Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Память сердца - Наталья Александровная Луначарская-Розенель на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Есть вещи, которые можно слушать много раз и всегда интересно.

В этот вечер у Маяковского было особенно многолюдно, стульев не хватило, сидели на подоконниках, на ручках кресел.

На этом чтении поэмы «Хорошо!» в Гендриковом переулке был также А. А. Фадеев, молодой, стройный, в темно-синей кавказской рубашке с ремнями и множеством пуговок. У него были светло-каштановые волосы, какая-то еще юношеская угловатость. Чувствовал он себя явно не в своей тарелке. Когда мне случалось видеть Фадеева среди «своих», он казался веселым и общительным, чудесно пел сибирские песни — здесь же он как-то присматривался и прислушивался; он был очень собран. Мне он напомнил парламентера в военном лагере.

В этот вечер его «прорабатывали» шибко и все скопом, и ему не всегда удавалось парировать удары. Выступали главным образом теоретики «Лефа»; очень язвительно, слово за словом, как в шахматной партии, они сначала учинили «разгром» «Разгрому», а потом всей позиции РАПП. Возникла жестокая перепалка с Асеевым. Маяковский ходил по комнате, курил и только изредка бросал короткие, меткие реплики, хотя Фадеев обращался главным образом к нему. Анатолий Васильевич не вмешивался в этот спор, только слушал с большим, чуть насмешливым вниманием.

По дороге мы довезли Фадеева до его дома. Только в машине он начал постепенно оттаивать.

— Ведь я пришел слушать стихи, меня так любезно пригласили, и вдруг меня атаковали нежданно-негаданно.

Анатолий Васильевич ответил, смеясь:

— Вы, Александр Александрович, оказались одним воином в поле. Что ж, это почетно.

Эти вечера у Маяковского совсем не походили на обычный прием гостей. Неизменный бочонок с крюшоном, бутерброды, иногда фрукты были расставлены на столе, но никто никого не «усаживал», не «занимал», не «угощал».

Приходившие располагались группами в зависимости от своих симпатий, ну, конечно, и от наличия свободных стульев. Мне кажется, что и сами хозяева знали только приблизительно, кто именно будет у них в гостях. Была своя основная группа, но к ней присоединялись друзья и «друзья друзей», и просто творческие работники, вхожие в литературную среду. Бывали художники, режиссеры, очень часто работники кино. Курили непрерывно все, начиная с хозяина, но пили весьма умеренно, и, как правило, водка там вообще не подавалась.

В этом обществе, где центром всего был Маяковский, интерес и доброе, теплое отношение Анатолия Васильевича вызывал кроме самого Маяковского еще ряд людей.

Как-то мы оказались в отдаленной комнате вместе с Сергеем Михайловичем Третьяковым. Обычно сдержанный и молчаливый, Третьяков в этот вечер разговорился, он очень увлекательно рассказывал о Китае, о встречах с китайскими писателями и учеными, о своеобразной жизни китайских городов, о бесправии народа. Анатолий Васильевич очень ценил Третьякова, особенно он любил его стихи «Рыд матерный» и драму «Рычи, Китай!». Кроме писательского таланта Третьякова Анатолий Васильевич всегда отмечал его ум и разностороннюю эрудицию. Иногда в беседе с ним Анатолий Васильевич называл его «Сережа». Так как Анатолий Васильевич, несмотря на свою необычайную простоту, абсолютно не склонен был к фамильярности, — это был верный признак теплоты его отношения. Маяковского он часто, говоря о нем, называл «Володя», не прибавляя фамилии, и я знала, какого Володю он имеет в виду.

К Б. Л. Пастернаку Анатолий Васильевич относился очень нежно, любил его талант и всегда отзывался о нем как об очень чистом и целеустремленном человеке.

Василий Каменский с его простотой и обаянием как-то очень легко стал «своим» у нас в семье. Его колоритное чтение и его игра на баяне доставили немало хороших часов Анатолию Васильевичу и нашим близким. Н. Н. Асеева Луначарский считал крупным и интересным поэтом. Но зато Арватова, Крученых, Чужака и прочих «теоретиков» Анатолий Васильевич недолюбливал, считал их влияние на Маяковского глубоко отрицательным и верил, что Маяковский рано или поздно освободится от этого влияния.

На одной из встреч в Гендриковом переулке Маяковский за весь вечер ничего не прочел, предоставив «трибуну» молодым. Среди молодых выступил Семен Кирсанов. Анатолий Васильевич слушал его в первый раз. В Кирсанове было столько юношеской живости, блеска, темперамента! Читал он очень эффектно, умело «подавая» текст, «Бой быков», «Мэри-наездницу», «Полонез» и др. Маяковский с высоты своего роста смотрел на маленького подвижного Кирсанова с очень хорошей, ласковой, поощряющей улыбкой, и все аплодисменты, которые доставались Кирсанову, Маяковский встречал с какой-то отцовской удовлетворенностью (а ведь самому Маяковскому было тогда всего 34 года).

Меня несколько удивило, что по дороге домой, когда я продолжала восторгаться стихами Кирсанова, Анатолий Васильевич сказал несколько суховато:

— Да, конечно, это может нравиться. Эффектно, даже виртуозно, но слишком внешняя эффектность. В сущности, это не огонь, а фейерверк. Кирсанов еще очень молод. Если его увлечение бутафорией пройдет, а одаренность останется, из него выйдет настоящий поэт.

Мне думается, что Луначарский не ошибся.

Вспоминаются годы, когда Маяковский особенно сблизился с театром Мейерхольда (ТИМ).

Всеволод Эмильевич Мейерхольд ждал от сотрудничества с Маяковским очень многого, он не раз говорил Луначарскому о перспективах своего театра в связи с этим сотрудничеством и встречал его абсолютное одобрение.

После постановки «Рычи, Китай!» Третьяков должен был закончить для театра Мейерхольда пьесу «Хочу ребенка»; о ней много говорили и писали, а пьеса все не появлялась то из-за строгости реперткома, то из-за колебаний самого автора.

Параллельно с работой над пьесой Третьякова ТИМ договорился с Маяковским о создании новой сатирической комедии.

Поэт работал над текстом в самом тесном сотрудничестве с театром.

Сближение театра Мейерхольда с Маяковским сказывалось даже в том, что на спектаклях ТИМа все чаще можно было видеть среди публики заметную даже издали фигуру Маяковского. Он бывал на обсуждениях спектаклей театра Мейерхольда, на диспутах.

В частности, помню большой диспут о постановке «Ревизора». Некоторые критики и писатели приняли этот спектакль «в штыки». Анатолий Васильевич был ярым защитником этой постановки; не менее ярым противником мейерхольдовского «Ревизора» был Демьян Бедный — на премьере во время действия он встал и демонстративно покинул зал.

На диспуте о «Ревизоре» было несколько очень агрессивных выступлений со стороны «староверов», в их числе некий ростовский профессор возмущенно кричал об искажении и профанации великого классического наследия. В защиту мейерхольдовской интерпретации «Ревизора» оригинально и интересно говорил И. С. Гроссман-Рощин, затем выступил Луначарский, как всегда блестяще, веско и убедительно. Публика устроила ему овацию.

Наконец, на сцене появился под бурные аплодисменты зала, особенно задних рядов и балкона, где собралась молодежь, Владимир Владимирович Маяковский. Он вышел небрежной, несколько развалистой походкой, на этот раз говорил очень спокойно, даже как будто лениво, издевался над косностью, над мещанской боязнью со стороны «почтенных ростовских профессоров» всякого новаторства, всякой свежей режиссерской фантазии. Он заявил, что зрители, масса, наполняющая зал, уже высказала этим свое суждение — зритель принял спектакль. Но вот, говорят, — кто-то ушел с «Ревизора» среди действия. Ну, как знать, почему он ушел? Мало ли что может приключиться с человеком, может быть, заболел… Я только скажу: бедный тот, кто ушел.

Зал дружно, как один человек, захохотал и зааплодировал.

Анатолий Васильевич долго вспоминал эту меткую шутку Маяковского, простоту его интонаций и паузу перед словом «бедный».

В феврале 1929 года Анатолий Васильевич смотрел в театре Мейерхольда пьесу Маяковского «Клоп».

В антракте мы были приглашены за кулисы, и во время традиционного чая в кабинете Всеволода Эмильевича присутствовавшие там критики и деятели театра обменивались впечатлениями о спектакле. Был там, конечно, и сам автор.

Мне показалось, что Владимир Владимирович волнуется: он отказался от чая, почти не принимал участия в разговоре, только закуривал папиросу за папиросой и изредка, как бы нехотя, бросал отрывистые слова. Странно было, что человек, который так давно и много пишет, часто выступает перед самой разнообразной публикой во многих городах не только Союза, но Европы и Америки, так взволнован этой премьерой. У меня создалось впечатление, что он волнуется не за свою пьесу, а за спектакль в целом, что он очень близко принимает к сердцу интересы театра и именно с театром Мейерхольда связывает свои обширные творческие замыслы.

Анатолий Васильевич считал, что «Клоп» — несомненная удача драматурга и режиссера, что это совершенно убийственная сатира на мещанство и обывательщину, что наш язык обогатится рядом метких слов и выражений, заимствованных из пьесы, но вместе с тем он находил, что это только начало для Маяковского-драматурга, что он может дать гораздо больше, когда по-настоящему увлечется театром. Не вполне удовлетворило его также режиссерское решение сцен «будущего»; он откровенно сказал об этом Мейерхольду, но добавил:

— Для вашего утешения, Всеволод Эмильевич, я должен сказать, что подобные сцены еще никому не удавались: эти фантастически-утопические «человеки» будущего всегда очень условны, надуманны и… скучноваты. Заметьте: всегда в пьесах и романах-утопиях «люди будущего» заняты только разговорами о «людях прошлого».

Мейерхольд ответил, что и сам чувствует, как снижается интерес публики именно в этих сценах, значит, не все здесь ладно, но у него уже намечен план переделки. Он увлекся и рассказал об этом плане так живо и интересно, что все заслушались…

(Насколько мне известно, Мейерхольд не осуществил его.)

Прощаясь с режиссером и автором, Луначарский повторил: «Меткая и злая сатира».

На выставке Маяковского в клубе писателей «20 лет работы» мне, к моей большой досаде, не пришлось побывать: я была занята в театре и не могла сопровождать Анатолия Васильевича.

Я предвкушала, как, вернувшись с выставки, он поделится впечатлениями об экспозиции, о выступлениях автора, о посетителях и т. д. Но Анатолий Васильевич приехал оттуда неразговорчивый и мрачноватый. Когда я стала расспрашивать его, он неохотно ответил:

— Да, безусловно, это интересно. Двадцать лет гигантского труда, стихи, театр, агитплакаты, турне по всему Союзу, по Европе, США, Латинской Америке… Двадцать лет сверхактивной, творчески напряженной жизни — все это нашло свое отражение на этой выставке. Ты непременно там побывай. Но я не могу даже точно определить, в чем дело, — чем-то эта выставка меня не удовлетворила. — Потом, через некоторое время, он добавил: — Пожалуй, мне становится ясным почему у меня остался неприятный осадок от сегодняшней выставки: виной этому, как ни странно, сам Маяковский — он был совсем непохож на самого себя, больной, с запавшими глазами, переутомленный, без голоса, какой-то потухший. Он был очень внимателен ко мне, показывал, давал объяснения, но все через силу. Трудно себе представить Маяковского таким безразличным и усталым. Мне приходилось наблюдать много раз, когда он бывал не в духе, раздражен чем-нибудь, когда он бушевал, негодовал, разил направо и налево, с размаху задевал иногда и «своих». Я предпочитаю его таким по сравнению с его нынешним настроением. На меня это подействовало угнетающе.

Я удивилась, что Анатолий Васильевич так сильно реагирует на это: ведь любому человеку случается быть не в духе, усталым или больным.

— Да, любому, — ответил Луначарский, — но не Маяковскому. — А потом, после паузы, как бы вспоминая, сказал: — Мне сегодня показалось, что он очень одинок.

Утром 14 апреля 1930 года Анатолий Васильевич диктовал стенографистке, и в его рабочей комнате, как обычно во время утренних занятий, был выключен городской телефон. Второй аппарат находился в коридоре, и на звонки подходил кто-нибудь из семьи.

Когда часов в одиннадцать какой-то срывающийся от волнения голос попросил к телефону товарища Луначарского, я даже не разобрала точно, кто именно говорит, решила прервать работу Анатолия Васильевича и, войдя в кабинет, включила городской аппарат на его письменном столе. Анатолий Васильевич взял телефонную трубку, но почти сейчас же что-то резко, с возмущением сказал и положил, вернее, бросил трубку. После этого он быстро зашагал по комнате, повторяя с негодованием:

— Черт знает что! Возмутительно! Какие-то пошляки позволяют себе хулиганские выходки! Жалею, что повесил трубку, — следовало бы проучить.

— Что случилось?

— Ничего не случилось. Беспардонное хулиганство, ничего больше. Приплели к чему-то Маяковского. Ведь это не первый раз. Помнишь дурацкую выдумку этого X?

Действительно, за несколько месяцев до этого Анатолию Васильевичу сообщили, что известный актер X покончил с собой. Вскоре выяснилось, что это хулиганская выходка самого X и его приятелей. X «разыграл» свое мнимое самоубийство, чтобы узнать, как он потом сам говорил, «как на это будут реагировать». Этот «розыгрыш» зашел так далеко, что скульптор С. Д. Меркуров приехал снимать маску с «покойника» и застал X на столе со свечой в руках. Нетрудно себе представить, как ругался Меркуров, который и вообще-то не стеснялся в выражениях. Анатолий Васильевич был глубоко возмущен этой развязной выходкой.

Снова раздался телефонный звонок. Я подошла к телефону. Очень четко, серьезно и настойчиво попросили лично товарища Луначарского, назвали учреждение, фамилию сотрудника; я поняла по тону, что это не может быть мистификацией, и передала трубку Анатолию Васильевичу.

Я увидела, как после первых же слов, услышанных по телефону, Анатолий Васильевич смертельно побледнел, у него было такое потрясенное, страдальческое выражение лица, что я, испугавшись приступа грудной жабы, которой он болел, бросилась за водой и лекарством. Он отстранил стакан с водой и, тяжело дыша, с усилием еле выговорил:

— Произошло несчастье. Маяковский покончил с собой.

За все послереволюционные годы для Анатолия Васильевича самым большим, безмерным горем была кончина Владимира Ильича Ленина. Терял за это время Анатолий Васильевич и товарищей по партии, и просто хороших, близких друзей и испытывал при этом искреннюю скорбь. Но на трагическую весть о смерти Маяковского Луначарский реагировал с какой-то болезненной остротой.

О самоубийстве Сергея Есенина Анатолий Васильевич узнал во время своего отдыха на юге Франции. Мы проходили по шумной, нарядной, залитой огнями реклам улице и во время прогулки в вечернем выпуске местной газеты прочитали: «Известный советский поэт, супруг Айседоры Дункан, Сергей Есенин лишил себя жизни». Анатолий Васильевич воспринял это известие с глубокой печалью. Трагический внутренний разлад Есенина был заметен для каждого, кто с ним соприкасался последние месяцы его жизни. Его привычка к алкоголю, его обособленность от нашей советской жизни, его неудовлетворенность творческая и личная прогрессировали с невероятной быстротой. Перед отъездом за границу осенью 25-го года Луначарский встретился с Есениным в последний раз в мастерской художника Георгия Богдановича Якулова. Есенин был в состоянии мрачной, пьяной, безнадежной тоски и произвел на Анатолия Васильевича гнетущее впечатление. Потерять талантливого, самобытного, молодого поэта было тяжко, но какая-то своя жестокая оправданность была в его решении уйти из жизни.

Напротив, насильственная смерть Маяковского казалась вопиющей нелепостью, жуткой инсинуацией. С этим не мирилось сознание!

Ведь это он своим саркастическим, беспощадным анализом осудил самоубийство Есенина! Ведь это он сказал: «В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней». И все мы знали, что Владимир Маяковский «делает» эту жизнь.

Владимир Маяковский — воплощение мужества, активности, жизнеутверждающей силы, титанической работы во имя счастливого будущего. Как же это могло случиться?

Анатолию Васильевичу удалось подавить свое горе, во всяком случае, внешние проявления этого горя.

Без конца его вызывали из разных учреждений по городскому, кремлевскому телефону и по правительственной «вертушке». Приезжали из Федерации писателей, из газет, из Комакадемии. Нужно было решить, как объявить о смерти популярнейшего поэта, как организовать прощание с ним, которое неизбежно должно было вылиться в массовую демонстрацию.

Мне казалось, что Анатолий Васильевич переживает чувство огромной, незаслуженной обиды: как будто рухнула гигантская опора, в крепости которой он не сомневался.

Его мысли переносились на комсомол, на наше молодое поколение. Как воспримет оно эту страшную весть? Ведь Маяковский — его глашатай, молодежь привыкла равняться на него. Как объяснить ей, как сохранить для нее все обаяние личности замечательного поэта и при этом не допустить обобщающих пессимистических выводов?

И ко всем этим мыслям у Луначарского примешивалась еще огромная человеческая жалость о том, что жизнь ушла из этого могучего, энергичного тела; что он не услышит больше глубокого «колокольного» голоса Маяковского, не увидит его задушевной улыбки.

Эта утрата настолько не вмещалась в сознание, что именно поэтому Анатолий Васильевич в первый момент просто не поверил, отказался верить.

Москву лихорадило. Рабочие, студенты, интеллигенты — все были взволнованы, ошеломлены. В течение многих недель Луначарский получал письма из Москвы и различных городов Союза, в основном от молодежи, с одной и той же настойчивой просьбой объяснить им — как же это могло случиться.

Семнадцатого апреля был траурный митинг во дворе клуба писателей. Я прошла с Анатолием Васильевичем через оцепленную милицией бывшую соллогубовскую усадьбу. Огромная толпа народа запрудила улицу Воровского, площадь Восстания.

В старинном особняке, в большом светлом зале был установлен гроб; много цветов, венков, траурная музыка.

Когда я стояла в почетном карауле возле большого, очень большого гроба, я старалась не смотреть на лицо покойного, не хотелось, чтобы в моей памяти это мертвое лицо вытеснило настоящее, живое, искрящееся умом и талантом.

Анатолий Васильевич стоял в почетном карауле очень бледный, но собранный и внешне спокойный; я знала, какого напряжения воли стоило ему это спокойствие.

Позднее он рассказал мне, что и ему также не хотелось фиксировать в своей памяти этот трагический облик умершего. Он должен был остаться «живой с живыми».

«Маяковский был прежде всего куском напряженной, горящей жизни», — сказал Луначарский на траурном митинге.

Его речь произвела на огромную массу людей, пришедших проститься с Маяковским, сильнейшее впечатление: она заставила вместе со скорбью об утрате почувствовать гордость нашим современником, поэтом нашей революции.

В годовщину смерти поэта 14 апреля 1931 года в Коммунистической Академии на вечере памяти Маяковского Луначарский в своей речи сказал:

«Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем, и не все мы понимали, что Маяковский нуждается в огромной ласке, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово».

Анатолию Васильевичу не в чем было упрекать себя: у него Маяковский всегда находил и понимание и ласку.

Луначарский и Брюсов

Прошло уже много лет с тех пор, как нет среди нас Валерия Яковлевича Брюсова, и все меньше остается людей, лично знавших его.

Мне кажется, что даже недолгое знакомство и редкие встречи, которые были у меня с Брюсовым, обязывают меня записать свои воспоминания о нем и об отношениях его с Анатолием Васильевичем Луначарским. Пусть мои записи будут несколькими штрихами в портрете Брюсова, в котором современники воссоздадут его образ.

В сознании многих людей моего поколения, в возрасте, когда мы сами начали выбирать свое чтение, — Брюсов среди современных поэтов был для нас первым из первых. Быть может, его стихи не волновали юные сердца так, как волновала лирика Блока, но созданные им могучие образы владык всех времен — Ассаргадона, Александра Македонского, Наполеона — населяли воображение завоевателями, титанами. Первое мое художественное восприятие средневековья создалось «Огненным ангелом»; даже свое имя Наталия я мечтала заменить Ренатой, но никому в этом не признавалась.

В 1919 году в Киеве, где я тогда жила, стало известно, что Брюсов работает с большевиками, что он вступил в партию. Эта новость была, как бомба, брошенная в стан реакционно настроенной интеллигенции, которой тогда еще было немало. Клеветали и злобствовали, понимая, как значителен этот шаг. Рафинированный интеллигент, эстет, «мэтр», человек, завоевавший в совсем молодые годы признание и авторитет… Что делать такому человеку среди большевиков? Брюсов — центр интеллектуальной и художественной жизни Москвы, быть может, России, ученый, исследователь — вдруг делается, страшно сказать, сотрудником Наркомпроса. Невероятно!

Впервые я увидела Брюсова зимой 1920–1921 года в Москве в Политехническом музее на вечере «Суд над русской поэзией». Председательствовал Брюсов. Среди барабанного боя футуристов, выходок имажинистов, пестроты, шума, выкриков из зала он приковывал к себе особое внимание строгостью и простотой. Молодежь, особенно падкая на новинки и сенсации, устраивала бешеные овации Маяковскому, который старался своим «колокольным басом» заглушить мягкий тенорок Есенина. Брюсов, чтобы водворить порядок, изо всех сил звонил в председательский звонок; поняв безнадежность этих попыток, он откинулся на спинку кресла и скрестил на груди руки. Брюсов казался замкнувшимся в себе; даже его глухой сюртук и темный галстук подчеркивали его непохожесть на других участников вечера, одетых в гимнастерки, толстовки, пестрые вязанки, кожаные куртки. Зачем он здесь? Ведь, глядя на него, так ясно представляешь себе его в тиши полутемного кабинета, где горит только рабочая лампа под спокойным зеленым абажуром на письменном столе и в ее отблесках мерцает позолота на толстых томах в книжных шкафах. Он показался мне очень похожим на свой врубелевский портрет; даже его скрещенные белые руки так же выделялись на черном сукне сюртука. Но, вглядываясь в него, начинаешь понимать, что этот большой поэт, ученый, эрудит не хочет теперь жить обособленной жизнью, что он отказался от своей «башни любви», в которой жаждал быть «отторгнутым от всех, отъятым от вселенной».

В начале вечера он — словно некий экс-король среди своих бывших, теперь вышедших из повиновения подданных… Но потом я заметила, как жадно он вслушивался в мощный бас Маяковского, как улыбался зауми В. Каменского, как, всматриваясь в даль, хотел понять нового слушателя, хлынувшего в Политехнический музей, в клубы, лектории, — слушателя неискушенного и вместе с тем требовательного.

В 1922 году я как-то заехала за Анатолием Васильевичем в Наркомпрос, чтобы вместе отправиться на художественную выставку.

Занятия в Наркомпросе скоро должны были кончиться, и мне пришлось подождать в кабинете Анатолия Васильевича, пока он подписывал бумаги. Посреди кабинета у неоконченного бюста Луначарского скульптор укутывал свою работу мокрыми полотняными тряпками, на паркете лежали комки влажной глины. Скульптор неохотно отрывался от работы и пожаловался мне, что «натуру» невозможно заставить спокойно позировать. «Я вас предупреждал заранее», — смеясь, сказал Луначарский, услышав его жалобы.

Вдруг в дверях появилась строгая, даже несколько аскетическая фигура Брюсова. Он подошел к столу и передал Луначарскому какие-то бумаги. По пути к столу он поклонился мне несколько чопорно. Анатолий Васильевич углубился в бумаги, время от времени обращаясь с вопросами к Валерию Яковлевичу.

Я незаметно, из-за скульптуры, рассматривала Брюсова — впервые я вижу его вблизи. Так вот какой Брюсов! Теперь он не был похож на врубелевский портрет. Его голова и борода сильно поседели, и эти белые пряди в иссиня-черных волосах делали лицо мягче и одухотвореннее; эта проседь еще больше подчеркивала черноту его густых ресниц и бровей. Его сухощавая фигура своеобразно элегантна, а это лицо с матово-бледной кожей, выделяющимися скулами должно привлечь к себе внимание в любой толпе. Мимо него нельзя пройти, не заметив.

Скульптор ушел; Анатолий Васильевич захлопнул портфель и вместе с Брюсовым подошел ко мне.

— Вот, Валерий Яковлевич, Наталья Александровна знает наизусть все ваши стихи.

— Нет, нет, неправда, далеко не все, Анатолий Васильевич преувеличивает, — испугалась я.

— В молодости все понимают буквально, — улыбаясь, заметил Анатолий Васильевич. — Не все, но очень многие. Теперь — правда?

Я несколько смутилась.

— Я очень люблю стихи Валерия Яковлевича, — порывисто проговорила я.

В суровом лице Брюсова происходит внезапная перемена: вздрогнула черная густая бахрома ресниц, и глянули глаза, такие яркие, такие чистые… И этот мудрец, чародей вдруг показался простым, доступным и бесконечно привлекательным.

Я не встречала человека, у которого так преображалось бы лицо, как у Брюсова. Веки его узких глаз, почти всегда полуопущенные, и выступающие скулы затеняют взгляд; улыбаются только губы, и оскал зубов кажется жестким, почти хищным. Но иногда раскрываются тяжелые веки, и глаза ярко сверкают; в такие минуты некрасивое, усталое лицо становится пленительным. Вероятно, ни скульпторы, ни живописцы, ни фотографы не смогли зафиксировать эту особенность лица Валерия Яковлевича. На всех портретах, которые мне довелось видеть, он замкнут, даже суров.

— Валерий Яковлевич, наконец вас можно поздравить, — говорит Анатолий Васильевич, — теперь вы победили всех врагов и супостатов.

— Только с вашей поддержкой, Анатолий Васильевич. Без вас все бы провалилось… Надеюсь, вам не придется раскаиваться в том, что так энергично помогали нам; ведь это, в сущности, ваша идея.

— Безусловно. Ну, я уже поздравил вас, можете и вы поздравить меня. — Луначарский смотрит на часы. — Ох, я опаздываю на вернисаж. — Мы торопливо прощаемся, но у выхода Анатолий Васильевич еще раз обменивается рукопожатием с Брюсовым.

— Ты в первый раз встретилась с Брюсовым?



Поделиться книгой:

На главную
Назад