Вот есть преуспевающий, в общем, довольно известный советский драматург. Можно спорить, были ли сценарии и пьесы Галича хороши. На мой взгляд, не очень. «Верные друзья» – самый известный его сценарий. Он, по-моему, сильно притянут к настоящему дню (ну, к тогдашнему дню), к борьбе с архитектурными излишествами. Там есть милые шутки, но в целом это такая достаточно второсортная продукция. Что касается пьесы (а впоследствии и сценария) «Вас вызывает Таймыр» – это просто какой-то такой смешной водевиль, quiproquo, глупость ужасная. Не люблю.
Но Галич принадлежал к замечательному поколению, и в нём был внутренний надлом и трагизм этого поколения. Это было поколение гениев, родившихся перед войной: Самойлов, Слуцкий, Коган, Кульчицкий, Львовский… Поколение это очень рано созрело сексуально, у них были замечательно бурные страсти, влюблённости. Оно очень рано созрело интеллектуально. Оно пыталось вернуться к реальному марксизму от того, что они видели.
Окуджава, помню, мне достаточно ревниво об этом говорил: Галич, в сущности, не воевал, он был в ансамбле песни и пляски, но тоже войны хлебнул в какой-то степени. Военный опыт, боль этого выбитого поколения, рухнувшие надежды 1946–1947-го – всё это требовало трагического воплощения. И, конечно, Галич не мог бы вечно быть преуспевающим сочинителем сценариев.
Он сочинял стихи всегда, стихи довольно посредственные, обычные, общеромантические. Первая книжка – «Мальчики и девочки». Николай Богомолов когда-то нашёл её машинопись, подробно разобрал – ну ничего особенного. Это талантливо, но в этом нет ещё Галича.
Галич начал писать в значительной степени случайно. Он услышал песни Окуджавы, ему понравилось – и он подумал, что он так тоже может. И написал «Леночку»: «Даёт отмашку Леночка, // А ручка не дрожит». Кстати, совершенно реальная история. Это песня про то, как принц, такой африканский гость, проезжая по Москве, влюбился в девушку из кортежа милицейского, ну, не из кортежа, а в милицейскую девочку Леночку, сделал ей предложение, и об этом романе много говорила вся Москва. Это вещь, в которой Галича ещё нет никакого.
Настоящий Галич появился в «Тонечке». Там уже появилась главная галичевская тема.
(Я опускаю что-то, потому что там не всё хорошо.)
Галич, в отличие от Окуджавы, совсем не фольклорен. И хотя это очень точно стилизовано под народную речь и даже под речь типичного представителя тогдашнего советского среднего класса, это, конечно, не фольклор. Потому что для фольклора, вообще говоря, особенно для фольклора, как его стилизует Окуджава (а Окуджава очень быстро сам стал частью фольклора), характерна такая моральная амбивалентность, некоторая загадочность. У Галича этого нет. У Галича твёрдо, жёстко расставлены все моральные акценты. Галич – как раз главный враг конформизма, потому что все смиряются, а вот у Галича нашлась та, которая не предала и не простила. Очень интересно, что у него, как правило, образ бескомпромиссности – это женский образ, потому что мужской привык уже кланяться, клониться, гнуться.
«Принцесса с Нижней Масловки» – наверное, это у него самое откровенное произведение. Чем оно мне нравится? Галич считается снобом, но это сноб высокого полёта. Во-первых, сноб, который готов жизнью платить за свой снобизм. А во-вторых, и что мне особенно дорого в Галиче, его снобизм – это не презрение к остальным, это умение гордо держаться среди тех, кто тебя сам презирает, гнобит… Ведь чем виновата эта «принцесса» с Нижней Масловки? Только тем, что она несколько от этой толпы отличается.
Это такая нищая гордость великолепная. И, кстати говоря, за эту утончённость Галич и сам всю жизнь расплачивался. Просто нежелание подлаживаться, нежелание претерпеваться, желание хоть как-то отличаться, изяществом хотя бы – это действительно важные вещи, это право на самостоятельность некую. Потому что желание принадлежать к большинству – это низменное желание, желание низкое.
И у него о себе, кстати, была песня. Я её вообще люблю больше всего – «Баллада о стариках и старухах…», с которыми автор отдыхал в санатории областного совета профсоюза:
(Собственно говоря, а почему он звонит в Москву? А потому что он привязан к близким, только и всего.)
Ведь здесь о чём? Здесь о том, что попытки как-то расцветить быт – ну, попить нормального чаю, поесть нормальной еды со вкусом перца – это же не признак богатства или роскоши, а это вызывает ненависть: нельзя выделяться. Вот и Галич свой снобизм пронёс, как знамя, своё изящество, свою отдельность, свою красоту, свою безупречную стиховую форму, безупречное умение, мастерство. Это, конечно, дорогого стоит.
Теперь о том, какие философские максимы за этим стоят и какие личные черты Галича, как я понимаю.
Главная тема Галича, как мне представляется, – это тема человека, бесконечно уставшего от конформизма, он больше не может этого переносить. Я думаю, что одна из самых страшных в этом смысле тем у него – это готовность прощать. Всё простили, как и не было, всё стерпели. И отсюда же у Галича появляется этот страшный мотив в песне «Желание славы». Я считаю, что обе её части – и балладная, и окружение, как бы контекст – это очень точно. Вот смотрите:
Ну а потом помер вертухай и, собственно, перед смертью сказал:
Знаете, вот это – гениальные стихи. Даже если бы не было песни, они были бы гениальными. Почему? Потому что более точного описания стокгольмского синдрома нет в русской литературе. Ужас в том, что всё это зарастёт, как по живому телу: «И сынок мой по тому по снежочку // Провожает вертухаеву дочку…» Снег прошёл над Москвой, выпал – и всё прикрыл, и как будто ничего не было. Понимаете, вот в чём мужество настоящее, вот в чём сила.
Мне кажется, что у Галича есть только одно ещё произведение, сравнимое по мощи с этим, – это «Больничная цыганочка», описание того же стокгольмского синдрома, когда заложник любит захватчика, потому что много времени вместе провели. Галич очень точно воспроизводит психологию простого человека, рассказывает историю шофёра, вечной обслуги при начальнике. Помните:
Ну, они в кювет, видимо, въехали. И вот начальник лежит в больнице, ему «и сыр, и печки-лавочки», а этому шофёру – ничего, ничего ему не носят. Он только делится киселём:
Ну а потом он встречается с медсестрой в больничном коридоре:
И вот здесь только что ругавший этого начальника начинает по нему плакать:
С Галичем любопытный сам по себе парадокс. Он начал писать, когда пошли разоблачения культа личности, репрессий, было сказано про миллионы жертв – и как бы всё это разоблачилось, всё, можно дальше жить. Но стихи Галича – несогласие с этим, он продолжает об этом напоминать.
Арбузов, учитель его, кричит на собрании в Союзе, где осуждаются его песни: «Ты же не сидел! Как ты смеешь присваивать чужой лагерный опыт? Ты же не из сидельцев! От чьего имени ты говоришь?» А Галич говорил от имени страны, которая не может примириться с происшедшим, которая не терпит того, что «дело забывчиво, а тело заплывчиво». Ну как с этим жить-то дальше, строго говоря?
Галич достигает выдающихся высот не только в разоблачении культа. Галич силён там, где по-некрасовски бичует самого себя, и там, где проникает в психологию человека, которому хоть кол на голове теши, хоть плюй в глаза, а всё будет Божья роса.
«Вальс Его величества, или Размышления о том, как пить на троих» – пожалуй, в этом смысле самое грандиозное его произведение. И я его с удовольствием вспомню:
Интонационно и по построению своему эти стихи, конечно, отсылают к пастернаковской «Ночи». Помните:
Вот здесь великолепное сопоставление. У Пастернака главный герой – это человек, которому не спится в прекрасном далеке, творец, художник: «Не спи, не спи, художник». В стихотворении Галича не просто насмешка над самым гегемоном, Его величеством, над человеком, которому все трубят славу. Нет. Это очень твёрдые слова о том, что этот человек – великий и по-своему прекрасный – спит
Нельзя, конечно, не вспомнить «Гусарскую песню» Галича, достаточно жестокую по отношению к самому себе. Помните:
К чему зависть? Почему именно к Александру Полежаеву – не самому славному, не самому знаменитому поэту? К поэту, который чуть было не был подвергнут унизительной процедуре публичной порки, но чудесно спасло его обращение к Николаю I. Полежаев – это человек, который пострадал за свои стихи, который нашёл в себе силы не отречься. Полежаев – из тех скромных героев, на которых русская литература стоит. И Галич тоскует по тем временам, когда действительно за стихи платили жизнью.
И отсюда его обращение к гитаре – достаточно брезгливое. Вот что у него там сказано в «Прощании с гитарой (Подражание Аполлону Григорьеву)»:
Какие презрительные, какие страшные слова о движении КСП![5] Да всё это, мол, романтика. А вот выйдем ли мы на площадь? А можем ли мы? А где, собственно говоря, граница нашего терпения? Вот об этом Галич.
Мне ещё чрезвычайно нравится его текст «Песня об Отчем Доме» – я не раз читал с трибуны на митингах.
Было время, когда мне это стихотворение казалось рабским. Ну, ты уже попрощался, ты сказал, что не хочешь платить долги, – что же ты «и так придёшь»? Ты физиологически, что ли, привязан к этой местности? Но я понял с годами, что речь идёт о гораздо более важном. Речь идёт о том, что наш долг не этим людям со свинцовыми глазами. Это наш долг перед нашим домом, и мы договоримся без их посредничества. Мы с
Что ещё близко? Когда Галич начинал писать свои песни, это была, в общем, довольно невинная фронда, и он, конечно, не ждал, что реакция на эти песни будет такой жестокой. Он немножко, мне кажется, недопонял, с чем он играет, с каким огнём. И когда в 1967 году он выступал в Новосибирске, и когда потом разгромили, по сути дела, клуб «Под интегралом» за это авторское выступление (это был, по-моему, 1968 год), он не понимал – как и большинство не понимали, как и пушкинский герой, который разбудил ожившую статую, – какого монстра он разбудил. И может быть, он до конца не въехал в то, какое настало время.
Потом, когда уже въехал, ужас начался, потому что он не мог остановиться. Он прекрасно понимал: может быть, хватит, может быть, надо переждать, – но остановиться он не мог. Может быть, это была зависимость от той самой аудитории, потому что он об этом сам сказал достаточно жестоко:
И дальше страшные слова:
Надо уметь так о себе сказать: «Я гражданские скорби сервирую к столу». Комфортная фронда. Обратите внимание, эта фронда происходила на кухнях, поближе к еде, в тёплом уютном месте, но при всём при этом эта фронда была подлинной, потому что это было лучше, чем молчаливое желание соглашаться с любой гнусью.
Тексты Галича становились всё резче, песни – всё откровеннее, и пел он их, абсолютно не считаясь ни с какими запретами, иногда зная, что за тем же столом сидят провокаторы. Остановиться не мог и пришёл к совершенно логическому финалу.
Сначала стали вырезать его имя из всех титров, в частности из «Бегущей по волнам», где был, по-моему, лучший его сценарий и его песни. Помните, Ролан Быков играет Геза, а Маргарита Терехова – главную женскую роль, Биче. Замечательный фильм. Потом перестали давать работу, он распродавал антиквариат. Ну а потом, когда стало совсем туго и он жил просто за счёт домашних концертов, ему недвусмысленно намекнули, что пора уехать в Землю обетованную.
Для Галича это была очень тяжёлая вещь, во-первых, потому что он был уже человек немолодой, всё-таки с 1919 года. Сколько ему? Пятьдесят три – пятьдесят четыре года. Тяжелобольной, уже после нескольких инфарктов, с женой, тоже немолодой и сильно пьющей. Отъезд этот был для него, конечно, катастрофой. Но Галич на это пошёл, альтернатива была всем понятна. Помните его: «Уезжаете?! Уезжайте… От прощальных рукопожатий похудела моя рука!» Но отъезд оказался императивной необходимостью. Выбора не было. Он уехал.
И сейчас есть люди, которые говорят: «Да уезжайте вы в свою Америку. Вы там никому не нужны». Во-первых, Галич был нужен. Он и там триумфально выступал. Его только первая эмиграция не понимала, о чём он поёт, все эти «вертухаи», «топтуны», «цыплята табака». Рассказывают, одна французская эмигрантка первой волны спросила подругу: «Милочка, на каком языке он поёт?» Но тем не менее Галича понимали, любили, слушали, у него была аудитория. Он работал на Радио Свобода, обосновался в Париже и, в общем, не бедствовал.
Но дело даже не в этом. Галич отрывался от родной стихии языка, от родного круга, отрывался от той среды, которую страстно любил, от той Москвы, которую он знал как никто. Давайте вспомним его знаменитую песню про «приходи на каток» и телефонные номера.
Галич уезжал не просто из России. Он уезжал из прожитой жизни, из невероятно плотной среды. И без него и среда стала не та, и самое главное, что он, оставшись в одиночестве, не мог творить с прежней интенсивностью, и поэтому песни его тамошние носят некоторый отпечаток и растерянности, и беспомощности.
Ну и погиб он, я думаю… Многие говорят, то ли это было убийство, то ли самоубийство. Я думаю, это был несчастный случай. Когда у человека, как говорит Валерий Попов, «прохудилась защита», тогда любая случайная молния может в него ударить.
Новелла Матвеева говорила мне, что более красивого мужчины ей не случалось видеть. Романы его беспрерывные… Ну, такой типичный советский образ жизни преуспевающего советского художника.
Именно из него, бонвивана и шармёра, получился борец, рыцарь бескомпромиссный абсолютно, не готовый ни на какие соглашения. Муза подействовала, поэзия. Репутация – вещь, в общем, в Советском Союзе достаточно плёвая. Ну, прощают многое. Господи, тут палачам прощали, доносчикам, вертухаям – неужели не простят интеллигенту, который ослабел и оступился? Но ответственность перед музой страшнее. Он боялся, что если он струсит, то не сможет больше писать. А творчество стало для него таким наслаждением, таким ликованием! Что естественно.
Это песня памяти Лии Канторович, с которой у Галича был кратковременный роман перед войной. Он написал о ней воспоминания. О ней, о Лии Канторович, кстати, сейчас Володя Кара-Мурза-старший написал очерки, добиваясь, чтобы её память, её имя было восстановлено на доске истфака. Она погибла в первые месяцы войны, но какая красота удивительная, какая отвага и какое поколение! Галич был из этого поколения, и его сталь внутренняя прорезалась в нём поздно, но в конце концов прорезалась.
Конечно, на фоне Окуджавы Галич иногда проигрывает, как всегда проигрывает талант на фоне гения (я об этом писал многажды), но как на это ни посмотри… Да, может быть, он был слишком политизирован, может быть, он был привязан к контексту. Но тут вдруг выяснилась поразительная вещь, что эти контексты бессмертны, что состояние собственной трусости по-прежнему вызывает боль и негодование. Галич продолжает прикасаться к самой чёрной язве. По-прежнему мы не понимаем, как можно всё знать и с этим жить. По-прежнему он – наша больная совесть. И тем он лучше, что не идеализирует себя, что он не слишком хорош для себя. Вот за это его стоит любить, и, по-моему, в этом его бессмертие.
[24.06.15]
Я очень рад, что у нас постепенно формируется некоторое не скажу, что тематическое поле, но, по крайней мере, формируется перечень вопросов, которые аудитории интереснее всего.
Да, я сразу хочу сказать, что лекция сегодня будет о Шукшине – ну, не лекция, а разговор, – потому что слишком много вопросов о нём, много вопросов о сказке «До третьих петухов», вообще много интересного.
Начинаю отвечать на вопросы.
– Я как-то своего одного американского студента спросил: «Как по-вашему, то, что русские, с одной стороны, издеваются всегда над властью, а с другой – соблюдают полную лояльность; рассказывают на кухнях анекдоты, при этом вешают портреты – это проявление особой степени свободы или особой степени рабства?» Он сказал: «Не думаю, что это в вашем случае mutually exclusive events, это не взаимоисключающие вещи». Они действительно друг друга не опровергают.
Я думаю, что патерналистская и европейская традиции в России сосуществуют. И главная традиция в России – это традиция существования независимо от власти: соблюдение внешней лояльности, полный отказ от какого-либо участия в политическом решении своей судьбы, соблюдение всех приличий, требуемых властью, и несоблюдение ни одного закона. Вот так бы я сказал. Это не дихотомия, это не глупость, это такой ум. Это не две головы, это не мутант, а это такой Горыныч, это такой Тянитолкай. Это действительно огромная степень свободы при огромной степени рабства. Это российское ноу-хау. Вот это Россия внесла в мировые политические системы. Поэтому бессмысленно интерпретировать Россию в западнических или патерналистских терминах. Она – и то и другое.
– Вот это очень своевременный вопрос.
Дело в том, что у нас литературного, филологического анализа Библии – не богословского, а именно литературного – почти нет. А ведь Библия… Как замечательно сказал Александр Кабаков (спешу подпереться авторитетом классика): «Если бы евангелисты не были гениальными писателями, то Библия никогда не победила бы в мировом масштабе, никогда бы не победило Евангелие, христианство не победило бы». Это верно.
Тут дело не в маркетинговых технологиях. Тут дело в том, что каждая значимая переломная эпопея несёт в себе благую весть. Благая весть христианства заключалась в том, что сила проигрывает, а слабость, благородство, добро побеждают; что сила и зло эффективны на коротких дистанциях, а на длинных беспомощны. Благая весть Евангелия заключалась в том, что сила Рима бессильна, а слабость одинокого бунтаря и его двенадцати учеников способна дать бессмертие. Бессмертие – кто хочет, понимает как метафорическое, кто думает, что реальное.
Правильно, конечно, мы все повторяем, что без воскресения Христа вера наша пуста. Как говорил Александр Мень: «Земная карьера Христа закончилась крахом». Но вера в воскресение сама по себе не сработала бы, если бы не чувствовали абсолютной моральности этого учения. Моральность этого учения составляет одно из главных эстетических качеств Библии. Ошеломляющая новизна, парадоксальность, бесстрашие перед лицом смерти, презрение к смерти. Мне кажется, что в Ветхом Завете эта жестоковыйность для нынешнего времени неактуальна и непонятна. Ветхий Завет нужен для того, чтобы тем сильнее, тем непобедимее просиял Новый.
У меня есть ощущение, что Новый Завет отчасти выдержан в жанре высокой пародии по отношению к Ветхому (высокой пародии не в издевательском смысле, а в смысле радикального переосмысления), как «Дон Кихот» – высокая пародия относительно рыцарского романа, сразу переводящая его в иной регистр. И, конечно, то, что из всех историй человечества, когда-либо рассказанных, история массовой травли и посмертной победы Христа самая главная и сама наглядная – это, по-моему, несомненно. И это, кстати говоря, лишний раз показывает, что массовость ничего не решает. Одни и те же люди с интервалом в семь дней кричали Христу: «Осанна!» – а потом: «Распни его!» Это книга ещё о том, что не надо особенно верить рейтингам. Вот это, мне кажется, очень важно.
Меня могут спросить: «А не кощунство ли – исследовать боговдохновенную книгу как художественный текст?» Нет, конечно, потому что ещё и Достоевский сказал нам (я опять подпираюсь авторитетом классика): «Если бы сто мудрецов сто лет думали, и то бы они не выдумали ничего благороднее христианства, умнее христианства и точнее христианства».
Никто не запретит нам рассматривать Библию как художественный текст, коль скоро мы говорим цитатами из неё, мы пользуемся этими цитатами для обозначения многих тончайших несказуемых состояний. Почему же не исследовать её как художественный текст? Очень интересная композиция, радикальная новизна композиции. Смотрите, отобраны четыре текста, которые, как четыре прожектора с разных сторон, высвечивают одну биографию. Этим приёмом до сих пор толком люди не научились пользоваться.
– Знаю. Трагическая судьба. Понимаете, как и в случае с Губановым[7], грех сказать, как и в случае Рембо, я не считаю, что эта стратегия саморазрушения образцовая, правильная. Хотя Кутилов был человеком очень одарённым. Мне кажется, Сергей Чудаков был гораздо талантливее. Сергей Чудаков или Вадим Антонов. Сергей Чудаков – блистательный, по-моему, поэт. И не зря Бродский ему посвятил «На смерть друга». Хотя мне кажется, что стихи самого Чудакова лучше, чем посвящённое ему стихотворение.
Прекрасный был поэт. Посмотрите, в 2007 году вышла его книга «Колёр локаль».
Ну и, конечно, небезынтересный и, я считаю, очень крупный поэт Вадим Антонов – тоже совершенно забытый, роковой. Гениальные рассказы в стихах. Я должен вам сказать, что из влияний, которые я отслеживаю, из людей, которые повлияли на меня больше всего, сильнейшей была его публикация в сентябре 1982 года в «Литературной учёбе» – поэма «Графоман», такой рассказ в стихах. Это просто абсолютно новая была форма, меня это поразило. Меня Дидуров с ним лично познакомил. Антонов был довольно страшный человек, такой бывший король московского двора, такой, как рысь, действительно страшный драчун, и убит был в драке в пятьдесят два года всего. Но поэт был ого-го! Песни какие писал!
Я перехожу всё-таки по многочисленным требованиям уже к Шукшину.
Для начала: пришёл вопрос про «Третьих петухов». «До третьих петухов» и «Москва – Петушки» – два странным образом созвучных текста о семидесятых годах, конце шестидесятых. Я добавил бы к ним ещё «До петушиного крика» Наума Нима, очень страшную повесть о тюрьме.
Дело в том, что «Москва – Петушки» и «До третьих петухов» – это две такие поэмы о национальном характере. Этот национальный характер до сих пор не прояснён, поэтому приходится нам сейчас о нём говорить и думать. Шукшин вообще всю свою поэтику, всю свою систему приёмов (кроме романа «Я пришёл дать вам волю», о котором мы будем говорить особо) построил на одном мучительном контрасте, на одной очень важной проблеме. Шукшин в принципе – человек единства, человек цельности и цельного мировоззрения. Для него ужасно, что раскалывается русский мир, советский мир. И он об этих расколах пишет.
Он – летописец русского нового раскола: на город и деревню, на интеллигенцию и народ, на почву и город или, условно говоря, на запад и почвенничество. Он очень мучительно это переживает. Потому что человек-то он советский с советским опытом – армейским, учительским, председательским; человек естественный, как его Пашка Колокольников. И вот этот советский человек, скажем так, новая ипостась русского человека – советский колхозник, советский учитель, советский рабочий – мучительно ищет новую идентичность в раскалывающихся временах. Весь Шукшин – об утрате цельности.
«Верую!» – самый мучительный об этом рассказ, гениальный. Помните, вот этот Максим – мужичонка, не находящий себе места, весь из острых углов, как такой обычный шукшинский чудик, всегда худой, взъерошенный, вечно безумно раздражённый, часто пьющий. Он от того и мучается, что цельное мировоззрение утрачено. И он идёт к батюшке. Обратите внимание, что ведь поп-то умирает. Поп смертельно болен. И когда смотрит на него этот Максим, он поражается его физической мощи. Он не понимает, где же в глубинах этого огромного тела сидит болезнь, которая его ест. Тем не менее у него или рак лёгких, или туберкулёз. Вот подтачивает уже болезнь это могучее единое целое, единое тело. Так строится русская жизнь, что она обязана раскалываться. А почему? А потому что нет вещей, которые бы людей объединяли поверх всех различий. Революционная идея иссякла, а в остальном – каждый сам по себе.
Особенно мучительно этот конфликт обозначен в знаменитом рассказе «Срезал». Ну, вот живёт в деревне Новой Глеб Капустин, абсолютно типичный тогдашний персонаж. Вы же помните, что тогда в отсутствие веры большинство увлекалось всяким оккультизмом.
И вот приезжают в деревню двое учёных, городских, интеллигентных, в дом матушки. И тут же приходит Капустин их сре́зать («Как вы лично относитесь к проблеме шаманизма в отдельных районах Севера?»). Почему? Они ему ненавистны. Он занимается псевдонаукой, псевдоработой, псевдожизнью, он смысла не видит ни в чём. И он хочет их срезать, потому что завидует им мучительно.
Вот на эти категории – на людей осмысленных и людей бессмысленно злых – тогда тоже всё разделилось. Интеллигенция постоянно чувствовала вину перед народом, народ – вину перед интеллигенцией. А вместе они ненавидели друг друга. Все эти расколы советские (вынужденно, естественно) существовали в отсутствие общего какого-то купола, общей интенции, которая бы всех объединяла и куда-то вела.
Шукшин – как раз летописец вот этого трагического мучительного противостояния. «В городе жить невозможно», – это жители деревенские. Вместе с тем в деревне становится всё более тухло. И самое ужасное, что люди (вот это тоже одна из важнейших шукшинских тем) начинают люто ненавидеть друг друга! Они раздражаются потому, что идентичность их утрачена, что внутреннее их содержание утрачено, поэтому они безумно злятся на эту свою внутреннюю пустоту.