На другой день Анатолию Васильевичу прислали экземпляр пьесы, и он тут же, не отрываясь, прочитал все пять актов. Закончив чтение, он сказал:
— Да, это действительно большое явление в театре. Невольно вспоминаешь раннюю пьесу Гауптмана «Перед восходом солнца». — И, сделав несколько коротких карандашных заметок, он вызвал стенографистку и начал диктовать.
Вскоре позвонили из нашего посольства и просили передать Луначарскому, что машина, которая должка отвезти его в клинику на операцию, уже ждет у подъезда. «Я сейчас кончу», — сказал Анатолий Васильевич и продолжал диктовать. Меня поразило его присутствие духа. Через несколько минут я услышала, как он увлеченно и страстно произнес последние слова статьи: «И как бы ни покрывала буржуазия своими похвалами Гауптмана, мы, не имея, к сожалению, возможности сказать о нем: „Он наш!“ — имеем полную возможность крикнуть ей: „Вы лжете, он — не ваш!“».
— Иду, иду, надеваю пальто… — Так была создана статья «Перед восходом и заходом солнца», которую критика называет маленьким шедевром исторического анализа. Впоследствии я перевела эту пьесу под редакцией Анатолия Васильевича, и Гауптман авторизовал мой перевод.
Щедро, от всего сердца делиться тем, что казалось ему талантливым, интересным, нужным, было как-то органически свойственно Луначарскому.
Читая произведения молодых советских писателей, Луначарский не пропускал ничего, в чем он чувствовал хотя бы задатки настоящего дарования.
В начале 20-х годов были опубликованы свежие, непосредственные, самобытные стихи комсомольских поэтов: Безыменского, Уткина, Жарова; и вскоре трое юношей стали частыми гостями в доме Анатолия Васильевича. Когда они впервые появились в его кабинете, после беседы и чтения стихов Анатолий Васильевич, радостный, оживленный, вышел из своей комнаты:
— Бросай все и приходи послушать! Как талантливо!
Известно, какую помощь в качестве наркома, критика, старшего друга Анатолий Васильевич оказывал молодым писателям.
В начале 1923 года Сибирь, недавно освобожденная от колчаковщины, была еще «белым пятном» для москвичей, где-то за тридевять земель от Центральной России. В столице знали понаслышке, что в Новониколаевске (Новосибирске) организовалась группа одаренных прозаиков, поэтов, критиков, объединившихся вокруг журнала «Сибирские огни». Но ни их самих, ни их произведений в Москве не знали.
Луначарский один из первых среди членов правительства посетил Сибирь. Он выехал из Москвы в чудесную весеннюю погоду в легком пальто, а встречавшие его в Новониколаевске сибиряки были в пимах, ушанках, закутанные в тяжелые меховые шубы. Не мудрено, что в таком «оформлении» Анатолий Васильевич писательницу Лидию Николаевну Сейфуллину принял за мальчика. Местные люди, знакомя их, шепнули: «Наша гордость! Настоящий талант». Анатолий Васильевич от души пожал руку миниатюрному существу в меховой дохе и нахлобученной ушанке, из-под которой видны были только большие темные глаза и задорный круглый нос. Вечером Луначарский спросил у предревкома:
— Вы знакомы с молодым татарским писателем Сейфуллиным?
— Нет, никогда не слыхал.
— Странно. Я слышал о нем хорошие отзывы, говорят, способный парнишка. У него есть какой-то роман о малолетних правонарушителях.
Предревкома расхохотался:
— Ах, если «Правонарушители», я знаю, о ком вы спрашиваете. Это не молодой татарский писатель, а молодая русская писательница — Лидия Сейфуллина.
Позднее в Москве, приходя к Анатолию Васильевичу, Сейфуллина спрашивала:
— К вам молодой татарский писатель, можно войти парнишке?
Всю дальнейшую поездку по Сибири Анатолий Васильевич с увлечением читал «Сибирские огни» и отдельные книжки писателей-сибиряков. Он часто повторял стихи уже пожилого поэта-геолога, прошедшего вдоль и поперек самые глухие таежные места Сибири: «От твоей юрты до моей юрты горностая следы на снегу. Навестить меня обещала ты, я дождаться тебя не могу».
Открыв для себя талантливых сибиряков, Луначарский многое сделал, чтобы познакомить читающую публику нашей страны с этой группой писателей. Сейфуллиной он помог обосноваться в Москве и рекомендовал театру имени Вахтангова ее «Виринею», имевшую большой и прочный успех.
Начав читать про себя «Записки Ковякина» Л. Леонова, он после первых страниц прервал чтение, пригласил близких послушать и прочел вслух всю повесть; а через некоторое время к нам домой пришел юный синеглазый автор, к которому Анатолий Васильевич сохранил до конца своей жизни интерес и уважение.
«Зависть» Ю. Олеши доставила ему настоящую, бурную радость. Под впечатлением этой повести он напевал на мотив перезвона колоколов; «Том-вир-лир-ли, Том с котомкой, Том-вир-лир-ли молодой!» Инсценировку этой повести в театре имени Вахтангова он искренне и горячо поддерживал.
Перечислить все такие радости невозможно. Но не могу не упомянуть «Время, вперед!» В. Катаева, «Неделю» Ю. Либединского, «Разгром» А. Фадеева, «Думу про Опанаса» Э. Багрицкого, стихи М. Светлова.
По всему складу своей натуры Анатолий Васильевич был склонен останавливаться на положительных явлениях. Он вообще неохотно ругал, хотя в случае необходимости ругал энергично. Однако если в литературном произведении бывала хоть искорка дарования, он именно на этой искорке останавливал свое внимание и готов был помогать росту и совершенствованию автора.
Я припоминаю буквально два-три случая, когда Луначарский с досадой захлопывал книгу, отказывался читать дальше. Так произошло с нашумевшим в свое время романом Калинникова «Мощи». Анатолия Васильевича коробила в этой книге грубость и примитивность антиклерикальной агитки и не менее грубая эротичность. Другой случай произошел во время болезни Анатолия Васильевича: я читала ему вслух сенсационную вещь французского писателя Альбера Лондра о торговле «белыми рабынями». Мы дошли до главы, где описано, как агенты-скупщики рыщут по нищим городкам Польши и Румынии и задешево скупают юных девушек из бедняцких семейств для продажи их в дома терпимости в Южную Америку. Анатолий Васильевич внезапно прервал меня: «Не надо! Я не хочу слушать! Все это слишком гнусно!»
Вообще в последний год своей жизни он стал строже и требовательнее в выборе чтения. Он сказал как-то, решительно отодвигая рукопись пьесы, присланной ему автором:
— Не знаю, много ли мне отпущено времени. Я не могу тратить время и силы на подобные ремесленные поделки.
За исключением этих трех эпизодов я не могу припомнить аналогичных случаев. Обычно любую начатую книгу он внимательно прочитывал до конца.
У меня хранятся книги с надписями на полях, сделанными рукой Анатолия Васильевича. Иногда он подчеркивал целые абзацы, иногда выделял одну фразу, даже слово. Случалось, он ставил большой вопросительный знак, нота бене или несколько восклицательных знаков. Почти все эти надписи сделаны карандашом, очень неразборчиво, многие слова сокращены.
Мне кажется, что для литературоведов они могут представить большой интерес как живое, непосредственное высказывание Луначарского тут же, под свежим впечатлением прочитанного.
Луначарский замечательно читал вслух. Особенно мастерски он читал драматические произведения. Я часто слышала отзывы первейших актеров, которые утверждали, что в нем театр потерял крупного артиста.
Меня поражало умение Анатолия Васильевича придавать каждому действующему лицу характерные черты, меняя тембр голоса, ритм, акценты. Он мог читать сцену, в которой участвовало семь-восемь человек, и обозначать каждое действующее лицо только интонациями, не называя имен.
Однажды в гостях у Шаляпина в присутствии Горького Анатолия Васильевича уговорили прочитать «Моцарта и Сальери» Пушкина, и после этого чтения Горький со слезами на глазах расцеловал его, повторяя: «Нет, Федор, не обижайся, но у тебя так не получится».
Когда у нас собирались друзья, Анатолий Васильевич охотно читал вслух. Его любимые классические вещи для такого чтения были: «маленькие трагедии» Пушкина, лермонтовская «Тамань», особенно «Мороз, Красный нос» Некрасова. Из советских авторов он любил читать «Про это» Маяковского, «Песню о ветре» Луговского, «Гренаду» Светлова и особенно вдохновенно «Думу про Опанаса» Багрицкого. Мне приходилось слушать разных исполнителей этой вещи, но по музыкальности, темпераменту, романтике образов никто не мог с ним сравниться. Как жаль, что Багрицкому не пришлось услышать свою «Думу про Опанаса», исполненную Луначарским.
В редкие свободные вечера в Москве, чаще во время служебных поездок по Союзу и за рубежом, во время лечения на различных курортах Анатолий Васильевич любил читать вслух, а я еще больше любила слушать его. Случалось, что, когда позднее я перечитывала одна вещи, с которыми познакомилась, слушая Анатолия Васильевича, я испытывала разочарование, так как, читая, он умел подчеркнуть все самое интересное и ценное в художественном произведении.
Кроме особенного умения читать Луначарский так же хорошо умел слушать. Многие известные, а иной раз начинающие драматурги приходили домой к Анатолию Васильевичу и читали свои пьесы. После чтения обычно обменивались впечатлениями, иногда спорили; подчас во время споров страсти разгорались. Анатолий Васильевич удивительно точно запоминал любой штрих и, анализируя пьесу, поражал автора и всех присутствующих точностью цитат. При всей своей доброжелательности он был чрезвычайно правдив, подчас даже резок. Вспоминаю, как, выслушав сатирическую комедию Николая Эрдмана «Самоубийца», после того как он смеялся чуть не до слез и несколько раз принимался аплодировать, он резюмировал, обняв Николая Робертовича за плечи: «Остро, занятно… но ставить „Самоубийцу“ нельзя».
Когда авторы предлагали Анатолию Васильевичу прочитать свою пьесу у него дома, он охотно соглашался и при всей своей огромной загруженности всегда находил свободный вечер, иногда очень поздний вечер, чтобы не только самому прослушать пьесу, но дать возможность режиссерам, актерам, критикам познакомиться с ней.
Иные редакторы, режиссеры говорят: «Я должен художественное произведение прочитать своими глазами. Я не воспринимаю на слух». А Луначарский великолепно воспринимал на слух. У нас дома читали свои пьесы Б. Ромашов, А. Афиногенов, В. Киршон, И. Сельвинский, А. Глоба, А. Глебов, М. Нароков, Д. Чижевский, С. Амаглобели и многие, многие другие.
Это умение, эта замечательная способность слушать, запоминать, видеть самое главное, самое существенное в том, что ему читают, помогла Анатолию Васильевичу сохранить во время тяжелой болезни глаза трудоспособность, не чувствовать себя оторванным от людей, от дел, кипевших вокруг. Врачи не запрещали ему читать, но предупреждали, что ему опасно переутомлять зрение. Если бы не умение слушать, это ограничение было бы для Анатолия Васильевича огромным лишением, но он установил такой порядок: при дневном свете, сидя у стола, он читал сам, а по вечерам или когда из-за больного сердца ему приходилось оставаться в постели, я или кто-нибудь другой из близких читали ему вслух. Изредка он прерывал, просил повторить, иногда делал короткие заметки в блокноте. Таким образом больной глаз не мешал ему по-прежнему продолжать свою писательскую и научную деятельность.
Жизнь Анатолия Васильевича прервалась слишком рано — ему едва исполнилось пятьдесят восемь лет. Он до конца сохранил огромную работоспособность, яркую эмоциональность, точную память, интерес и любовь к жизни и людям. Только не выдержало сердце, изнуренное царскими тюрьмами, эмиграцией, нечеловечески напряженной работой первых лет революции, когда он свою деятельность наркома по просвещению совмещал с поездками на самые тяжелые, ответственные участки фронтов гражданской войны как уполномоченный Реввоенсовета.
И в дальнейшем, после разгрома врагов Советской власти, он продолжал так же щедро, не щадя своих сил, работать для партии, страны и народа.
Анатолий Васильевич любил повторять изречение из Корана: «Человек, вырастивший дерево или написавший книгу, не умирает до конца».
Луначарский многое сделал, чтобы вырастить новую смену советских людей: он написал много хороших книг.
Луначарский и Маяковский
Многие литературоведы и мемуаристы рассказывают в своих книгах о взаимоотношениях Луначарского и Маяковского. Из них видно, как тесна была связь этих двух замечательных людей, сколько дел и интересов их соединяло.
Анатолий Васильевич написал о творчестве Маяковского немало статей, говорил о нем в своих лекциях, участвовал в диспутах о поэзии Маяковского.
Я в своих заметках хочу рассказать лишь о конкретных фактах: встречах, разговорах, высказываниях, свидетельницей которых мне довелось быть.
К сожалению, я никогда не вела никаких записей, но любая встреча, даже мимолетная, с таким ярчайшим человеком, каким был Владимир Владимирович, глубоко врезывалась в память. И навсегда запомнился тот основной тон отношения Анатолия Васильевича к Маяковскому, который был неизменен за все годы их знакомства до самой трагической кончины поэта: это было очень бережное, очень чуткое отношение старшего по возрасту товарища и друга к молодому поэту, гордость его талантом, гордость тем, что Маяковский все больше и больше врастал в советскую, партийную жизнь.
Иной раз в этой настоящей творческой дружбе бывали шероховатости, набегали тучки.
Анатолий Васильевич с улыбкой, с юмором относился ко всякого рода эпиграммам, карикатурам и т. п. по своему адресу. Он сам готов был от души смеяться над тем, например, как его изображал Д. З. Мануильский в своих остроумных пародиях; среди них была «Лекция тов. Луначарского о культуре эллинов», начинавшаяся словами: «Товарищи! Грек любил нагое тело». Позабавила его и шуточная сценка в Ленинградском театре сатиры, пародирующая диспут Луначарского с митрополитом Введенским: «Был ли у Христа-младенца сад?»
Все же некоторые выпады Маяковского огорчали Анатолия Васильевича, и, хотя он неохотно говорил на эту тему, близким людям это было заметно. Еще больше огорчали его какие-то отголоски прежнего, дореволюционного гаерства, изредка проявлявшиеся у Маяковского в 20-х годах, и о которых Анатолий Васильевич говорил, что это было, пожалуй, уместно до 17-го года «pour épater les bourgeous»[1], но нам это ни к чему.
Иногда у Анатолия Васильевича вызывало чувство досады окружение Маяковского, особенно так называемые «теоретики „Лефа“». О них он сказал мне как-то после вечера, проведенного у Маяковского: «Люблю тебя, моя комета, но не люблю твой длинный хвост».
Но, в общем, все это было, как пятна на солнце, которые не мешают ему ни светить, ни греть. А света и тепла в отношениях Луначарского и Маяковского было много. Со стороны Владимира Владимировича я видела то же нежное и искреннее отношение к Анатолию Васильевичу. Для Маяковского так естественно и просто было прийти к Анатолию Васильевичу посоветоваться о своих творческих планах, пожаловаться, что такое-то издательство затягивает подписание договора, попросить рекомендательное письмо к нашим полпредам в связи с заграничной командировкой и т. д. Он расцветал, когда Анатолий Васильевич хвалил его стихи и глубоко и точно анализировал мысли поэта.
О некоторых из этих встреч, о простых, искренних отношениях Луначарского и Маяковского я хочу вспомнить в этих записках.
В начале марта 1923 года Анатолий Васильевич сказал мне, что мы приглашены к Маяковскому на чтение его новой поэмы.
Я и прежде была постоянной посетительницей вечеров в Политехническом музее и Доме печати, много раз слушала выступления Маяковского и вместе со всей тогдашней молодежью неистово аплодировала любимому поэту. Как-то на вечере поэтов в помещении театра «Летучая мышь» в Гнездниковском переулке меня познакомил с Маяковским Василий Каменский; позже я встречалась с ним несколько раз на вечерах в недостроенном «Странствующем энтузиасте» Бориса Пронина, который так и не был ни достроен, ни открыт официально. (Артист Александринского театра Борис Константинович Пронин в годы, предшествовавшие первой мировой войне, организовал в Петербурге артистическое кабаре «Бродячая собака», впоследствии оно называлось «Привал комедиантов». Такие кабаре были новинкой в России и пользовались большим успехом у художественной интеллигенции. В 1919 году Пронин приехал в Москву и пытался организовать в Кисловском переулке кабаре по петербургскому типу.)
Теперь мне представилась возможность встретиться с Владимиром Владимировичем в домашней обстановке, в окружении близких ему людей. Между ним и слушателями не будет рампы, он будет читать тут же, совсем рядом. Все это меня волновало, придавало поездке к Маяковскому какую-то праздничную приподнятость.
Анатолий Васильевич часто рассказывал мне о Маяковском, о первом, петроградском периоде, когда, после переезда правительства в Москву, Наркомпрос оставался еще некоторое время в Петрограде. С его слов я знала, с каким энтузиазмом в первые послеоктябрьские дни участвовал Маяковский в организации художественной жизни молодой республики. Анатолий Васильевич вспоминал обо всех перипетиях постановки «Мистерии-буфф», за которую он так горячо ратовал. Маяковский в своей статье «Только не воспоминания» писал: «Театра не находилось. Насквозь забиты Макбетами. Предоставили нам цирк, разбитый и разломанный митингами. Затем и цирк завтео М. Ф. Андреева предписала отобрать. Я никогда не видел Анатолия Васильевича кричащим, но тут рассвирепел и он. Через минуту я уже волочил бумажку с печатью насчет палок и насчет колес». Анатолий Васильевич рассказывал также о своих посещениях неотапливаемой киностудии во время съемок сценариев Маяковского с участием автора.
Приехали мы к Маяковскому в Водопьяный переулок, когда большинство приглашенных уже собралось.
Кстати, об Анатолии Васильевиче говорили, что он часто опаздывает, иной раз говорили с обидой, но я должна засвидетельствовать, что если такие случаи и бывали, то это происходило только от совершенно нечеловеческой нагрузки, которую нес Луначарский: невероятно трудно было справиться с той массой разнообразнейших дел, которая приходилась на его долю. Для тех, кто хоть немного знал лично Луначарского, не могло быть и речи о каком-то невнимании или небрежности: просто Анатолий Васильевич работал с семи часов утра до часу ночи, никогда не отдыхая днем, не всегда находя время для обеда, с трудом вырывая рано утром час-полтора для своей писательской работы.
Итак, мы приехали, когда уже почти все собрались, поэтому обычные представления и приветствия были сокращены до минимума. На этом вечере я впервые увидела Лилю Юрьевну Брик, тоненькую, изящную, в черном платье, с гладко причесанными темно-рыжими волосами.
С некоторыми из присутствующих я была знакома, других знала в лицо, были и совсем незнакомые мне люди; зато Анатолий Васильевич, по-видимому, знал и узнавал почти всех. Запомнился мне Осип Максимович Брик, любезный, корректный, Асеевы, Гроссман-Рощин, Малкин, Шкловский. Посреди комнаты художник Давид Петрович Штеренберг очень оживленно убеждал в чем-то Маяковского. Я невольно вспомнила карикатуру, где изображен был крохотный Штеренберг с цитатой из статьи Луначарского об изобразительном искусстве: «Штеренберг является несомненно крупной фигурой».
Когда рядом с этой «крупной фигурой» стоял Маяковский, получалось очень забавное зрелище.
Несмотря на то, что было много талантливых и известных людей, все мое внимание невольно фиксировалось на Маяковском. Большого роста и при этом очень складный, с широкими уверенными движениями, хорошо посаженной круглой головой и внимательным взглядом золотисто-карих глаз, он вдруг улыбался как-то очень молодо и по-мальчишески застенчиво, и от этой улыбки у его собеседников сразу исчезала всякая скованность при общении с ним.
Началось чтение «Про это». И тогда, в начале 20-х годов, и за все последующие годы я слышала десятки исполнителей произведений Маяковского, многие из них мне нравились, но, конечно, лучше всех стихи Маяковского читал сам Маяковский.
Многие чтецы исполняют произведения Маяковского, не сохраняя своеобразия манеры поэта и не подражая его интонациям; большинство старается имитировать его манеру чтения, но тех, кто слышал Маяковского, любое исполнение его произведений, даже самыми прославленными чтецами, неизбежно разочаровывает.
Анатолий Васильевич всегда восхищался Маяковским на эстраде, а в этот вечер Владимир Владимирович был как-то особенно в ударе.
Впечатление было ошеломляющее, огромное… Анатолий Васильевич был совершенно захвачен поэмой и исполнением. По окончании он очень горячо, даже взволнованно сказал об этом автору. «Обмена мнениями» не было; по-видимому, все мнения совпадали, а если кто-то и отнесся к поэме осуждающе или скептически, то в этот вечер благоразумно молчал.
Помню состояние какого-то легкого поэтического опьянения, в котором мы возвращались домой. Ехали мы долго: из Водопьяного переулка на Мясницкой улице (теперь ул. Кирова) мы возвращались на так называемую Ноевскую дачу на Воробьевых (теперь Ленинских) горах, где мы тогда жили. Путь не близкий, особенно по тем временам. Зимой случалось, что машина застревала в сугробах; в 23-м году Воробьевы горы считались еще «загородом».
В машине Анатолий Васильевич говорил мне, что сегодняшний вечер особенно убедил его, какой огромный поэт Маяковский.
— Я и раньше знал это, а сегодня уверился окончательно. Володя — лирик, он тончайший лирик, хотя он и сам не всегда это понимает. Трибун, агитатор и вместе с тем лирик. А ты обратила внимание на глаза Маяковского? Такие глаза могут быть только у талантливого, глубоко талантливого человека. У него глаза, как у большой, очень умной собаки (у Анатолия Васильевича «собака» была одним из самых ласкательных слов).
Мне редко приходилось видеть Анатолия Васильевича в таком радостно взволнованном настроении: появление нового значительного произведения искусства было для него настоящим праздником.
В середине мая 1923 года Анатолий Васильевич выехал в Сибирь. Насколько мне помнится, после ликвидации колчаковщины в Сибири из членов Советского правительства до тех пор побывал только Всероссийский староста — Михаил Иванович Калинин.
Анатолия Васильевича встречали с плакатами, оркестрами, цветами, речами… На некоторых плакатах было написано: «Горячий привет командиру 3-го фронта (так именовался тогда культурный фронт) товарищу Луначарских!» Таким образом Анатолия Васильевича, уроженца Полтавы, превратили в коренного сибиряка.
В Новосибирске (тогда еще Новониколаевске) интеллигенция, просвещенцы, писатели, представители ревкома устроили в честь Анатолия Васильевича большой прием.
Во время банкета Луначарского окружили писатели-сибиряки, группировавшиеся вокруг журнала «Сибирские огни», и просили его рассказать о последних литературных событиях в Москве, Анатолий Васильевич сообщил, как о крупнейшем явлении, о новой поэме Маяковского «Про это». Меня поразило, что Анатолий Васильевич процитировал несколько мест из поэмы, хотя у него не было рукописи и он слышал поэму лишь однажды.
Говорил он также о только что вышедшем сборнике стихов Николая Тихонова «Брага», и мне пришлось «по требованию публики» прочитать «Сами» Тихонова и «Левый марш» Маяковского.
Этот вечер в далеком Новониколаевске был как бы отголоском вечера в Водопьяном переулке у Маяковского.
После возвращения в Москву Анатолий Васильевич показал мне недавно напечатанную отдельной книжкой поэму «Про это» и предложил на следующий день пригласить нескольких друзей прослушать ее.
Анатолий Васильевич отнесся к этому вечеру с особенно трогательной заботой, даже сам купил цветы для стола — ему хотелось, чтобы те, кто соберутся у нас, получили от поэмы то же наслаждение, что и он, чтобы они так же глубоко оценили мысли и чувства, заключавшиеся в этом произведении.
В марте Маяковский читал поэму в кругу своих самых близких друзей, в основном единомышленников «лефовцев», признанным вождем которых он был.
У нас же собрались слушатели разных вкусов и литературных направлений, некоторые настроенные даже предвзято к «Лефу» и вообще к «левому» искусству.
Анатолий Васильевич читал великолепно, он так верно и с таким тактом передал особенности чтения Маяковского, что я была совершенно захвачена, несмотря на то, что у меня на слуху было несравненное исполнение самого Маяковского. И не только я (меня, пожалуй, можно было бы обвинить в пристрастии) — Юрий Михайлович Юрьев сказал, что Луначарский в этот вечер «открыл» ему Маяковского: «Каюсь, я раньше не понимал его».
Не хочу опустить здесь одну деталь, хотя, возможно, она несколько диссонирует со всем сказанным выше. Анатолию Васильевичу очень не понравилось оформление книги «Про это», оно показалось ему претенциозным, и самая мысль иллюстрировать ее фотографиями автора и его близких коробила.
Еще в марте, вскоре после вечера, проведенного у Маяковского в Водопьяном переулке, Анатолий Васильевич написал автору «Про это»:
«Дорогой Владимир Владимирович! Я нахожусь все еще под обаянием Вашей прекрасной поэмы. Правда, я был очень огорчен, увидя на афише, объявляющей о чтении, и рекламу относительно каких-то „несравненных“ или „невероятных“ 1800 строк. Мне кажется, что перед прочтением такой великолепной вещи можно уже и не становиться на руки и не дрыгать ногами в воздухе».
Но, несмотря на эти замечания, «Про это» до конца оставалось одним из любимых произведений Анатолия Васильевича — он имел в виду именно эту поэму, говоря «о выработке новой этики в муках содрогающегося сердца».
Летом 1923 года в Большом зале Консерватории был литературный диспут с участием Луначарского; уже не помню точно, как он назывался, кажется, на афишах стояло: «Диспут о „Лефе“».
Диспут этот начался с большим опозданием. Публика в нетерпении топала ногами и скандировала: «Время! Время!», совсем как в плохоньких кинотеатрах на окраине. Наконец, на сцену вышел О. М. Брик, растерянный и взволнованный, он просил извинить за опоздание и заявил, что тов. Арватов, который должен был от имени «Лефа» читать основной доклад, выступать не будет, так как внезапно заболел психическим расстройством. В ответ на это зал оглушительно загрохотал, раздались свистки и улюлюканье.
Этот эпизод дал тон всему диспуту. Выступающих было очень много. Я запомнила Н. Л. Мещерякова и А. А. Богданова, вероятно, именно потому, что они очень редко выступали в подобных диспутах. Они оба обрушились на «Леф» невероятно грубо, я бы сказала, непристойно грубо (Мещеряков даже рассказал весьма неэстетичный и малоцензурный анекдот). Что-то очень агрессивное говорили «налитпостовцы». В зале была необычная по тем временам публика, совсем иная, чем постоянные посетители Политехнического музея или Дома печати; очень мало было пролефовски настроенной рабочей и студенческой молодежи. Все грубые выходки против «футуристов» принимались «на ура». Горячо, но невразумительно выступал, защищая позиции «Лефа», И. С. Гроссман-Рощин. Брик тоже не имел успеха, его прерывали возгласами с мест. Публика ждала Маяковского, но он не приехал (кажется, он не был в этот день в Москве).
Заключительное слово произнес Луначарский. Это была блестящая отповедь всем «унтерам Пришибеевым» от искусства.
Выступление Анатолия Васильевича было темпераментным, очень четким, временами даже резким. Смысл был приблизительно таков: Маяковский — это новое, созданное советской жизнью литературное явление, и никому не дозволено «держать и не пущать»; новые, свежие, прогрессивные течения в литературе и в Западной Европе и в России всегда с трудом прокладывали себе путь сквозь косность и консерватизм обывательских вкусов. Он говорил о бережном отношении к молодому советскому искусству: «На нашем огороде произрастают разные плоды и овощи, и, чем их больше, чем они разнообразнее, — тем лучше. Многообразие в искусстве — иначе не может быть в обществе, которое только формируется, только ищет свой собственный стиль». В то же время Луначарский назвал «кувырканьем» попытку создать особую, лефовскую теорийку литературы и очень отчетливо выделил Маяковского из этой писательской группировки: «Мне понятнее и ближе реалистическое искусство, но поэзия Маяковского реалистична по сути, и именно так ее понимает рабочая масса».
Настроение аудитории резко изменилось; и речь Анатолия Васильевича, моментами суровая, но тактичная, неоднократно прерывалась аплодисментами, а в конце публика устроила ему настоящую овацию. Молодежь ждала Анатолия Васильевича у выхода, его окружили, передавали ему записки, забрасывали вопросами.
Внизу, в вестибюле, он сказал мне, усталый, но довольный:
— Эх, нет Маяковского. Вот послушал бы!