И все-таки позволил себя погладить – желание ласки одолело страх удара.
Катя расплела с головы ленту, привязала к кирпичу – получился поводок.
– Теперь ты мой. Я тебя не брошу.
Девочка пошла по двору, кирпич захромал следом.
…
– Тебя как зовут?
– Никак меня не зовут.
– Я буду звать тебя Жора.
…
– Зачем ты притащила в дом кирпич?
– Ему было плохо. Это не простой кирпич. Это Жора. Он будет жить с нами.
Кирпич жадно лакал молоко из блюдца. Недоверчиво скашивал назад то один, то другой глаз, не прекращая лакания. Девочка восторженными глазами смотрела на него, не веря в свое счастье.
…
– Вдруг он больной?
– Он не больной! Он хороший. Его бросили!
– Хороших не бросают.
Катя не ответила.
…
Мама запнулась о кирпич и долго, с вдохновением ругалась.
– Он хотел поиграть с тобой, – оправдывала его Катя.
Жора заполз под диван и затаился.
…
В отличие от матери, отец не замечал его вовсе, не веря в способность глины ощущать жизнь. При появлении отца Жора забирался на подоконник и тихо лежал там, рассматривая движение уставших людей, бредущих далеко внизу по земле.
…
На ночь Катя укладывала кирпич на своей подушке и, обняв его, сразу же засыпала беззаботным детским сном.
Кирпич лежал рядом и глядел на спящую Катю преданными глазами. Осторожно выбирался из-под ее руки, спускался на пол и бродил по квартире – наблюдал прекратившееся существование семейства, испытывая редкое для себя удовольствие безмятежности.
Перед рассветом он возвращался к Кате, ложился в ногах и засыпал.
…
Утром мама находила красно-рыжие следы на полу и привычно ругалась.
Она ругалась, что из-за кирпича везде пыль, и не продохнуть, и что, наверное, кирпич медленно их убивает.
…
Однажды отец проснулся ночью и увидел напротив неподвижный темный силуэт.
Он нащупал в темноте тапок и швырнул. Жора ушел в комнату Кати, и утренние красно-рыжие следы появляться перестали.
…
Жора старался не попадаться на глаза, днем он предпочитал лежать под диваном, изредка выбираясь на подоконник – посмотреть на жизнь.
…
Как-то раз отец пришел домой раньше обычного. Раздраженный. Злой.
Жора был на кухне, пил воду из миски. Проскользнуть в комнату Кати незаметно от отца он не успевал.
Отец увидел его. Жора припал к полу и ждал, поняв, что будет дальше.
– Что ты тут прикидываешься живой тварью? Кирпичи не пьют воду!
Он вдруг пнул Жору, вложив в удар давно копившуюся ненависть к поддельной жизни, и запрыгал на одной ноге. Лицо его оскалилось от боли и бешенства.
– Паскуда! Вы видели – он сломал мне палец!
– Папа, это ты его пнул.
Катя подняла Жору и, прижимая к груди, убежала к себе, заперлась.
Отец ворвался. Он выдернул кирпич из рук Кати и затряс им в воздухе.
– Это кирпич! Всего лишь кирпич. В нем нет ничего живого. Это мертвая, бесчувственная глина.
Пальцы отца впились в твердый керамический бок с нечеловеческой силой и начали крошить. Кирпич сжался в руке, чувствуя, как разрушается его тело, и, не имея сил вытерпеть боль этого разрушения, начал скрючиваться, сминаться, ища новое положение и форму своей жизни и не находя их. Он побелел от боли. Отец распахнул окно и бросил кирпич вниз.
…
Сердце Кати оторвалось и полетело в бесконечную, бездонную пропасть.
…
Катя побежала следом в эту пропасть, с каждой ступенькой исчерпывая остатки надежды, с каждым пролетом проваливаясь в страшное, неминуемое.
Большое красное пятно на треснувшем асфальте запечатлело последнее движение жизни и мгновенно наступившую за ним неподвижность. Мелкие кусочки обожженной глины лежали, разметавшись, заполнив собой все вокруг. Нашлось несколько обломков покрупнее. Катя принялась складывать их друг с другом, но они не соединялись, разваливаясь в бесформенную кучу. Тихие слезы текли по Катиному лицу, мешая видеть новый мир. Она отодвигала их руками, и лицо ее делалось красным от потеков кирпичной пыли.
…
Дворник Галактион принес старую ненужную коробку от обуви и помог собрать останки.
…
Девочка с крепко прижимаемой к груди ношей села в поезд.
Некоторые из людей замечали ее, удивлялись, что такая маленькая девочка едет одна, порывались заговорить, расспросить или даже помочь. Но подойдя и заглянув в ее глаза, поспешно уходили прочь.
Стена
Снежный склон во многих местах ободран до штукатурки – серый цемент, потеряв цепкость к существованию, сыпется на пол.
Студеный поток, вытекающий из-под засиженного мухами громадного ледника, проваливается водопадом в альпийскую долину, наливается глубиной августовского неба и вдруг обрывается, уткнувшись в угол, в другую стену комнаты. Липкие бурые пятна – старый Новый год, рябиновая на коньяке, вдребезги – обильно покрывают и воду, и ледник, и долину.
Человек в трусах сидит на старом драпированном стуле перед стеной и пытается размышлять о своей жизни. Жизнь его поводов для размышлений не дает, поэтому попытка ничем не заканчивается. Он смотрит на стремительную, бурную воду, но упирается взглядом в неподвижность шести листов фотообоев.
Композиция «Водопад в Альпах» и покрываемая композицией стена сопровождали Сущова с рождения. Он был торопливо зачат под этим ледником. Горный воздух вырывался из его младенческой груди беспомощными криками. Всю жизнь он прожил у этого ручья, так и не испив его прозрачной воды. Вместе с шестью листами бумаги он приходил в негодность, истирался, выцветал желтизной, исчезал.
Сущов вздрогнул – женщина в сером халате, расписанном линялыми, когда-то красными, но теперь отчетливо черными маками, шла по ту сторону водопада. Она грузно села в осунувшееся кресло и стала смотреть на Сущова. Ему сделалось неуютно от ее взгляда. Сущов не сразу понял, почему – женщина в маках смотрела не на него, а сквозь него, куда-то вдаль, самого Сущова не замечая. Глаза ее все больше наполнялись тоской, такой же серой, как ее халат, и эта серость не имела просвета, наоборот – заплывала черными пятнами маков.
Но между маками таилось что-то еще, неуловимое, за что Сущову хотелось ухватиться, но оно ускользало. У него мелькнуло чувство, что когда-то, очень давно, он уже встречал эту женщину. И делалось нехорошо от мысли, что, встретив ее, видимо, прошел мимо, если теперь и саму встречу он отчетливо вспомнить не может. И сквозило подвальной сыростью от слов «очень давно», делавших это «когда-то» и саму женщину недосягаемыми.
Сущов встал и подошел ближе, вглядываясь в мягкие, округлые флисовые очертания, туго стянутые таким же посеревшим поясом, в онемелость рук, вцепившихся в запахнутый ворот халата. Женщина словно хотела всунуться в этот халат целиком, исчезнуть в нем. И чем больше она закрывалась, тем явственнее выделялась изменчивая полоска тела, сбегавшая от каменно-неподвижной шеи вниз. Этот незапахнутый луч, единственно живой во всем ее существе, вздымался дыханием груди и ударами сердца. Пульсирующая жилка, пробежав по лучу, била изнутри камень шеи, устремлялась вверх и выскакивала на онемевшем лице неуловимым движением изношенных серых глаз.
Сущов вдруг заметил, что глаза эти смотрят теперь на него и видят его. Ему стало неловко от этого, захотелось спрятаться. Но он продолжал стоять, врасплох застигнутый за тем, что сам рассматривал ее.
Он вспомнил, что на нем нет почти ничего, и сделалось вовсе нехорошо. Но тут же осознал, что неприкрытость его никакого значения не имеет – сколько бы одежды он ни надел, женщина видит в нем нечто иное, что сам он искусно научился скрывать от себя. И в этом взаимном созерцании было что-то притягательное, то, что поначалу казалось неловкостью, вдруг обернулось ощущением необъяснимой нежности. Словно каждый из них рассматривал детскую фотокарточку другого и при этом исподволь наблюдал за этим другим, тоже рассматривающим.
Он подошел к женщине и взял ее руки, вросшие в ворот халата. Руки вздрогнули от прикосновения, но остались безжизненными. Сущов притронулся к ним губами, женщина отдернула их, как от каленого железа. Тогда он поднес ее ладони к собственному лицу, к небритым щекам, к впадинам глаз. Руки обмякли, не сразу, медленно освобождаясь от окаменелости. Луч живого стал пробиваться из-под флиса, продираясь сквозь серость и черные пятна маков наружу.
Сущов обнял женщину, она прижалась к нему слабым трепетом своей жизни. От волос ее пахло страхом и дегтярным мылом. Сущов гладил этот страх, осторожно перебирал пальцами, и страх вдруг заколыхался, забился на ветру, и пахучее альпийское разнотравье ворвалось, вмиг истрепало его в клочья, содрало и унесло прочь. Тягучая серость, покрытая мазутистыми пятнами черных маков, перестала сопротивляться, поползла, бесшумно опала и осталась лежать недвижима…
Ноги околели от ледяной воды, но Сущов и Анна продолжали брести по ручью, не выходя на берег; самое ощущение этой невыносимой студености было необходимо, чтобы не сорваться в крик, не убежать, не спрятаться обратно в серый халат с черными маками. Холод воды помогал верить в реальность происходящего.
За молодым сосновником, выше по склону, они увидели маленький охотничий домик. И хотя казалось, что до него рукой подать, лишь через полдня пути Сущов толкнул дверь, та мягко отворилась, и они вошли в хижину.
Сущов набрал хворосту и разжег огонь в открытом очаге, старые деревянные стены задышали, оттаивая, со скрипом потягиваясь, просыпаясь от долгого сна. Анна вытянула к огню замерзшие ноги, и Сущов принялся растирать белую холодную кожу руками, чувствуя, как она откликается на его прикосновения и наполняется теплотой жизни. Обернувшись, Сущов увидел, что по лицу женщины текут слезы, она смутилась, придвинулась к нему, обняла, и они замерли и долго так сидели, пропитываясь теплом, вслушиваясь в треск огня.
В кладовой нашлись запасы, теплая одежда, дрова, все необходимое для затерявшихся, измерзшихся людей. Анна приготовила ужин, накрыла стол, разложила дымящееся и вкусное по мейсенскому фарфору. Сущов открыл бутылку лагрейна.
Сущову казалось, что нужно сказать что-то важное, но он никак не мог понять что. Пока они взбирались по склону и пока занимались приготовлениями, было легко, сейчас же, когда они остались без необходимого движения и без спасительной суеты, наступило молчание – наливающееся тяжестью, напоминающее шорох сыплющегося цемента, вовсе не похожее на то молчание, с которого началось их знакомство. Все, что он сутолочно перебирал в памяти, выходило неуместным, глупым. И он начал рассказывать про детство. Анна со скрываемой признательностью улыбалась и слушала его. Сущову стало легко. Он заново бежал по своей жизни, с самого начала, прошлое наполнялось смыслом, а настоящее переставало быть стеной.
Солнце, поглаживая очертания двух людей, вырисовывало в глубине дома медленно ползущую тень. Потом оно бросило на них прощальный красно-карминовый взгляд и скрылось, оставив их ночи. Лишь всполохи тлеющих коряг в очаге взметались по старым стенам, выгрызая мужчину и женщину из надвинувшейся тьмы.
Сущов проснулся. Стояла глухая ночь. Анна лежала рядом, сон ее был спокоен. Стало холодно – просушенное дерево давало сильный жар, но сгорало слишком быстро, огонь погас, остались раскаленные угли. Сущов встал и набросал дров в очаг, выбирая посырее и потолще, – так точно хватит до утра, Анна проснется – в доме тепло. Коряги тлели, обнявшись, кора обугливалась, но не загоралась. Сущов сидел перед очагом и ждал, когда промерзшая древесина прогреется. Красные головешки вечернего огня гасли одна за другой, становясь черными. Когда они исчезли совсем, Сущов опустил голову и тихо подул. Ждавшее его дыхания, согревшееся дерево вспыхнуло, и пламя жадно и уверенно побежало по истомившимся волокнам. Сущов обернулся и посмотрел на спящую женщину.
Пол под ним вдруг начал дрожать, снаружи донесся шум. Сущов быстро поднялся, подошел к окну. Ночная темнота вздыбилась над ним огромной несущейся вниз белой стеной и раздавила его.
…Анна открыла глаза – было невыносимо холодно. Она поднялась, прошлась по своей пустой, крохотной квартирке. От стены с фотообоями несло мертвенным ознобом. В осунувшемся кресле она увидела серый, с черными пятнами линялых маков халат. Она потянула его к себе, замерла в нерешительности, медленно надела. Халат не грел, он казался вымерзшим. Анна плотно запахнула холодный флис, руки впились в ворот и стянули его у шеи. Женщина опустилась в кресло, вжалась в него и начала превращаться в камень.
Комната дрогнула. Снежный склон треснул и посыпался на пол цементной крошкой. Яростный, крушащий удар ворвался и прошел волной. Послышался звон упавшего с полки фарфора. Стальная тяжесть кувалды впивалась в стену снова и снова. Один из шести листов фотообоев с видом на несостоявшуюся жизнь лопнул и обвалился.
Пропажа, или Лошадиная история
Сферический конь зацепился копытом за небесную ухабину и вывалился из вселенского вакуума прямо в наземное пространство где-то на окраине Твери.
Он огляделся по сторонам, метаморфировался в мятый мусорный бак и сразу же начал соединяться с кислородом, осыпаясь красной ржавчиной на вонючую землю.
Вследствие сего происшествия слесарь Сидорчук из Саранска, будучи мертвецки пьян, встал, вышел из запоя и бегло заговорил на иврите. Три монахини Свято-Духова монастыря испытали неземное блаженство непорочного зачатия. Ревизор Хреков открыл банку собачьих консервов и обнаружил внутри иностранные деньги.
Гражданину Веретейникову дали в морду и отобрали три мятых червонца.
В расплату за такое повреждение космического равновесия случилось несколько растрат в пространственно-временном континууме. Растворились в небесном эфире сто пятьдесят три депутата государственной думы. В Твери провалился под землю проспект Ленина, весь целиком, вместе с примыкающими тупиками. Сидорчук перестал понимать русский слог. От Хрекова ушла собака. Да и у монахинь обнаружился свой, неочевидный, ущерб.
Но самая ужасная пропажа осуществилась у гражданина Веретейникова. Он потерял веру в человечество. И никак не мог найти.
Расчет
Адамыч поставил кран на место, пустил воду, довольно хмыкнул.