— Я очень счастлив, дядюшка, — ответил я ему, — что мое кресло и мое храпенье вам нравятся, и прошу вас пользоваться ими, сколько вам будет угодно.
— Я хочу отплатить тебе за твою любезность, — сказал он. — Пойдем теперь в мою комнату, мне надо с тобой поговорить.
Когда мы пришли в его комнату, которую велел приготовить для него дядюшка Тунгстениус (это была лучшая комната в здании), он показал мне свой багаж, скудность которого меня поразила. Все состояло из платья и из шапочки, из маленького чемоданчика с бельем, из желтого фуляра и еще более маленькой бронзовой шкатулочки.
— Вот, — сказал он мне, — способ без затруднений путешествовать с одного конца нашей планеты на другой, и когда ты усвоишь себе мои привычки, ты увидишь, что они превосходны. Надо будет начать с того, чтобы похудеть и потерять со щек яркие розы твоего германского типа, а для этого нет лучшего режима, как мало есть, спать совершенно одетым на первом попавшемся стуле и никогда не останавливаться больше трех дней под одной и той же кровлей. Но прежде чем брать на себя твою судьбу, чем я окажу тебе немалую милость, я хочу выслушать от тебя несколько искренних объяснений, и ты ответишь мне так, как будто бы ты находился перед…
— Перед кем, дорогой дядюшка?
— Перед дьяволом, готовым поломать твои кости, если ты солжешь, — ответил он со своей злой улыбкой и адским взглядом.
— Я не имею привычки лгать, — сказал я ему. — Я человек честный и не даю клятв.
— Прекрасно, в таком случае отвечай! Что это за история о разбитой витрине, о галлюцинациях путешествия в кристалл, о которой мой шурин во время твоей болезни два года тому назад писал мне что-то очень смутное, и о которой я вчера вечером заставил Лору рассказать мне некоторые подробности? Правда ли, что ты желал мысленно проникнуть в жеод, испещренный аметистовыми кристаллами, что ты думал, что действительно проник в него и видел в нем мою дочь?
— К несчастию, все это правда, — ответил я. — У меня было необыкновенное видение, я разбил витрину, я сделал себе рану на голове, мной овладела горячка, я рассказал о моем видении с убеждением, которое оно во мне оставило, и в течение некоторого времени меня считали сумасшедшим. А между тем, дядюшка, я вовсе не сумасшедший; я выздоровел, я чувствую себя хорошо, моя работа совершенно удовлетворяет моих профессоров, поведение мое не отличается никакими странностями и ничто не делает меня недостойным быть мужем Лоры, если бы вы не поручили помолвить ее с другим, который не добивался ее руки, между тем как я…
— Здесь дело касается не Лоры, — сказал дядюшка Назиас с нетерпеливым жестом. — Дело идет о том, что ты видел в кристалле. Я хочу это знать.
— Вы хотите меня унизить, я это прекрасно вижу, сказать мне, что я не в своем разуме, чтобы затем доказать мне моими же собственными признаниями, что я не могу жениться на Лоре…
— Опять Лора! — гневно вскричал Назиас. — Вы надоедаете мне с вашими глупостями! Я говорю вам о серьезных вещах, и вы должны мне отвечать серьезно. Что вы видели в кристалле?
— Если вы этого непременно желаете, — ответил я ему, раздраженный в свою очередь, — то, что я видел в кристалле, гораздо прекраснее, чем то, что вы видели или увидите когда-либо в ваших путешествиях. Вот вы гордитесь и возноситесь, потому что вы побывали, быть может, в Океании или перешли Гималаи. Это детские игрушки, дорогой дядюшка! Да-с, это нюрнбергские игрушки в сравнении с тем чудным и таинственным миром, который я видел так, как вот вас сейчас вижу, и по которому я путешествовал!
— Ну, в добрый час! Вот так-то и надо было говорить! — сказал дядюшка, мрачное лицо которого вдруг сделалось мягким и ласковым. — Ну, рассказывай же, дорогой мой Алексис, я тебя слушаю.
Удивленный интересом, который возбуждало в нем мое приключение, и в то же время рискуя попасть в ловушку, я поддался удовольствию рассказать то, что сделалось для меня таким определенным и дорогим воспоминанием, то, что никто еще не хотел выслушать серьезно. Я должен признаться, что на этот раз у меня был несравненный слушатель. Его глаза сияли, как два черных бриллианта, его полуоткрытый рот, казалось, жадно пил каждое мое слово; он поддакивал с энтузиазмом, прерывал меня в радостных экстазах, похожих на мычание, извивался, как ящерица, в порывах конвульсивного смеха, а когда я кончил, он заставил меня начать снова, назвать каждый период моего путешествия, каждый пейзаж фантастической страны, расспрашивая меня о расстоянии, протяжении, высоте, ориентологии каждой горы, каждой долины, как будто вопрос касался реальной страны, которую можно исследовать реально, а не на крыльях пылкого воображения.
Когда он перестал горячиться, я подумал, что с ним можно говорить разумно.
— Дорогой дядюшка, — продолжал я, — вы производите на меня впечатление сильно экзальтированного ума, позвольте мне сказать вам это. Что эта страна существует где-нибудь во вселенной, в этом я не могу сомневаться, потому что я ее видел и могу ее описать; но чтобы полезно было разыскивать ее на нашей планете, этому я не в состоянии поверить. Следовательно, нам нечего искать к ней пути иначе, как в предугадывательных способностях нашего ума и в надежде жить в ней когда-нибудь, если наша душа так же чиста, как бриллиант, эмблема ее несокрушаемой природы.
— Дорогое мое дитя, — ответил Назиас, — ты не знаешь, о чем говоришь. Ты имел откровение, и ты его не понимаешь. Ты не выяснил себе того, что наша маленькая планета была огромным жеодом, и наша земная кора есть язык, а внутренность ее испещрена восхитительными кристаллизациями, гигантскими по отношению к тем маленьким возвышенностям на поверхности, которые мы называем горами, а которые, в сущности, по отношению к целому подобны коже с апельсина по отношению к величине огромнейшей тыквы. Это тот мир, который мы называем подземным, и он-то и есть истинный мир величия; кроме того, существует, несомненно, обширная часть поверхности, еще незнакомая человеку, где какая-нибудь расщелина или глубокая выемка ведет к области драгоценных каменьев и оттуда можно видеть открытое небо чудес, которые ты видел в твоей грезе. Это, дорогой мой племянник, единственная мечта моей жизни, единственная цель моих долгих и тяжелых путешествий. Я убежден, что эта расщелина или, вернее, это вулканическое отверстие, о котором я тебе говорю, существует в полосах, что оно правильное и представляет собою форму кратера в несколько сот лье в диаметре и в несколько десятков лье в глубину; наконец, я убежден, что блеск этого собрания драгоценных каменьев в глубине и есть единственная причина северных сияний, как это ясно доказала тебе твоя греза.
— То, что вы говорите, дорогой дядюшка, не основано ни на каком здравом геологическом понятии. Моя греза представила мне в большом размере известные формы, минералогические образцы которых в малом виде находились у меня перед глазами. Отсюда вытекает логический вывод, который привел меня в волшебный мир кристалло-геодической системы. Но что знаем мы о внутренней организации нашей планеты? Насколько возможно, мы уверены лишь в одном, что в тридцати или тридцати трех километрах глубины жар до того силен, что минералы могут существовать лишь в расплавленном состоянии. Как же предположить, что туда можно спуститься? Может ли человек не сгореть на пути туда, а ведь это, как вы не можете не согласиться, вовсе не благоприятствует упражнению его исследовательных способностей. Что же касается северных сияний…
— Ты просто школьник, желающий выказать себя ученым человеком, — возразил дядюшка. — Я прощаю тебе это, вас так воспитывают, и к тому же я знаю, что знаменитый Тунгстениус берет на себя объяснять все, не принимая во внимание таинственных инстинктов, которые у некоторых людей глубже и сильнее, чем способности обманчивых наблюдений, которыми так тщеславится твой дядюшка. Освободись с сегодняшнего же дня от бесплодных диссертаций моего шурина и слушай только меня одного, если ты хочешь стать выше пошлого педантизма. Ты инстинктивно видящий естественник, не мучай же своего ума, чтобы не сделать его слепым.
Знай, что я тоже ясновидящий и что при дивном свете моего воображения я очень мало забочусь о ваших мелких научных гипотезах. Гипотезы, апологии, индукции, — вот невидаль! Я тысячами могу предложить вам гипотезы, и все они будут хороши, несмотря на то, что будут противоречить одни другим.
Посмотрим, что значит ваш интенсивный жар и ваши минералогические материи на расстоянии тридцати трех километров глубины! Вы идете от известного к неизвестному, и вы думаете, что владеете ключом всех тайн. Вы знаете, что в глубине сорока метров жару одиннадцать градусов и что жар этот увеличивается на один градус стоградусного термометра тридцатью тремя метрами. Вы делаете вывод, и вы рассуждаете о том, что происходит в двух или трех тысячах километров под землею, не думая о том, что этот жар, констатированный вами, происходит, быть может, от редкого воздуха в глубине колодца, между тем как в больших внутренних пространствах, неизвестных вам, быть может, циркулируют массы воздуха, сильные ураганы, которые в продолжение тысяч веков питали известные вулканические очаги, тогда как в других местах они, при помощи воды, навсегда угасили предполагаемую энергию центрального огня. Вы знаете, кроме того, что этот центральный огонь не играет никакой необходимой роли в земном существовании, так как вся жизнь, находящаяся на поверхности, есть исключительно работа солнца. Следовательно, ваши познания суть чистейшие гипотезы, которые ничуть не увлекают меня и которые к тому же естественно парализуются предположением об отверстии в полюсах. Почему, если полюсы достаточно плоски в смысле центростремительной силы, действующей на них беспрестанно, они не могут быть глубже, чем предполагают, в силу реакции центробежной силы, давящей всегда к экватору? А если полюсы имеют отверстие в глубину тридцати трех километров, что в действительности очень незначительно, то каким образом жар мог бы выдерживать с того времени, как глубина этой пропасти находится в соотношении с ледяным климатом занимаемой ими местности?
— Извольте, дядюшка, вы говорите о ледяном климате полюсов. Вам небезызвестно, что теперь верят в существование свободного моря на северном полюсе. Путешественники, которым удалось к нему приблизиться, видели туман и летающих птиц, признаки воды, отделившейся от ледников; присутствие птиц доказывает сносность температуры. Следовательно, если там есть порядочная глубина, то, очевидно, есть море, а если есть море или даже озеро, то нет кратера, куда можно спуститься, и ваша гипотеза, смелейшая из всех гипотез науки, падает в воду.
— Но какой же ты болван! — с грубой злобой крикнул дядюшка Назиас. — Каждый морской бассейн есть кратер, я не говорю вулканический, но кратер, выемка огненного свойства, и если ты веришь в существование полярного моря, то ты допускаешь необходимость огромнейшей рытвины, чтобы его заключать. Остается узнать, пуста эта рытвина или наполнена водою. Я говорю, что она пуста, так как очаг какого-нибудь извержения постоянно наполняет ее, и что через нее проходят электрические феномены северных сияний, феномены, о которых ты, конечно, хотел что-то сказать мне. Я допускаю, что она испускает мягкую теплоту, так как, если ты непременно стоишь на том, то я признаю очаг ее в средине, но очень далеко от геодической кристаллизации, которую я надеюсь достигнуть. Да, я льщу себя этой надеждой и я хочу этого, и я достаточно исследовал экваториальный мир, чтоб быть вполне уверенным, что земная поверхность очень бедна драгоценными каменьями, даже в действительно богатых странах, и я принял твердое решение отправиться эксплуатировать те страны, где центростремительная сила держит и концентрирует их несоизмеримое месторождение, между тем как центробежная отталкивает к экватору лишь жалкие осколки, оторванные от обедневших краев планеты.
Признаюсь, что мой дядюшка Назиас показался мне совсем сумасшедшим, и что, боясь, что им вот-вот овладеет порыв бешенства, я не смел более ему противоречить.
— Объясните же мне, — сказал я ему, чтоб несколько изменить оборот разговора, — что за горячий интерес, что за пылкое любопытство побуждают вас к исканию месторождения драгоценных каменьев, которые я не могу причислить к воображаемым, но которые, с вашего позволения, я считаю труднодобываемыми.
— И ты еще спрашиваешь! — пылко вскричал он. — Ах, это потому, что ты не знаешь ни силы моей воли, ни ума, ни тщеславия. Это потому, что тебе неизвестно, какими терпеливыми и упорными спекуляциями я мог достаточно обогатиться, чтоб предпринимать огромные дела. Я сейчас объясню тебе это. Ты знаешь, что я уехал пятнадцать лет тому назад в качестве приказчика одного торгового дома, торговавшего плохенькими драгоценностями на Востоке, пользуясь наивностью населения. Наша элегантная отделка в золото и грань маленьких простых стеклянных камешков очаровывали женщин и полудиких воинов, которые несли мне в обмен старинные драгоценности и настоящие тонкие каменья очень высокой цены.
— Позвольте вам сказать, дорогой мой дядюшка, что подобная торговля есть…
— Торговля есть торговля, — возразил дядюшка, не давая мне времени высказать мою мысль, — и люди, с которыми мне приходилось иметь дело, со своей стороны считали меня за дурака. В некоторых местностях, где добывают драгоценные каменья, они, давая мне булыжник, поднятый ими под ногами, думали, что издеваются надо мной гораздо более, чем я в действительности издевался над ними, меняя на драгоценный камень, который им ничего не стоит, произведение нашей европейской промышленности, которое, в общем, что-нибудь да стоило. Они удивлялись даже моей щедрости, и когда я замечал, что она становится им подозрительна, я прикидывался дураком, суеверным человеком или трусом; но я не буду останавливаться на этих подробностях. Тебе достаточно будет знать, что от маленького народа я скоро перешел к маленьким владыкам, и что мои кристаллы, отделанные в медь, им одинаково кружили голову.
От успеха к успеху, от обмена к обмену я достиг того, что обладал очень дорогими драгоценными каменьями и мог уже обратиться к богачам цивилизованных стран. Тогда я отдал торговому дому полный отчет в возложенном на меня поручении, я завязал ему полезные сношения с варварскими племенами, которые я посетил, и, не переставая быть ему полезным, я завел на мой собственный счет иную торговлю, которая состояла в продаже или в обмене настоящих драгоценных каменьев. На этом ремесле я сделался знающим торговцем, искусным менялой, и составил себе состояние.
Таким образом, я мог бы теперь иметь дворец в Испагани или в Голконде, виллу у подножия Везувия, феодальный замок на Рейне, спокойно, как принц, проедать мою ренту, не заботясь о северном или южном полюсах и не интересуясь тем, что творится в твоей голове, но я не создан для покоя и беспечности; доказательством этому может служить то, что, узнав о твоем видении, я решил все оставить, рискуя впасть в немилость персидского шаха, чтобы приехать сюда и расспросить тебя.
— А также для того, чтоб заняться замужеством вашей дочери!
— Замужество моей дочери это только подробность. Я никогда не видал моей дочери в кристалле, а тебя я видел.
— Меня? Вы видели меня в кристалле? Значит, вы также видите в нем?
— Вот прекрасный вопрос! Разве без этого я поверил бы твоему видению? Кристалл, видишь ли ты, — а под кристаллом я понимаю всякую минералогическую субстанцию, хорошо и отчетливо кристаллизованную, — есть не то, что думает о нем толпа; это таинственное зеркало, которое в известную минуту получило впечатление и отражение великого зрелища. Зрелище это изображает собою превращение в стекловидный вид нашей планеты. Называйте это кристаллизацией, если вам угодно, для меня это безразлично. Кристаллизация, по вашему мнению, есть действие, посредством которого составные части крупинок минерала соединяются после того, как были рассеяны током? Пусть этот ток будет огневой или ледяной, мне это все равно, и я объявляю, что по отношению к примитивным субстанциям вы знаете не больше, чем я. Я допускаю раскаление примитивного мира, но если я соглашусь с тобой в существовании еще действующего очага, то я объявляю, что он пылает в центре бриллианта, который есть стержень планеты.
Кроме того, между этим колоссальным драгоценным камнем и корой из гранитов, служащих ему краями, открываются галереи, гроты, огромнейшие промежутки. Это действие оседания, которое, очевидно, оставило большие пустые пространства, и эти пространства, когда там водворилось спокойствие, наполнились самыми великолепнейшими, самыми драгоценнейшими каменьями. Это там-то рубин, сапфир, изумруд и все эти богатые кристаллизации кремнезема, смешанного с алюминием, то есть просто песок, смешанный с глиной, возвышаются гигантскими колоннами или спускаются со сводов пространными жилами. Это там малейший драгоценный камень превосходит величиною египетские пирамиды, и тот, кто увидит это зрелище, будет самым богатейшим из алмазчиков и самым знаменитейшим из натуралистов. Помимо всего этого, этот кристальный мир я видел в обломке, отколовшемся от сокровища, в восхитительном драгоценном камне, показавшем мне твое лицо рядом с моим, точно так же, как ты видел Лору рядом с тобою в другом драгоценном камне. Это откровение экстранаучного порядка, оно дается не всем, и я хочу им воспользоваться.
Для меня вполне очевидно, что мы оба владеем известным даром ясновидения, данным нам Богом или дьяволом — это все равно — и который нас непреклонно влечет к открытию и завоеванию подземного мира. Твоя греза, более полная и блестящая, чем мои, великолепно подтверждает то, что я предчувствовал, а именно: что дверь волшебного подземелья находится на полюсах, а так как северный полюс наименее недоступный, то к нему-то мы и должны направиться как можно скорее…
— Позвольте мне хоть передохнуть, дядюшка! — вскричал я, выходя из терпения и из границ вежливости. — Или вы смеетесь надо мною, или вы примешиваете к некоторым очень несовершенным ученым понятиям детские химеры больного мозга.
Назиас не вспылил, как я того ожидал. Его убеждение было так искрение, что он удовольствовался лишь тем, что рассмеялся над моим недоверием.
— Надо, однако, с этим покончить, — сказал он. — Я должен констатировать факт: или ты видишь в кристалле, или ты не видишь; или твое чутье идеального существует, несмотря на глупости твоего материалистического образования, или эти глупости угасили его в тебе по твоей же вине. В этом последнем случае я предоставляю тебя твоей жалкой судьбе. Приготовься же выдержать решительное испытание.
— Дядюшка, — ответил я с твердостью, — нет необходимости в испытании. Я не вижу, и я никогда не видел в кристалле. Мне снилось, что я вижу в нем то, что рисовало мне мое воображение. Это просто была болезнь, которая теперь прошла, я это чувствую с той минуты, как вы хотите показать мне очевидность этих лживых призраков. Благодарю вас за урок, который вы пожелали мне дать, и клянусь вам, что он послужит мне на пользу. Позвольте мне вернуться к моей работе и никогда больше не возобновлять разговора, который для меня слишком тяжел.
— Ты не укроешься от моих исследований! — воскликнул Назиас, глядя с иронией на мою попытку отворить дверь, которую он предусмотрительно запер на ключ так, что я этого и не заметил. — Я не привык к неудачам, и я приехал из глубины Персии не для того, чтоб уехать, ничего не узнав. Не пытайся освободиться от моих исследований, это совершенно бесполезно.
— Чего же вы требуете и какую тайну хотите вырвать у меня?
— Я требую очень простую вещь, а именно, чтобы ты взглянул на предмет, хранящийся в этой маленькой шкатулке.
Тогда он отпер маленьким ключиком, хранившимся у него на шее, бронзовый ящичек, на который я уже обратил внимание, и поднес к моим глазам бриллиант такой чистоты, такой ясности, такой необыкновенной величины, что я не мог выдержать его блеска. Мне показалось, что восходящее солнце заглянуло в комнату через окно и сконцентрировалось в этом бриллианте со всей силой своего утреннего сияния. Я закрыл глаза, но это было бесполезно. Красное пламя наполнило мои веки, ощущение невыносимого жара проникало до самого моего мозга. Я упал, как пораженный молнией, и я не знаю, потерял ли я сознание или видел в лучах этого сверкающего драгоценного камня нечто такое, в чем я мог отдать себе отчет…
В этом месте моих воспоминаний есть большой пропуск. Только после этого таинственного происшествия могу я объяснить влияние, произведенное на меня Назиасом. Нужно думать, что я не делал более возражений его странной утопии, и его геологические фантазии казались мне, без сомнения, истинами высшего порядка, которые я не дерзал оспаривать. Решившись следовать за ним на границы света, я добился от него лишь того, что он воспрепятствует дядюшке Тунгстениусу распоряжаться рукой Лоры до нашего возвращения, и со своей стороны дал ему слово не поверять никому, даже в минуту прощания, даже письмами цель гигантского путешествия, которое мы собирались предпринять.
Вот что произошло между мною и моим дядюшкой Назиасом, как я, по крайней мере, предполагаю; так как повторяю, что для меня смутно все происшедшее в день, следовавший за сценой, которую я только что передал, и до дня нашего отъезда. Мне кажется, что я припоминаю, что весь этот день я провел лежа на кровати, разбитый усталостью, что на следующий день на рассвете Назиас разбудил меня, приложил мне ко лбу какой-то невидимый амулет, в одну минуту вернувший мне силы, и мы покинули город, не предупредив никого, не унося с собой пожелания и благословения семьи и, что, наконец, мы быстро достигли порта Киля, где нас ожидал корабль, принадлежавший моему дядюшке, вполне готовый к путешествию по полярным морям.
III
Я не буду распространяться о переезде через Атлантический океан. Я имею все основания думать, что оно совершилось счастливо и быстро; но ничего не могло отвлечь меня от моего упорного намерения, сконцентрированного, так сказать, на одной мысли нравиться Назиасу и заслужить руку его дочери.
Что же касается кристаллизированного мира, то я думал о нем очень мало по моему собственному побуждению. Мой ум, парализованный в области мышления, не делал ни малейшей попытки к возражению против уверенности, какую развивал передо мной дядюшка со странной энергией и все возрастающим энтузиазмом. Его пылкие предположения занимали меня, как волшебные сказки, до такой степени, что я не всегда мог отличить результаты его воображения от действительности, которая уже возникла вокруг меня, а между тем разговоры по этому поводу всегда возбуждали во мне какую-то странную умственную и физическую усталость, и я всегда утомлялся, лежа на своей кровати в каюте, пробуждаясь от глубокого сна, продолжительность которого я не мог определить и не мог воспроизвесть его мимолетных снов. Я мог бы подозревать, что мой дядюшка подмешивает к моему питью какое-нибудь таинственное снадобье, которое повергает мою волю и мой разум в абсолютное подчинение ему, но у меня не было даже энергии для подозрения. Состояние детского доверия и подчинения, в котором я находился, имело свою прелесть, и я не желал освободиться от него. В общем я, подобно остальному экипажу и его начальнику, был полон здоровья, храбрости и надежды.
Вот все, что я могу сказать о себе до той минуты, когда мои воспоминания делаются определенными, а эта минута наступила, когда наш брик перешел за колонны Северного Геркулеса, расположенные, как всякий знает, при входе в Смитов пролив между мысами Изабелла и Александрия.
Несмотря на постоянные и упорные бури в этой местности и в это время года, никакая серьезная опасность не задержала хода нашего корабля и ничто не нарушило нашего приятного уединения. Только при виде суровых берегов, возвышавшихся с обеих сторон пролива, усеянных ледяными горами, более острыми и угрожающими, чем все те, которые мы уже привыкли встречать на пути, мое сердце сжалось, и лица самых неустрашимых матросов приняли выражение мрачного средоточия, как будто мы въезжали в страну смерти.
Только один Назиас выказывал удивительную веселость. Он потирал себе руки, он улыбался страшным горам, как старинным, давно ожидаемым друзьям, и если б важность его роли начальника экспедиции позволяла ему, то он, несмотря на страшнейшую качку, готов был бы, кажется, танцевать на палубе.
— Что это с тобой? — вскричал он, видя, что я далеко не разделяю его радости. — Чувствуешь ли ты уже холод, и не должен ли я прибегнуть к средству разогреть тебя?
Его лицо сделалось вдруг таким деспотичным и таким насмешливым, что я почувствовал себя испуганным этим предложением, смысла которого я не понимал и не хотел просить мне объяснить. Я стряхнул с себя мой ужас и старался быть приличным до тех пор, пока мы не достигли мыса Яксон, куда мы прибыли не без усталости, но без препятствий, в половине августа под 80 градусами северной широты; здесь Назиас объявил нам, что мы останавливаемся на зимовку в бухте Вригт, на крайнем севере Гренландии. Нам оставалось очень мало времени приготовиться к этой трудной и опасной стоянке. Дни укорачивались необыкновенно быстро, и я не знаю, каким образом при этих изменяющихся границах судоходных морей мы могли пройти так поздно, не будучи блокированы; случилось так, что едва приблизились мы к линии твердого льда, едва вошли в бухту, как были охвачены непроглядными потемками могилы.
Наш экипаж, состоявший из тридцати человек, не высказал ни малейшего ропота. Помимо того, что Назиас был для них предметом почти суеверной веры, «Тантал» (это название нашего корабля) был снабжен такой массой провизии, был так богат, так удобен и так обширен, что никто не был испуган провести на нем ночь в несколько месяцев. Водворение совершено было с быстротою и большим порядком, а день, когда бледное сентябрьское солнце показалось нам на минуту и скрылось за острыми горами ледника Гумбольдта, чтобы не появляться более очень долго, был отпразднован на берегу с настоящей оргией. Назиас, выказывавший до сих пор такую строгость к дисциплине и такую экономию в запасах, позволил экипажу напиться допьяна и наполнить дикими возгласами, пением и криками глухую атмосферу потемок и тумана, укутывавшую нас.
Тогда он привел меня в свою каюту, которая всегда была прекрасно натоплена, уж не знаю каким способом, и заговорил со мною так:
— Ты удивляешься, без сомнения, дорогой мой Алексис, неосторожности моего поведения; но знай, что я все предусмотрел и действую вовсе не случайно. Этот жалкий экипаж, клики которого раздаются у нас в ушах, осужден на погибель здесь, так как он с нынешнего дня становится для меня совершенно бесполезным и довольно неудобным. Я намерен продолжать один с тобою и шайкой охотников-эскимосов, которые должны присоединиться к нам сегодня ночью, мое путешествие по морю крепкого льда до свободного моря, составляющего цель моих трудов. Приготовься же к отъезду через несколько часов и запасись всеми необходимыми письменными принадлежностями, чтобы записывать происшествия нашего путешествия, которое отныне будет интересно.
Несколько минут я стоял, как ошеломленный.
— Подумали ли вы о том, что говорите, дядюшка? — произнес я, наконец, делая над собой усилие, чтобы не раздражить моим негодованием того, кому я так неосторожно вверил мою судьбу. — Разве вы не удовлетворены тем, что беспрепятственно достигли местности, которой ни один корабль не выбирал себе для зимовки, тем, что вы не потеряли еще ни одного человека, тем, что у вас не украли ни одного запаса вашей провизии? Каким образом можете вы верить в возможность идти далее, при продолжительном отсутствии солнца, по самому сильнейшему холоду, который только могут выносить дикие животные? Как можете вы льстить себя надеждой на приход этих дикарей, когда вы знаете, что эти несчастные закупорены теперь в нескольких стах лье к югу в своих снежных хижинах, натопленных до девяноста градусов? И еще более удивительная вещь, как можете вы допустить мысль о том, чтобы оставить погибнуть здесь такой храбрый, такой превосходный экипаж, презирая все божественные и человеческие законы? Это одна из тех ужасных шуток, которыми вы поклялись испытать меня, но которой не поверит и четырехлетний ребенок, так как, если вы не заботитесь о ваших храбрых товарищах по путешествию, то, я думаю, вы хоть немножко заботитесь о средствах вернуться в Европу и о великолепном корабле, который не может обойтись без ежедневной поддержки и забот о нем!
— Я вижу, — возразил Назиас, разражаясь хохотом, — что осторожность и человечность приятно гармонируются в твоем мозгу. Я вижу также, что страх и холод ослабили твой бедный мозг, и что пора оживить тебя средством, которого ты не сознаешь, но которое всегда на тебя прекрасно действовало.
— Что такое хотите вы сделать? — вскричал я, испуганный его жестоко-насмешливым взглядом.
Но прежде чем я успел дойти до двери его каюты, он вынул из-за пазухи маленькую бронзовую шкатулочку, с которой никогда не расставался, открыл ее и быстро поднес к моим глазам огромнейший бриллиант, необъяснимое влияние которого совершенно подчиняло меня его воле. На этот раз я выдержал его блеск и, несмотря на невыносимый жар, распространяемый драгоценным камнем на мою голову, я в то же время почувствовал какое-то острое сладострастие.
— Прекрасно, — сказал Назиас, пряча его снова в шкатулку, — ты к нему привыкаешь, я это вижу, и действие его становится превосходным. Еще два-три испытания, и ты будешь видеть в этой полярной звезде так же ясно, как и в твоем жалком жеоде. Теперь твои сомнения рассеялись, твое доверие вернулось и твоя трогательная чувствительность достаточно окрепла. Не ощущаешь ли ты известного удовольствия подвергаться этому магнетическому току, освобождающему тебя от тяжести твоего излишнего разума и от тяжелого багажа твоей маленькой педагогической науки? Ну, полно, полно, все идет прекрасно. Я слышу восхитительное пение наших новых товарищей по путешествию. Через минуту они будут здесь. Пойдем, встретим их!
Я последовал за ним на опустевшую палубу, где царило глубокое молчание и, насторожив ухо, я различил в отдалении самый странный и самый ужаснейший гам. Это был огромнейший хор резких, жалобных, мрачных, грубых голосов, и с каждой минутой этот гвалт все приближался, как будто подгоняемый какой-то бесовской силой. А между тем воздух был спокоен, и густой туман не прерывался ни малейшим порывом ветра. Скоро эта невидимая вакханалия была уже так близко от нас, что мое сердце сжалось от ужаса; мне казалось, что на нас готова наброситься стая голодных волков.
Я спросил моего дядюшку, что это такое, и он ответил мне совершенно спокойно:
— Это наши проводники, наши друзья и их домашние животные, очень умные твари, сильные и верные. Я не хотел их брать с собою на борт корабля, и они, согласно условию, заключенному с ними мною на юге Гренландии, прибыли сюда, чтобы соединиться с нами.
Я собирался спросить дядюшку, во время какой остановки сделал он с ними это условие, когда увидал множество красных точек, заволновавшихся на льду по краям корабля, и я мог различить при матовом свете этих можжевеловых факелов прошедших к нам странных товарищей. Это была шайка отвратительных эскимосов, сопровождаемая сворой худых, голодных, ободранных собак, похожих скорее на диких, чем на домашних животных, запряженных по три, по пять, по семь в длинную линию более или менее больших саней, некоторые же из них были впряжены в легкие лодки. Когда эскимосы приблизились на расстояние голоса, дядюшка, обращаясь к предводителю шайки, громко крикнул:
— Заставьте умолкнуть ваших животных, погасите ваши светильники и соберитесь сюда. Я хочу вас счесть и рассмотреть.
— Мы готовы повиноваться тебе, великий ангекок, — ответил эскимос, приветствуя моего дядюшку титулом, применяемым эскимосами к магам и пророкам, — но если мы погасим наши факелы, то как увидишь ты нас?
— Это вас не касается, — возразил дядюшка. — Делайте то, что я вам говорю.
Его приказание было немедленно исполнено, и эта отвратительная фантасмагория смуглых, коренастых, неуклюжих существ в их одеждах из тюленьей шкуры, эти лица с приплюснутыми носами, с вывернутыми губами, с рысьими глазами, к моему великому удовольствию погрузились во мрак.
Однако это облегчение длилось недолго; быстрый свет, очагом которого, как мне казалось одну минуту, был я, залил корабль, караван и лед на такое далекое пространство, какое едва охватывал взор, проникая в туман или, скорее, рассеивая его около нашей стоянки. Я недолго искал причину этого феномена, так как, обернувшись к дядюшке, я увидал, что он приложил к своей шапочке великолепный восточный бриллиант, на который так трудно было смотреть, но который теперь играл роль огромного переносного светила, так как он, освещая ярким светом темноту ночи на значительное расстояние, распространял вокруг такую теплоту, какая бывает весной в Италии.
При виде и при сознании этого чуда все изумленные и восхищенные эскимосы пали ниц на снег, а собаки, прервав свое заунывное рычание, которым сменились их пронзительные крики, принялись скакать и лаять в знак удовольствия.
— Вы видите, — сказал им тогда дядюшка, — что со мной у вас никогда не будет недостатка ни в тепле, ни в свете. Встаньте, и пусть наиболее сильные и наименее некрасивые из вас поднимутся сюда. Пусть они наполнят провизией ваши сани настолько, насколько они могут выдержать ее. Мне нужна только половина людей, остальные будут зимовать здесь, если им это нравится. Я оставляю им этот корабль и все, что он будет заключать в себе, после того, как я возьму то, что мне нужно.
— Великий ангекок! — вскричал предводитель, дрожа от страха и алчности. — Если мы возьмем твой корабль, то нас не убьют люди твоего экипажа?
— Люди моего экипажа не убьют никого, — мрачным тоном ответил Назиас. — Поднимайтесь без страха, но пусть никто из вас не осмелится украсть ни малейшего пустяка из того, что я хочу оставить себе, так как в таком случае я в ту же минуту сожгу корабль со всем на нем находящимся.
И чтобы показать им, что он имеет эту власть, он ударил пальцем о свой бриллиант, и из него посыпался целый фейерверк пламени, взлетевший на воздух и спустившийся целым дождем искр.
Я не интересовался ни работой эскимосов, ни нагружением их повозок. Несмотря на охватившее меня очарование, я думал только о таинственных словах Назиаса, о мрачной тишине, уже давно сменившей на корабле клики оргии. Ни одного матроса не было на палубе. Дежурный вахтер и рулевой покинули свои посты. Шумное прибытие дикарей не смутило ни у одного из наших товарищей пьяного сна.
Я прекрасно понял, что дядюшка увозил с собою или отдавал вновь прибывшим все запасы и всю одежду, необходимые экипажу. Неужели он дарил им также жизнь этих несчастных, оставшихся теперь без всякой защиты? Эскимосы не имеют ничего жестокого в характере, но они прожорливы, как людоеды, и вороваты, как сороки. Нет никакого сомнения в том, что наши люди, проснувшись, будут осуждены на погибель от холода и голода.
Моя зачерствелая совесть пробудилась во мне. Я решил, что необходимо сделать возмущение в экипаже, если возможно заставить его понять его положение, и я спустился в столовую. Здесь я нашел всех их лежащими как попало на диванах или на полу посреди осколков разбитых бутылок и опрокинутых столов.
Что такое произошло на этом мрачном празднестве? Кровь, смешанная с вином, стояла на полу целой лужей, в которой купались их неподвижные руки и загрязненная одежда. Это была ужасающая сцена озверения или побоища, следовавшая за остервенением бешенства или отчаяния. Я позвал наудачу, но напрасно; вокруг меня царила тишина истощения… быть может, смерти!
Я ощупал первое лицо, попавшееся мне под руку; оно было холодно, как лед. Коптевшая и потускневшая лампа распространяла едкий дым над этой могилой, смешивавшийся со зловониями оргии, и фитиль ее, втягивая в себя последние капли масла, слабо освещал волосы, вставшие дыбом в предсмертном ужасе. Не слышалось больше ни одного движения, ни стона, ни храпения. Некоторые умерли, как бы пытаясь примириться, и лежали, вытянув руки, после того как среди грязи и крови обменялись последним и вечным «прости».
Я стоял, пораженный этой картиной ужаса, когда почувствовал, что меня схватила чья-то рука. Это была рука Назиаса; он тащил меня наверх и, как будто читая в моих мыслях, сказал мне с усмешкой:
— Уже слишком поздно; они уже не возмутятся арестом, спасающим их от смерти, в сто раз более жестокой, чем эта. Я им подлил бешеного вина и, в борьбе с воображаемыми врагами, они могли утешиться мечтой храброй смерти. Здесь им прекрасно; эскимосы выроют им подо льдом могилу, приличествующую храбрым исследователям. Пойдем, все готово, следуй за мною. Нравится тебе это или нет, а уже отступать невозможно.
— Я не последую за вами! — вскричал я. — Вы меня не околдуете более. Преступление, только что совершенное вами, освобождает меня от вашего ненавистного покровительства. Вы подлец, убийца, отравитель, и если бы я не смотрел на вас, как на сумасшедшего…
— То что же сделал бы ты с отцом Лоры? — возразил мой дядюшка. — Неужели ты хочешь сделать ее сиротою, и мог ли бы ты один вывести ее из глубины этой пустыни?
— Что вы хотите сказать? Возможно ли, чтобы Лора… Нет, нет! Вы в порыве безумия!..
— Посмотри! — ответил Назиас, увлекая меня на палубу.
И я увидал в лазурном сиянии ангельскую фигуру Лоры; она стояла на первой ступеньке наружной лестницы и готовилась сойти с корабля.
— Лора, — вскричал я, — подожди меня, не уходи одна!
И я бросился к ней, но она приложила палец к своим губам и, указывая мне на сани, сделала мне знак следовать за нею и исчезла, прежде чем я мог присоединиться к ней.
— Успокойся, — сказал дядюшка, — Лора поедет одна в санях, которые я привез для нее. Отныне она будет носить на лбу нашу полярную звезду, и она будет открывать наше шествие к северу. Мы можем следовать за ней лишь на той дистанции, какую она пожелает установить между ее санями и нашими; но будь уверен, что она нас не покинет, потому что она наш свет и наша жизнь.
Убежденный, что на этот раз я все это вижу во сне, я машинально последовал за дядюшкой, который заставил меня сесть в сани, предназначавшиеся для меня. Здесь я был один. Я лежал на чем-то вроде меховой постели. К моей руке был привязан ремнем кнут, но я и не помышлял пускать его в дело. Я был погружен в какое-то странное оцепенение. Я старался повернуться на моей походной постели, как бы для того, чтобы освободиться от необыкновенного сна, но это было напрасно; мне казалось, что я связан и привязан к моей меховой постели. Я пытался также еще раз увидать призрак Лоры; я различал только вдали смутный и отдаленный свет, и скоро я не мог уже различить, сплю я или бодрствую, арестован ли я на земле или на льду, или быстро несусь вперед по воле какой-то неведомой причины.
Я не знаю, сколько времени провел я в этом странном состоянии. День не наступал и не должен был наступить, и туман заволакивал небо; я просыпался и засыпал, без сомнения, много раз, не в состоянии отдать себе отчета в течение часов. Наконец, я почувствовал, что совсем проснулся, и мое видение сделалось отчетливым. Туман совершенно исчез, небо сверкало созвездиями, что позволило мне хоть приблизительно рассчитать время. Могло быть около полуночи, и я, должно быть, совершил большой путь. Я, очевидно, пробыл в дороге несколько недель.
Я катился по твердому и крепкому снегу, увлекаемый моими собаками, которые без вожжей бежали следом за двумя другими санями, скакавшими во всю прыть. Позади меня следовала линия других саней с эскимосами и их провиантом.
Мы ехали по узкому ледяному фарватеру, расположенному между двух стен сплошного льда то в несколько сот, то в несколько тысяч метров вышиною. Яркий сапфировый свет, казалось, лился с этих ужасных гор; наконец, я их увидал в их настоящем виде, хотя и не мог определить моего нравственного состояния. Я не чувствовал ни холода, ни жара, ни грусти, ни страха. Воздух казался мне мягким и приятным, моя меховая постель — пуховой, а легкий бег моих собак по ровной почве возбуждал во мне какое-то детски-отрадное самочувствие.
Наш поезд делал не более шуму в этой тишине, чем полет призраков. Я думаю, что весь караван спал глубоким сном или, подобно мне, поддался беспечной мечтательности. Время от времени собака кусала свою соседку, чтобы не дать ей замедлить шага, а эта кусала в свою очередь третью, как это в привычке этих выносливых животных. Злобное рычание собак напоминало мне чувство передвижения и жизни, но эти сухие и быстрые звуки, заглушаемые снегом, быстро терялись, и абсолютная немота полярной зимы снова погружалась в свое торжественное красноречие. Не слышно было ни малейшего треска льда, ни скатывания снега, ничего того, что могло бы дать почувствовать страшное разрушение, производимое оттепелью в этих массах.
Было ли это следствие вечного сумрака или волшебного отражения этих ясных скал, или какого-нибудь иного феномена, понятие о котором ускользало от меня? Я видел ясно, не так, как в светлый день, но как бы при электрическом освещении, переходящем то в голубовато-зеленоватый тон, то в пурпуровый, то в золотисто-желтый. Я различал малейшие детали чудной местности, по которой мы ехали, и детали эти с каждым шагом нашим вперед меняли форму и вид, представляя собою серию великолепных картин. Горы вырисовывались то угловатыми скалами, раскидывавшими над нашими головами огромнейшие резные сталактиты, то края их расходились, и мы ехали целым лесом топких глыб с чудовищными вершинами, напоминавшими собою циклопические постройки. Местами возвышались легкие колонны, восхитительные арки, правильные обелиски, нагроможденные друг на друга, как будто они хотели достигнуть неба, потом шли каверны неизмеримой глубины, тяжелые фронтоны дворцов, оберегаемых бесформенными чудовищами. Казалось, здесь в грубом виде были воспроизведены все идеи архитектуры, затем перемешаны в порыве безумия или остановлены разрушением.
Эти фантастические страны сжимают сердце человека, потому что ему не дано перейти их, не пожертвовав своей жизнью, и он ежечасно чувствует, что ей грозит опасность, победить которую не могут ни сила его науки, ни его храбрость, ни его жажда к богатству. Но в том исключительном положении, в котором я находился, когда тело мое было охвачено невыразимо приятным самочувствием, а ум еще более удивительным спокойствием, я видел лишь грандиозную, интересную, опьяняющую сторону этого зрелища.