Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Теория красоты - Джон Рёскин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ПРИЕМЫ И СПОСОБЫ ЖИВОПИСИ. – Возьмем для примера голову быка в левом нижнем углу «Поклонения волхвов» в Антверпенском музее и посмотрим, как она написана, сравнительно с головою быка в пейзаже Бергема, № 132 Дольвичской галереи. Рубенс, во-первых, намазал свой холст в горизонтальном направлении тонким слоем серовато-коричневой, ровной и прозрачной краски, по цвету очень похожей на цвет доски; горизонтальные следы, оставленные волосками кисти, так отчетливо видны, что можно было бы принять это за подражание дереву, если бы тон не был прозрачен. На этом фоне два или три сильных мазка коричневою краской изображают глаз, ноздрю и форму щеки, для чего художнику понадобилось, вероятно, не более трех или четырех минут времени, хотя голова колоссальных размеров. Затем положен фон толстым слоем белой краски теплого тона; слой этот так толст, что буквально торчит вокруг головы, которая кажется темною и как будто вырезана в нем. В заключение, пятью неопределенными мазками очень холодного тона положены пятна света на лбу и на носу, – и голова окончена. Взгляните на нее на расстоянии аршина, и перед вами будет плоская, бессмысленная, отдаленная тень, а фон будет казаться твердым, выпуклым и близким. Отойдите на надлежащее расстояние, – обнять глазом всю картину можно только на расстоянии 15–20 аршин, – и вы увидите живую, твердую, выпуклую голову животного, а фон уйдет далеко назад. Такой результат, достигнутый столь удивительными средствами, доставляет зрителю удовольствие чрезвычайное, и удовольствие это – высшего порядка. У Бергема, напротив, сначала написан темный фон, необыкновенно нежно и прозрачно, и на нем уже голова коровы буквально вылеплена ослепительными белилами; отдельные пряди волос рельефно выступают над холстом. Такой технический прием не возбуждает никакого удивления и доставил бы зрителю немного какого бы то ни было удовольствия, даже если бы результат его оказался более удачным, но и небольшое удовольствие, сначала испытанное вами, тотчас исчезает, когда вы отойдете от картины на должное расстояние; голова коровы начинает сиять как отдаленный фонарь, вместо того чтобы казаться выпуклой и близкой.

Странность приемов, однако, не есть правильный источник удовольствия. Наиболее приятное впечатление должно производиться средствами, наиболее способствующими результату, и если средства эти кажутся нам странными – это указывает исключительно на наше невежество.

Правильные источники удовольствия в технике искусства – следующие: правда, простота, таинственность, несоответствие средств, смелость и быстрота. Но надо заметить, что некоторые из этих свойств так несовместимы с другими, что могут быть соединяемы только в умеренных степенях. Например, таинственность и несоответствие средств. Чтобы видеть, что средства не соответствуют цели, мы должны видеть, какие это средства. В первых трех свойствах заключаются основные достоинства техники, а в последних трех – привлекательные ее качества; так как они главным образом обусловливают впечатление силы. Первыми тремя свойствами внимание зрителя отвлекается от средств и сосредоточивается на результате; последними тремя отвлекается от результата и сосредоточивается на средствах. Чтобы заметить бойкость или смелость техники, мы должны смотреть не на самое творение, а на то, как оно создалось, – должны думать более о палитре, чем о картине; между тем простота и таинственность заставляют нас забывать о средствах и видеть только идею. Поэтому опасно увлекаться выражением силы, связанным с тремя последними свойствами; хотя выражение это в высшей степени желательно и очевидное отсутствие его всегда тягостно и незаконно, но допускать его следует только в той мере, в какой оно совместимо с другими, главными качествами техники; как только эти последние, хотя бы в самой ничтожной степени, приносятся в жертву впечатлению силы, – оно перестает быть достоинством и превращается в блестящий порок.

ПРОСЛАВЛЕНИЕ МАТЕРИАЛА. – Из всех разнообразных правил, которыми должен руководиться художник и которые мы в настоящее время забыли или презрели, самое твердое и одно из самых практически важных – следующее.

Всякое искусство, имея дело с данным материалом, должно преследовать задачи, соответствующие этому материалу; если оно имеет в виду задачу, которая лучше может быть выполнена с помощью другого материала, – оно унижается и извращается.

Так, например, тонкость линий, легкость и сложность строения (в ветвях дерева, отдельных складках драпировок, прядях волос) легко и превосходно выражается гравюрой и живописью и чрезвычайно трудно и несовершенно поддается скульптуре. Поэтому та скульптура, которая задается специальной целью выражать эти свойства, лишается всякого достоинства; если случайно ей встретится необходимость передать их, она должна сделать это намеком, передать их настолько, насколько данный материал поддается передаче легко и без усилий; и она отнюдь не должна добиваться возможно более близкого сходства. Например, одни из лучших рисунков нашего английского акварелиста Гонта изображают птичьи гнезда; живопись вполне может передать их запутанное, волокнистое строение или мшистую поверхность, – следовательно, Гонт прав, и искусство его получило правильное применение. Но высечь из мрамора птичье гнездо было бы физически невозможно; приблизительная хотя бы передача его строения потребовала бы долгой и несносной работы. Следовательно, если скульптор поставит себе задачей изваяние гнезда и будет стараться изобразить его во всех подробностях, – он унизит свое искусство. Ему не следует даже и пытаться изобразить что-либо, кроме общей формы; передать волокнистость строения позволительно ему только в тех пределах, в каких возможно сделать это с полной легкостью.

Скажу более. Рабочий не исполнил своей обязанности, твердые правила не руководят его работой, если он не уважает свой материал, не старается выразить всю его красоту, выказать с самой выгодной стороны его отличительные свойства. Если он имеет дело с мрамором, он должен подчеркивать и выставлять на вид его прозрачность и твердость, с железом – крепость и прочность, с золотом – гибкость; он увидит, что материал всегда будет благодарен ему и что работа будет тем прекраснее, чем более она послужит к прославлению послужившего ей материала.

Архитектура

I

Ради скопления сил и знаний мы принуждены жить в городах, но выгода общения друг с другом далеко не возмещает утраты общения с природой. Нет у нас больше садов, нет наших милых полей, где мы предавались размышлениям в вечернюю пору. Задача архитектуры насколько возможно заменять нам природу, говорить нам о ней, напоминать о ее тишине, быть как природа торжественной и нежной, давать нам образы, заимствованные у природы, образы цветов, которых мы не можем более рвать, и живых существ, которые теперь далеко от нас, в своей пустыне. Если вы когда-нибудь нашли или почувствовали что-нибудь подобное на лондонской улице, если когда-нибудь она вам внушила серьезную мысль или доставила хоть проблеск искренней, тихой радости, если есть в вашем сердце способность наслаждаться ее угрюмыми решетками и мрачными зданиями, глупым великолепием магазинов и бесцветным щегольством клубов, – все прекрасно; поощряйте новые постройки в том же роде. Но если она никогда ничему вас не научила и вы никогда не сделались счастливее при виде всего этого, – не думайте, что во всем этом скрывается какая-нибудь таинственная прелесть и непонятная красота. Перестаньте притворяться, что улица нравится вам, это гнусная ложь и дикая нелепость. Ведь для вас не подлежит сомнению, что цветущий луг лучше торцовой мостовой, что свежий ветер и солнечный свет лучше промозглой сырости подвала и газового освещения бальной залы; все это вы знаете наверное, и точно так же вам должно быть известно то, что я уже говорил вам: архитектура, в которой жизнь, правда и радость, лучше архитектуры, в которой – смерть, обман и сердечное терзание; так это всегда было и будет.

II

В архитектуре нам всегда доставляет удовольствие или должно доставлять его, – проявление высокого человеческая разума; мы преклоняемся не перед прочностью, не перед законченностью; скалы всегда будут прочнее, горы больше, и все естественные предметы законченнее; источник нашего удовольствия и предмет восхваления – разум и решимость человека превозмочь предстоящие ему физические трудности. На нас действует не столько данная красота произведения, сколько выбор и замысел, заключенный в нем; прельщает не столько оно само, сколько мысль и любовь его творца; произведение всегда должно быть несовершенно, но мысли и чувства могут быть искренни и глубоки.

III

Рембрандтизм, фальшивый в живописи, прекрасен в архитектуре. Едва ли было когда-нибудь хоть одно истинно великое здание, которого поверхность не включала бы обширные массы глубокой и сильной тени. Первое, чему должен научиться молодой архитектор, это – думать пятнами, не глядя на рисунок с его жалким линейным скелетом; он должен представлять себе, как солнечный восход озарит его здание и рассеет сумрак; как раскалятся камни и как прохладно будет в щелях; как ящерицы будут греться на солнце, а птицы совьют гнезда в тени. Он должен, рисуя, ощущать жар и холод, выкапывать свои тени, как выкапывают колодцы в безводной пустыне, ковать свои света, как плавильщик кует горячий металл. Он должен полновластно распоряжаться и тенями и светом, знать, куда упадет тень и где померкнет свет; чертежи и масштабы на бумаге бесполезны; пятна света и тени – вот единственный материал его работы; его дело – придать светам достаточно широты и силы, чтобы сумрак не поглотил их, а теням – достаточно глубины, чтобы они не испарились, как лужа, на полуденном солнце.

IV

Я ничего не могу сказать положительного относительно окрашивания статуй. Ограничусь одним указанием: скульптура есть воплощение идеи, а архитектура сама по себе вещь реальная. Идея может, как я думаю, обойтись без цвета и быть окрашенной воображением зрителя; но реальный предмет должен быть реален во всех своих атрибутах: цвет его должен быть таким же определенным, как и ее форма. Следовательно, архитектуру, лишенную цвета, я считаю архитектурой несовершенной. Далее, по моему мнению, лучшая ее окраска – естественная окраска камня; она не только прочнее, но красивее и изящнее. Чтобы бороться с грубостью и мертвенностью красок, наложенных на камень или штукатурку, нужно обладать искусством и знанием настоящего художника; мы не можем рассчитывать на это, предлагая правила для общего приложения. Если придет Тинторетто или Джорджоне и пожелает выкрасить стену, мы изменим в угоду ему весь свой план и будем к его услугам; но, как архитекторы, мы должны рассчитывать только на содействие обыкновенного мастерового; когда краска накладывается механически и тоном ее руководит невежественный глаз, результат получается гораздо худший, чем грубая отёска камня. Последнее только недостаток; первое – мертвенность и разлад. В лучшем случае цвет краски настолько уступает прекрасным мягким тонам естественного камня, что следует пожертвовать в некоторой степени сложностью рисунка, если это дает нам возможность довольствоваться материалом более благородным. Если мы в деле цвета также обратимся за поучением к природе, как и в деле формы, то увидим, что пожертвование некоторой сложностью рисунка может быть необходимо и по другим причинам.

Во-первых, сообразуясь с природой, следует смотреть на здание, как на своего рода органическое существо; окрашивая его, мы должны иметь в виду единичные существа в природе, а не ее пейзажные сочетания. Наше здание, если оно задумано правильно, должно быть одним предметом и должно быть окрашено, как природа окрашивает один предмет – раковину, цветок или животное, но отнюдь не так, как она окрашивает группы предметов.

Орнамент

I

Архитекторы неискренно говорят об избытке орнамента. Орнамента никогда не может быть слишком много, когда он хорош, и всегда слишком много, когда он плох. Некоторые архитектурные стили не менее гордятся тем, что терпят орнаментацию, чем другие тем, что могут обойтись без нее; но вспомним, что стили эти в своей гордой простоте обязаны своей красотою отчасти контрасту; они были бы утомительны без перерыва. Это только отдыхи и фоны искусства; более высокое, более радостное развитие его дало нам чудные, пестрые мозаики фасадов, где кишат странные, фантастические образы и где больше таинственных видений, чем в грезах летней ночи; ворота со сводами, окаймленные плоскими листьями, лабиринты окон с перекрученной сетью разного камня и звездами света; туманные толпища колоколен и увенчанные главы куполов, – вот, быть может, единственные уцелевшие свидетели страха Божия и веры народов. Прошло все остальное, чем жили строители, – прошли все их заботы, стремления и удачи. Мы не знаем, для чего они работали, и не видим, получили ли награду. Торжество, богатство, власть, счастье – все миновало, хоть и было куплено ценою многих тяжких жертв. Но жизнь и труд их на земле увенчались одною наградой, оставили одно свидетельство – эти серые массы глубоко изрытого камня. Они унесли с собою в могилу свою власть, и почет, и ошибки, но оставили нам пламя своей веры.

Орнамента не может быть слишком много, если он хорош, то есть если в нем есть полная внутренняя связь и гармония. Но орнамента будет слишком много, если вы не можете справиться с его количеством; со всяким увеличением его увеличивается и трудность распоряжаться им. То же, что на войне: говоря теоретически, у вас не может быть слишком много солдат, но их может быть более, чем страна в состоянии содержать, и более, чем ваши генералы способны иметь под своею командой. В день боя каждый отряд, которым вы не сумели распорядиться, будет мешать вам, стеснять вас и затруднять движения, которым он не может помочь.

II

Все любят делать добро, но ни один из ста человек не отдает себе в этом отчета. Большая часть людей воображает, что любит делать зло; однако никто, с тех пор как Бог создал мир, не находил удовольствия в делании зла.

То же самое, в меньших размерах, относится к орнаментации. Нужна некоторая осторожность, чтобы делать эксперименты над собой; нужно ставить себе определенные вопросы и отвечать на них искренно. Но это не представляет никакой трудности, не требует глубоких умозрений, только немного наблюдательности, немного внимания и настолько честности, чтобы признаться самому себе и другим, что вы способны наслаждаться разными вещами, что многое доставляет вам удовольствие, хотя великое авторитеты и утверждают, что этого не должно быть.

В сущности, это – истинное смирение, хотя оно и похоже на гордость; вы верите, что созданы для того, чтобы наслаждаться подобающими вам вещами, и не сопротивляетесь предназначенному вам наслаждению. Таково настроение ребенка, и чем полнее мы возвращаемся к нему, тем становимся счастливее; только мы умнее, чем ребенок: мы чувствуем благодарность за сохранение способности наслаждаться красивым цветом и сверкающим блеском. Главное, не старайтесь придать этим наслаждениям разумный характер, не старайтесь свести их к удовольствиям целесообразности и пользы. Они не имеют с ними ничего общего; всякое стремление связать их только притупляет ваше чувство красоты и ведет к его смешению с чувствами низшего порядка. Вы были сотворены для наслаждения, и мир наполнен вещами, которые вам дадут его, если вы не слишком горды, чтобы пользоваться ими, и не слишком жадны, чтобы любить то, что способно доставить вам одно только наслаждение.

Вспомните, что прекраснейшие вещи в мире – вещи самые бесполезные, павлины, например, и лилии; думаю, по крайней мере, что это перо, которое я теперь держу в руке, пишет лучше, чем писало бы павлинье перо, а крестьяне в окрестностях Вевей, где весною поля так же белы от лилий, как бел от снега Dent du Midi, говорили мне, что сено из лилий – вовсе не лучшее сено.

III

Самое высокое искусство какого бы то ни было рода – то, в котором заключается наибольшая доля правды; для украшения стен внутри здания всего лучше были бы фрески Тициана, изображающие идеальное человечество в красках; а для наружных стен всего лучше были бы скульптуры Фидия, изображавшие идеальное человечество в форме. Тициан и Фидий совершенно одинаково понимают природу и относятся к ней, это два вечные мерила истины.

Ниже орнаментации, доступной только подобным людям, стоит так называемое обыкновенно «орнаментальное искусство»; оно разделяется по степеням сообразно с более или менее низменным своим назначением. Чем низменнее это назначение, чем менее податлив данный материал, тем менее должно оно стремиться к воспроизведению природы; простой зигзаг – лучшее украшение для подола платья, а мозаика из кусочков стекла – лучший рисунок для расписания окна. Но все эти низшие формы искусства должны быть условны только потому, что это формы подчиненные, а не потому, чтобы условность сама по себе была хороша или желательна. Законная условность – разумное признание условий ограничения и недостаточности и подчинение им; иногда это бывает недостаточность нашего умения и сил, как, например, в искусстве полудиких народов, иногда ограничение происходит от качества материала; так живопись по стеклу должна довольствоваться исключительно прозрачными тонами, скульптура не должна изображать ресниц или пушистых прядей волос, которых мрамор не может передать; правильная условность во всех своих видах заключается или в разумном признании низшего положения, или в благородном проявлении силы, подчиненной данным ограничениям; условность отнюдь не есть ни исправление, ни идеализация действительных форм.

IV

Всякий орнамент, воспроизводящий предмет, созданный человеком, – орнамент плохой; он противен, несносен для здравомыслящего существа. На первый взгляд не понятно, почему это так, но, если вникнуть в дело, причина выяснится. Воспроизводить наше собственное создание, выставлять его напоказ и заставлять любоваться им – самое низкое самодовольство; мы удовлетворяемся собственным творением, вместо того чтобы созерцать творение Божие. Всякий благородный орнамент выражает совершенно обратное, – он говорит о любви человека к тому, что создано Богом.

Не забудьте, что задача орнамента – дать вам счастье. Что может дать вам настоящее счастье? Не размышления о том, что вы сами сделали; не ваша гордость, не ваше рождение, не ваше существование, не ваша воля; вы будете счастливы, если будете смотреть на Бога, наблюдать, что Он делает, что Он такое, повиноваться Его закону и предавать себя Его воле.

Орнамент должен сделать вас счастливыми; следовательно, он должен все это выразить; не копируйте своих произведений, хвастайтесь своим величием, в орнаменте не место ни для геральдики, ни для королевских или чьих бы то ни было гербов; на нем должна быть печать руки Божией, выраженная в Его творении. Не о вашем благоговении перед собственными законами, вольностями и изобретениями должен говорить он, а о благоговении перед Божественными, неизменными, простыми, ежедневными законами, – не смешенными, не дорическими, не законами пяти орденов, а законами десяти заповедей.

Тогда истинным материалом орнамента будет то, что создано Богом; тогда орнамент будет согласоваться с божественным законом или сделается символом его.

V

Если любому из ваших чувств будет постоянно навязываться одно и то же выражение прекрасной идеи в такое время, когда разум не в состоянии связать это чувственное впечатление с его смыслом, подумайте, какое действие это окажет на вас. Представьте себе, что во время серьезной работы, сурового труда, кто-нибудь целый день не переставая твердит вам одно и то же излюбленное место из какого-нибудь стихотворения. Вам не только смертельно надоест самый этот звук, но к концу дня он сделается так привычен для вашего уха, что слова утратят всякое значение и впоследствии вы уже никогда не будете в состоянии его понять и восстановить без усилия. Музыкальность стиха не поможет вам работать, а собственная прелесть его в некоторой степени перестанет существовать. То же случается со всякой другой формой воплощения идеи; если вы будете насильственно навязывать ее чувствам, пока разум работает в другом направлении, она не произведет на вас непосредственного действия и навсегда утратит свою ясность и силу; если же данное впечатление будет испытано вами в состоянии тревоги или горя, если оно соединится в вашем представлении с обстоятельствами несоответствующими, то навсегда сделается для вас мучительным.

Применим это к выражению идеи в зрительных образах. Вспомним, что глаз находится от нас в большей зависимости, чем ухо. Волей-неволей глаз видит. Зрительные нервы не так легко притупляются, как нервы слуховые, и часто глаз выслеживает и наблюдает, когда ухо бездействует. Если вы явите глазу прекрасную форму, когда он не может призвать на помощь деятельность разума, или прекрасная форма сочетается с предметом, имеющим низменное назначение, находящимся в невыгодных условиях, глазу не будет приятно, и прекрасная форма не украсит пошлого предмета. Она надоест и опротивеет глазу, и на нее распространится самая пошлость предмета, с которым вы ее насильно сочетали. Она навсегда утратит для вас значение; вы ее испортили, убили, уничтожили ее свежесть и чистоту. Чтобы вновь призвать ее к жизни, надо ее очистить огнем глубокого размышления, согреть горячею любовью.

Следовательно, красота не должна соединяться с предметами ежедневного употребления? – спросите вы. Нет, должна, если соединение это будет разумно и если красоте будет отведено такое место, где можно спокойно созерцать ее; но не следует скрывать прекрасной формой настоящее назначение и характер предмета, не следует ее помещать там, где должна производиться черная работа. Ее место в обстановке жизни, а не в орудиях ремесла. Все понимают, что в этом случае нужно, но не прикладывают к делу своего понимания; всякий знает, как и когда красота доставляет ему удовольствие; всякий должен ее требовать только в этих случаях и не позволять ее себе навязывать, когда он ее не просит. Спросите сейчас любого из пассажиров на Лондонском мосту, не все ли ему равно до формы бронзовых листьев на фонарях, и он скажет вам – все равно. Уменьшите размер этих листьев и поместите их на кувшин с молоком за его завтраком, и он скажет – нет. Тут нечему учиться, достаточно думать и говорить искренно и просить только того, что вам нужно, и ничего более. Правильное употребление орнамента требует здравого смысла и соответствия с условиями времени и места. Бронзовые листья на лампах Лондонского моста безвкусны, но из этого не следует, чтобы они были безвкусны на лампах Понте делла Тринита; нелепо было бы декорировать фасады домов в улице Грэсчорч, но не нелепо декорировать их в каком-нибудь тихом провинциальном городе. Требование внутреннего или внешнего украшения обусловливается исключительно большим или меньшим вероятием возможности отдохновения. Верное чувство заставило венецианца богато изукрасить снаружи свои дома: нигде не отдохнешь так спокойно, как в гондоле. Опять-таки, ни одно из городских сооружений так не требует орнамента, как фонтан, когда он служит практической цели; там ожидает труженика самый отрадный перерыв дневной работы. Кувшин прислоняется к краю фонтана; тот, кто принес его, вздыхает с облегчением, откидывает волосы со лба и опирается на мраморную стенку; звук добродушного говора и веселого смеха сливается с журчащем воды и становится все резче и резче по мере того, как кувшин наполняется. Может ли быть отдых более отрадный, более полный памятью старины, тишиной и спокойствием сельского уединения?

VI

Есть два основания, оба одинаково веские, против замены ручной работы работой машинной или отливкой в форму; во-первых, всякая работа, производимая посредством машин или отливки, – плоха; во-вторых, она бесчестна.

О плохом ее качестве я буду говорить в другом месте, так как, очевидно, оно не может служить достаточным основанием для ее изгнания в том случае, когда нечем ее заменить. Но бесчестность ее, бесчестность самая вопиющая, представляет, по моему мнению, основание достаточное для безусловного ее изгнания. Орнаментация, как я уже говорил ранее, доставляет нам удовольствие двух совершенно различных родов: мы наслаждаемся, во-первых, отвлеченной красотой форм (допустим, что красота эта одинакова как в машинной, так и в ручной работе); во-вторых, обнаружением человеческого труда и старания, потраченного на орнамент. Как велико значение последнего фактора, видно из того, что всякий пучок диких трав, растущий между камнями развалин, во всех отношениях почти равен красотою, а во многих неизмеримо выше самого изысканного орнамента, высеченного из камня; весь интерес, возбуждаемый в нас изваянным орнаментом, все впечатление роскоши, нежности и красоты, какое он на нас производит, хотя он в десять раз менее роскошен, нежен и красив, чем пучок травы, растущий рядом, – все это сводится к сознанию, что перед нами произведение бедного, неуклюжего, трудящегося человеческого существа. Истинная прелесть орнамента – явный для нас отпечаток мыслей, стремлений, попыток, сердечных сокрушений, радостей успеха и удачи; все это ясно для опытного глаза, и даже если не ясно, все же подразумевается и предполагается; в этом вся ценность предмета и ценность всего, что мы считаем дорогим. Ценность бриллианта просто-напросто сводится к сознанию количества времени, необходимого, чтобы найти его; ценность орнамента – к сознанию количества времени, необходимого на его выработку. Он имеет, кроме того, свою собственную, особенную цену, которой не имеет бриллиант (бриллиант, в сущности, ничуть не красивее кусочка стекла); но теперь я говорю не об этом, я предполагаю, что они равны по достоинству; машинную работу так же трудно отличить от ручной, как поддельный бриллиант от настоящего; действительно, на первый взгляд машинный орнамент может ввести в заблуждение каменщика, а фальшивый бриллиант – ювелира; подделка открывается только при самом внимательном рассмотрении. Однако, точно так же, как никакая порядочная женщина не наденет фальшивых драгоценных камней, никакой порядочный архитектор не допустит поддельного орнамента. Употребление его – такая же грубая и непростительная ложь. Вы пользуетесь тем, что вовсе не имеет ценности, на которую претендует, что имеет вид совсем не того, что оно есть на самом деле; это обман, вульгарность, дерзость и грех. Бросьте такой орнамент, оставьте лучше корявую стену на месте его; вы не заплатили за него, вам до него нет дела, он не нужен вам. Никому не нужны орнаменты, а честность нужна всем. Все прекрасные орнаменты, когда-либо грезившиеся человеку, – не стоят одной лжи. Пусть ваши стены голы, как струганые доски, в случае нужды слепите их из обожженной грязи и рубленой соломы, но не украшайте их выпуклой ложью.

VII

Символ по большей части изобретается совсем не тогда, когда в нем является потребность. Символом становится какая-нибудь уже прежде существовавшая форма или вещь. У лошадей были хвосты, а у луны четверти гораздо раньше, чем начали существовать турки; тем не менее лошадиный хвост и полумесяц имеют для оттомана определенно-символическое значение. Первоначальные формы орнамента почти одинаковы у всех народов, сколько-нибудь способных к рисунку; народ влагает в них смысл впоследствии, если сам имеет какой-нибудь смысл. Приставьте конец острого инструмента к сосуду из обожженной глины и потряхивайте им, пока сосуд повертывается на колесе, и вы получите волнистую линию, или линию, состоящую из зигзагов. Колесо оборачивается один раз, концы волнистой линии не вполне совпадают при встрече; чтобы поправить ошибку, вы приделываете к одному из них голову, к другому хвост и получаете символ вечности, если только, – что совершенно необходимо, – у вас есть понятие о вечности.

Истинная прелесть орнамента – явный для нас отпечаток мыслей, стремлений, попыток, сердечных сокрушений, радостей успеха и удачи; все это ясно для опытного глаза, и даже если не ясно, все же подразумевается и предполагается; в этом вся ценность предмета и ценность всего, что мы считаем дорогим. Ценность бриллианта просто-напросто сводится к сознанию количества времени, необходимого, чтобы найти его; ценность орнамента – к сознанию количества времени, необходимого на его выработку. Он имеет, кроме того, свою собственную, особенную цену, которой не имеет бриллиант (бриллиант, в сущности, ничуть не красивее кусочка стекла); но теперь я говорю не об этом, я предполагаю, что они равны по достоинству; машинную работу так же трудно отличить от ручной, как поддельный бриллиант от настоящей; действительно, на первый взгляд машинный орнамент может ввести в заблуждение каменщика, а фальшивый бриллиант – ювелира; подделка открывается только при самом внимательном рассмотрении. Однако точно так же, как никакая порядочная женщина не наденет фальшивых драгоценных камней, никакой порядочный архитектор не допустит поддельного орнамента. Употребление его – такая же грубая и непростительная ложь. Вы пользуетесь тем, что вовсе не имеет ценности, на которую претендует, чтобы имеет вид совсем не того, чтобы оно есть на самом деле; это обман, вульгарность, дерзость и грех. Бросьте такой орнамент, оставьте лучше корявую стену на месте его; вы не заплатили за него, вам до него нет дела, он не нужен вам. Никому не нужны орнаменты, а честность нужна всем. Все прекрасные орнаменты, когда-либо грезившиеся человеку, – не стоять одной лжи. Пусть ваши стены голы, как струганые доски, в случае нужды слепите их из обожженной грязи и рубленой соломы, но не украшайте их выпуклой ложью.

VIII

Символ по большей части изобретается совсем не тогда, когда в нем является потребность. Символом становится какая-нибудь уже прежде существовавшая форма или вещь. У лошадей были хвосты, а у луны четверти гораздо раньше, чем начали существовать турки; тем не менее лошадиный хвост и полумесяц имеют для оттомана определенно-символическое значение. Первоначальные формы орнамента почти одинаковы у всех народов сколько-нибудь способных к рисунку; народ влагает в них смысл впоследствии, если сам имеет какой-нибудь смысл. Приставьте конец острого инструмента к сосуду из обожженной глины и потряхивайте им, пока сосуд повертывается на колесе, и вы получите волнистую линию, или линию состоящую из зигзагов. Колесо оборачивается один раз, концы волнистой линии не вполне совпадают при встрече; чтобы поправить ошибку, вы приделываете к одному из них голову, к другому хвост и получаете символ вечности, если только, – что совершенно необходимо, – у вас есть понятие о вечности.

Свободный размах пера, заканчивающий длинное письмо, имеет склонность обращаться в спираль. Проведение такой линии ничего особенного не значит и не выражает. Ее проводит извивающийся червяк; ее же мы видим в развертывающемся листе папоротника, в морской раковине. Тем не менее линия эта, законченная в ионической капители, прерванная изгибом акантового листа в капители коринфской, сделалась основным элементом прекрасной архитектуры и орнамента всех времен; множество символических значений было придано ей; у афинян она изображала силу ветров и волн, в готических произведениях олицетворяла древнего змия, т. е. диавола и Сатану; нередко оба значения соединялись, так как диавол считался властелином воздушная царства, как, например, в истории Иова и в прекрасном рассказе Данте о Буонконте де Монтефельтро.

Публика

ПУБЛИКА. – Кто подразумевается под «публикой»? Для каждой картины и для каждой книги существует своя публика, но это обыкновенно никем не принимается в расчет. По отношению к каждому отдельному произведению публика – тот класс людей, у которого есть познания, предполагаемые этим произведением, и чувства, к которым оно обращено. По отношению к новому изданию «Principia» Ньютона публика ограничится, пожалуй, исключительно «Королевским Обществом». По отношению к какой-нибудь поэме Вордсворта публикой будут все, у кого есть сердце; к поэме Мура – все, у кого есть страсти; к произведениям Гогарта – все, у кого есть житейская мудрость; к Джотто – все религиозные люди. Художественное произведение должно подлежать суду исключительно той особенной публики, к которой оно обращается. Нас нисколько не интересует вопрос, какого мнения о Ньютоне – человек, не знающий математики, о Вордсворте – человек, не имеющий сердца, о Джотто – человек, лишенный религиозного чувства. Когда мы хотим составить себе понятие о каком-либо произведении, вопрос: «Что говорит публика?» имеет действительно первостепенное значение, но сначала мы должны спросить: «Кто его публика?».

ПОПУЛЯРИЗАЦИИ ИСКУССТВА. – Рассуждая об этом предмете, мы должны преимущественно держаться одного главного положения: искусство не имеет целью забаву; если оно задается такой целью или может служить ей, оно не только низко, но может быть даже и вредно.

Назначение искусства так же серьезно, как и назначение всех других прекрасных вещей – голубого неба и зеленой травы, облаков и росы. Все это или бесполезно, или имеет значение, гораздо более глубокое, чем забава. Удовольствие, доставляемое нам всем этим, может быть больше или меньше удовольствия, доставляемого забавной игрой или любопытной диковинкой, но, во всяком случае, не похоже на него. С метафизической точки зрения довольно трудно определить, какая разница существует между удовольствием, получаемым нами от комедии, и тем, которое мы испытываем при виде солнечного восхода, но разница эта несомненно существует. Во всех проявлениях прекрасного есть, однако, элемент своего рода «Божественной комедии», – присущая ей смена явлений и сила; в музыке, живописи, архитектуре и даже в природе радость сюрприза и случайности, облагороженная и подчиненная закону, примешивается к совершенству пребывающего цвета и формы. Но если потребность перемены становится на первое место, если мы требуем прежде всего новых мелодий, новых картин и новой природы, это служит верным доказательством того, что всякая способность наслаждаться природой и искусством исчезла в нас и заменилась ребяческой любовью к новым игрушкам. Постоянные публикации о «новых» музыкальных произведениях (как будто все их достоинство в их новизне) доказывают, что, в сущности, никому нет дела до музыки; интерес к новым выставкам доказывает, что никому не нужны картины, а спрос на новые книги – что никому не нужны книги.

Не всегда, однако, и не во всякое время это одинаково справедливо; в живой школе искусства всегда будет жажда всякого нового развития мысли и горячий интерес к нему. Но сказанное нами не подлежит сомнению, когда интерес ограничивается одною новизной предмета; великие произведения искусства находятся в нашем распоряжении и забываются нами, а дрянные картины, благодаря своей новизне или какому-нибудь личному интересу, каждый год возбуждают горячее любопытство и живые толки.

ДИЛЕТАНТИЗМ. – Не думайте, что возможно заниматься искусством из дилетантизма; искусство, как и чтение, должно доставлять вам удовольствие, но вы не назовете чтение дилетантизмом. Занятие физикой также доставляет вам удовольствие, но физику нельзя назвать развлечением. Если вы решили смотреть на искусство как на забаву или приятное препровождение времени, – перестаньте заниматься им; вам оно не принесет пользы, а его вы унизите в глазах людей. Если вы идете в картинную галерею для того, чтобы шататься по ней и ухмыляться, гораздо лучше вам никогда туда не ходить; если вы рисуете только из самодовольного сознания своего небольшого умения в этом деле, – лучше никогда не берите в руки карандаша; гораздо лучше совсем не интересоваться живописью и ничего не понимать в ней, чем понимать лишь настолько, чтобы замечать недостатки великих произведений, придавать самонадеянности вид глубокомыслия и непониманий вид тонкой критики.

Человеку, зарабатывающему свой хлеб каким бы то ни было ручным трудом, никогда не придет в голову возможность научиться ради забавы какому-нибудь другому ремеслу или искусству; однако это постоянно приходит в голову любителям. Не только в высшей степени важно, но и необходимо, во-первых, разъяснить им, что значит настоящий рисунок; им нужно учиться не столько самим работать хорошо, сколько распознавать хорошее в чужой работе. Создать что-нибудь хорошее в строгом смысле слова, как я уже говорил раньше, не может ни один любитель; но для того чтобы работать хорошо, в каком бы то ни было смысле, работать на пользу для себя или для других, он должен, во-первых, понять, чего он может достичь и чего не может, что для него доступно и что – нет; должен уразуметь вполне суровость и величие непоколебимых законов природы, во всей их беспредельности. Это не ошеломит его; способность быть ошеломленным уже показывает величие человека; мы не можем надеяться разумно и понимать ясно до тех пор, пока надежда не смирит нас, а разумение не исполнит благоговением. Я пойду далее и выражусь смелее: ученики должны узнать от нас не то, что они могут сделать, а то, чего не могут; мы должны заставить их понять, что многое в природе исключает возможность подражания и многое в человеке исключает возможность соревнования. Действительно, научился чему-нибудь в искусстве только тот, кто видит во всем своем труде лишь слабый отблеск сияния, которого передать не в силах, ничтожное средство измерения всей глубины и непроходимости бездны, отделяющей, по воле Божией, великих людей от простых смертных. Великое торжество искусства, доступное силам человеческим, находит свой истинный венец в чистом наслаждении реальным явлением, в святом самозабвении, которое с благоговением и трепетом восторга преклоняется пред человеческим духом, выше его стоящим.

ЛОЖНЫЙ ИДЕАЛ. – Всякий без труда поймет достоинство правильных черт лица и стройного тела; понимание прелести мимолетного выражения выработанных жизнью черт требует внимания, симпатии и размышления. Красота Аполлона Бельведерского или Медичейской Венеры вполне очевидна для всякой пустой светской дамы или светского франта, хотя ни тот, ни другая не увидали бы ее в старом заскорузлом лице святого Петра или в седовласой «Бабушке Лоис».

Легкомысленный зритель знает, какое глубокое изучение требовалось для создания вполне правильных форм человеческого образа; дешевый восторг его обращается в тщеславную радость: он чувствует, что действительно, без всякого притворства, может восхищаться тем, что потребовало большой духовной работы художника, он торжествует, считает себя одаренным незаурядными критическими способностями и пускается в восторженные излияния по поводу «идеала», а в конце концов все это сводится к тому, что у статуи красивые икры и прямой нос.

Но даже такая пошлая погоня за физической красотой (пошлая в глубочайшем смысле, так как пошлость образованного человека не имеет себе равной), даже она была бы менее достойна презрения, если бы действительно достигала своей цели; как все односторонние стремления, она сама себе служит помехой. Физическая красота – великая вещь для того, кто умеет видеть ее; но путь, которым наши современники преследуют свой идеал, мешает им достичь его; они требуют от формы неуклонной правильности, позволяют и даже заставляют художников и скульпторов работать по мерке, изменять натуру сообразно с предвзятыми законами правильности. Такие художники, смотря на лицо, не вникают в него настолько, чтобы заметить уже данную красоту в его особенностях; они думают только о возможности переделать из него нечто совсем другое, что бы подходило к законам, ими созданным. Никогда природа не открывает красоту свою такому взгляду. Все лучшее, что у нее есть, она ревниво охраняет и прячет от всякого, кто непочтительно относится к ней. Иному художнику она готовит откровение в лице уличного бродяги, но у того, кто позволит себе исправлять ее, сама Порция выйдет пошлой, а Пердита неуклюжей.

Не менее пагубно бывает подобное отношение для обыкновенного наблюдателя. Поклонник так называемой идеальной красоты, отмененной рамками установленных правил, никогда не всматривается в черты, к ним не подходящие (да и ни в какая другие), достаточно внимательно, чтобы видеть их внутреннюю прелесть. Оригинальность сложных линий рта, чудные тени и мерцающие огоньки взора, трепещущая сетка ресниц, сложная и тонкая лепка лба, все эти признаки воплощения высшей человечности не существуют для него. Со всем своим идеализмом он возвращается вспять к своей бальной красавице, куда молодость и чувственность привели бы его не хуже любых его критических теорий.

Наблюдатель, привыкший видеть человеческие лица такими, какими Бог создал их, найдет красоту в поле не менее, чем в самом роскошном дворце, найдет ее в деревенской церкви не менее, чем во всех божественных изображениях Ватикана и Питти.

БЛАГОГОВЕНИЕ. – Мера вашего счастья и возможность совершенствования находится в прямой зависимости от степени благоговения, какую могут вызвать встреченные вами люди. Если бы вы всегда могли быть в обществе архангелов, то были бы счастливее, чем в обществе людей; если бы вам пришлось ограничиться только обществом безупречных рыцарей и прекрасных дам, счастье ваше соразмерялось бы с их благородством и красотою и с вашим благоговением перед их добродетелью. Наоборот, если бы вам пришлось жить в толпе идиотов, бессловесных, исковерканных и злых, постоянное сознание своего превосходства не сделало бы вас счастливыми. Таким образом, всякая истинная радость и возможность прогресса в человечестве зависит от возможности преклоняться перед чем-либо, а всякое несчастье и низость коренится в привычке к презрению.

В настоящее время, повторяю, нашим дурным общественным строем создан громадный класс черни, совершенно потерявшей всякую способность к благоговению и самое представление о нем.

Класс этот, весьма обширный в Европе, еще многочисленнее за пределами ее; он поклоняется только силе, не видит прекрасного вокруг, не понимает высокого над собою; его отношение ко всякой красоте, ко всякому величию – отношение низших животных: страх, ненависть и вожделение; в глубине своего падения он недоступен вашим призывам, численностью своею превышает ваши силы; его нельзя очаровать, как нельзя очаровать ехидну, нельзя дисциплинировать, как нельзя дисциплинировать муху.

Учение

Само собою разумеется, что все вы вполне обладаете премудростью змия; обращаясь к вам с настоящими предостережением, я признаю все змеиное ваше совершенство. Вы во всех отношениях так же мудры, как пифии, но в одном я бы просил вас быть мудрее его: не глотайте пищу, не попробовав, никакую пищу, но менее всего специально рекомендованную змием пищу познания. Подумайте, как вкусна и изысканна была она в старину, когда не сделалась еще столь обыкновенной и когда молодежь, лучшая часть молодежи, действительно алкала и жаждала ее. Тогда юноша отправлялся в Кембридж, в Падую или в Бонн, как на роскошное пиршество, где ожидали его великолепные яства и тонкие вина. Теперь он идет только затем, чтобы поглощать пищу, и не испытывает при этом даже того удовольствия, какое испытывает обжора. Нет, он глотает самым унылым и методическим образом, как констриктор, все время не чувствуя никакого вкуса. Помните, что говорил вам профессор Гексли, – это было интересно и ново для меня; огромный боа, в сущности, не глотает пищу, а только втягивает ее в себя, как в мешок. Точно так же заставляете вы поступать несчастного современного студента; он должен поймать добычу, вонзить в нее зубы и крепко натянуть на нее свою кожу. Недавно я говорил вам, что современные художники не отличают змею от колбасы, но – сохрани нас Бог и помилуй! – профессора университетов так успешно ведут дело, что скоро нам трудно будет отличить человека от колбасы!

Припомните, какой прекрасной вещью в старину была книга, в уголке у камина, в саду или в поле; тогда она действительно читалась; как вкусно было погрызть ее в разных местах, если она принадлежала к категории пряников, отрезать себе чудесный, жирный и тонкий кусок, если была ростбифного свойства. Но как вы теперь поступаете с книгой, даже самой лучшей? Вы отдаете ее рецензенту, чтобы он, во-первых, содрал с нее кожу, вынул кости, потом изжевал ее, облизал и сунул вам в рот, как горсть пилава. И в конце концов вам невкусно. Увы, благодаря этому возрастающему притуплению способности наслаждаться литературой вы все, даже в самой добросовестной своей деятельности, становитесь болезненно чувствительны к уколам самолюбия и совершенно подпадаете самым низменным соблазнам школьного соревнования.

Как часто приходится мне получать письма от даровитых и умных молодых людей, которые жалуются на потерю сил и трату времени, но в заключение всегда прибавляют одно и то же: «Я должен окончить курс с самой высшей степенью, чтобы отец был доволен». А отцы любят своих мальчуганов и в то же время словами своими отравляют им кровь змеиным ядом, поражают глаза слепотой ко всем истинным радостям, целям и заслугам науки и литературы; они и сами, кажется, забыли то, что прежде было догматом веры всякого англичанина: единственный путь чести – путь честности, единственное почетное место – то, для которого вы годитесь. Сделайте ваших детей счастливыми, пока они дети; если отличия ожидают их, пусть они придут в свое время, после хорошо проведенных и памятных лет; но не мешайте им теперь беззаботно и радостно преломлять и вкушать небесный хлеб и делиться им с теми, кому не дано его; и да благословит вас Бог перед обедом и после него.

Книги

Книги разделяются на две категории: на книги нынешнего дня и на книги всех времен. Заметьте это различие; оно обусловлено не одним только достоинством. Дело не ограничивается тем, что плохие книги перестают существовать, а хорошие живут; различие заключается в самом роде книг. Есть хорошие книги настоящего дня и хорошие книги всех времен; дурные книги настоящего дня и дурные книги всех времен. Я, во-первых, должен определить это различие.

Хорошая книга нынешнего дня – о дурных не говорю, – не что иное, как напечатанная для вас полезная и приятная беседа человека, который не может разговаривать с вами иным путем. Нередко беседа эта бывает очень полезна, сообщая вещи, которые вам необходимо знать; она бывает приятна, как разговор с умным другом. Блестящие описания путешествий, остроумные и благодушные обсуждения различных вопросов, живые или патетические рассказы в форме романа, достоверные сообщения об исторических событиях, сделанные самими их участниками, – все это книги дня; с распространением образования они все более и более распространяются среди нас и составляют отличительное достояние нашего времени; мы должны быть глубоко благодарны за них, и нам должно быть стыдно, если мы не пользуемся ими. Но если мы примем их за действительные книги, то воспользуемся ими наихудшим способом; в сущности, это даже вовсе не книги, а хорошо отпечатанные письма или газеты. Письмо вашего друга может быть очень мило и нужно, когда вы его получаете; стоит ли беречь его – это другой вопрос. Газеты вполне годятся для чтения за утренним чаем, но не годятся для чтения целого дня. Точно так же длинное письмо, даже в переплете, письмо, где очень живо описаны гостиницы, дороги и погода, бывшая в прошлом году в таком-то месте, рассказан забавный анекдот или переданы действительные обстоятельства, при которых случились известные события, – такое письмо хотя и может понадобиться для справки, но не может быть названо «книгой» в настоящем смысле и не годится для чтения. Книга, по существу своему, не есть нечто рассказанное, а нечто написанное, и написанное не ради сообщения, а ради увековечения. Разговорная книга напечатана только потому, что автор ее не мог говорить с тысячами людей зараз; если бы мог, то стал бы; книга – только умножение его голоса. Вы не можете говорить с вашим другом в Индии; стали бы, если бы могли; вместо этого вы пишете. Это просто передача голоса. Но книга пишется не для умножения голоса и не для передачи его, а для увековечения. Автор имеет сказать что-нибудь такое, что, по его убеждении, верно, нужно или полезно своей красотою. Насколько ему известно, это еще никем не было сказано, и, насколько ему известно, никто не может этого сказать кроме него. Он должен выразить свою мысль ясно и благозвучно, во всяком случае – ясно. В сумме явлений жизни он видит отчетливо данную вещь или группу вещей; его доля солнечного света и земли дала ему познать эту истину, позволила увидеть и уловить ее. Он бы желал запечатлеть ее так, чтобы она не стерлась вовеки, если бы мог, вырезал бы ее на каменной скале. «Вот лучшее, что во мне было, – говорит он, – еще я ел, пил и спал, любил и ненавидел, как другие; жизнь моя была как пар и прошла; но вот что я узнал и увидел; из всего моего существования это одно достойно остаться в вашей памяти».

Вот что он «пишет» ничтожными человеческими средствами, по мере силы истинного своего вдохновения он оставляет нам свою запись, свой завет. Это и есть «книга».

Такие книги писались величайшими людьми всех времен, великими учеными, мыслителями и государственными деятелями. Все они к вашим услугам, а жизнь коротка. Вы это слышали и раньше, но измерили ли вы ее краткость, распределили ли время, которое она предоставляет в ваше распоряжение? Знаете ли вы, что если прочтете одно, то не прочтете другого, не наверстаете завтра, потерянного сегодня? Неужели вы пойдете болтать с вашей горничной или конюхом, когда можете беседовать с королями и королевами; неужели вы считаете сообразной с достойным сознанием собственных прав на уважение борьбу с низкой и жадной толпой из-за права «входа» туда-то и получения аудиенции там-то, когда вам открыт доступ ко двору бессмертному, широкому, как мир, полному несметной толпы избранных, властелинов всех времен и народов? Вы всегда можете войти туда, по желанию избрать себе место и общество, и раз вы войдете, только собственная вина может изгнать вас. Высота того круга, где вы изберете себе общество, послужит верной мерой врожденного в вас аристократизма; законность ваших прав и чистосердечность стремления занять высокое место среди живых проверится тем, какое вы пожелаете занять среди умерших.

Не только тем, какое вы пожелаете занять, но и тем, для какого вы готовите себя, так как двор почивших не похож ни на какую живущую теперь аристократию; доступ к нему имеет только труд и заслуга. Сторож райских врат не прельстится никаким богатством, не смутится громким именем, не поддастся на хитрость.

В настоящем смысле туда не войдет никакой низменный или вульгарный человек. У входа в этот молчаливый Faubourg St-Germain вас подвергают короткому допросу. «Достойны ли вы войти? Войдите. – Хотите быть в обществе вельмож? Сделайтесь знатным. – Хотите беседовать с мудрецами? Научитесь понимать мудрые речи, и вы их услышите. – Хотите войти на других условиях? Нельзя. Если вы не возвыситесь до нас, мы не можем снизойти до вас. Живой лорд может прикинуться приветливым, живой философ снисходительно растолкует вам свою мысль; но здесь мы не прикидываемся и не растолковываем; вы должны подняться до уровня наших идей, если хотите наслаждаться ими; должны разделять наши чувства, если хотите быть с нами».



Поделиться книгой:

На главную
Назад