— В Москве высоко ценят вашу работу «Классовая борьба в теории Маркса», — начал он разговор. — Как вы сегодня оцениваете ленинский эксперимент? Получится ли что-либо у большевиков?
Я быстро взглянул на него. Он целеустремленно шагал, изредка взмахивая правой рукой.
— Власть они удержат, но никакого социализма не построят.
— Почему?
— Да потому что Ленин извратил марксизм, чтобы захватить власть. Доминирующие черты его характера — это своеволие и властолюбие. Музыку власти, все ее оттенки и полутона он понимает и чувствует, как никто, и только это его интересует.
— Но ведь Ленин боготворит Маркса.
— Что не мешает ему жульничать. Конечно, в невежестве Ленина не упрекнешь. Он прекрасно разбирается в философии, хотя отлично понимает, что сам он философом не является. Платона же особенно ценит. Но поскольку Платон утверждал, что государством должны управлять философы, то Ленин, оказавшись у власти, их всех из Советской России выгнал.
— И правильно сделал. Трепачи только баламутят воду и мешают.
Я пожал плечами:
— Это эмоции. Здравый смысл говорит о другом.
Он вдруг остановился и повернул ко мне гневное лицо.
— Да! Так и надо! Ленин — это сама революция! Человек железной решимости! Ради революции он не остановится даже перед пролитием невинной крови. Ради революции он не побоится отрицать сегодня то, что проповедовал вчера. Ради революции он будет проповедовать завтра то, что отрицает сегодня. Ленин никому не позволит опутать свою мысль паутиной лживых фраз!
— Меня интересует совсем другое, — сказал я холодно. — Что будет с российскими евреями, когда схлынет революционный угар?
Он насупился и до конца пути не произнес больше ни единого слова.
Впрочем, с упрочением в Советской России сталинской диктатуры отношение его к «ленинскому эксперименту» стало более критическим. Налет большевизма почти исчез из его публичных речей. Он перестал ратовать за всеобщую коммуну, военную дисциплину, неограниченную власть рабочего руководства.
«Большевики свели всю огромную проблематику строительства социализма к захвату чужой собственности», — заявил он в одном из своих выступлений перед рабочими.
Его реальная сила зиждется на двух китах: Гистадруте и рабочей партии.
«Гистадрут, — это прообраз рабочего государства», — сказал он мне еще в 1923 году. Я тогда скептически отнесся к такому энтузиазму, и был не прав.
Гистадрут наливался силой и креп год от года. Сегодня это мощнейшая структура, укоренившаяся на всей территории Эрец-Исраэль — от Иордана до Средиземного моря.
«У нас все свое, — с гордостью писал Бен-Гурион, — банки и больничная касса, школы и транспортные кооперативы, фабрики, кибуцы, социальные учреждения и даже печать. Буржуазное сионистское движение нужно нам, в сущности, лишь для притока капитала».
И в Гистадруте, и в Рабочей партии он сейчас абсолютный хозяин.
Этот низкорослый худой аскет, которому ничего не надо для себя, приобретает все большую популярность среди рабочих. Ходит он в белой или черной косоворотке. Единственный свой костюм, купленный в одной из заграничных поездок, надевает крайне редко. Галстуков вообще не признает. Зимой носит короткое кожаное пальто с поясом, черные сапоги и брюки галифе. Лысеть он начал рано, и серебристые волосы на висках и затылке нимбом окружали его голову уже в двадцатые годы, создавая тот самый всем известный бен-гурионовский облик.
Женился он лет десять назад в Нью-Йорке. Его избранница, Поля, медсестра по профессии, маленькая, похожая на воробышка, внешне ничем не примечательна. У нее ровный, спокойный характер. Она — человек заземленный. Признает только конкретные вещи и терпеть не может политику. Мужа своего Поля любит и готова последовать за ним куда угодно, но разделять с ним его тревоги и заботы не в состоянии. Впрочем, видит она его редко, потому что, занятый с утра до ночи текущими делами, домой он является только ночевать. Ей, привыкшей в Америке к жизни насыщенной и разнообразной, приходится нелегко.
К Поле он по-своему привязан, и его чувство к ней входит в состав того немного, что связывает его с миром людей.
Берл Кацнельсон, наш общий друг, рассказал мне однажды историю, проливающую дополнительный свет на его характер.
Помню тихие сумерки и Берла на скамейке в саду.
Воздух был влажен и свеж после недавно прошедшего легкого дождя. Мне даже кажется, что я помню каждое сказанное им в тот вечер слово.
— Давиду было двадцать лет, когда он прибыл с группой молодых энтузиастов из Плонска в Сион — захудалую периферию турецкой империи, — неторопливо рассказывал Берл. — В группе была Рахель, в которую он был влюблен. Тоненькая, гибкая, с нежными глазами, она обладала почти совершенным и, вероятно, непреодолимым очарованием. Молчаливый и серьезный Давид ей явно нравился. Да ты, кажется, знаешь ее?
— Ты имеешь в виду Рахель Бейт-Халахми из Кфар-Сабы?
— Да, только тогда ее звали Рахель Нелькина. Так вот, группу энтузиастов из Плонска сразу же послали на цитрусовую плантацию, находившуюся где-то за Петах-Тиквой, в болотистой местности с ядовитыми испарениями, с малярийными комарами.
«Принцесса из Плонска» — так ее называли — получила пустые жестянки из-под нефти с ручками из тонкой проволоки. Ей велели наполнять их едким химическим веществом для обработки деревьев. Проволока резала нежные руки даже через рукавицы. Яд проникал в ссадины на ногах и руках и жег невыносимо. Она перестала работать, села под большим деревом и заплакала. Подошедший бригадир сказал: «С такими руками на рояле играть, а не здесь вкалывать. Катись отсюда». И она ушла в слезах.
Вечером парни и девушки из Плонска гневно клеймили ее на собрании коллектива. Рахель, мол, опозорила доброе имя плончан своей изнеженностью. Давид не защитил любимую. Наоборот, голос его громче других звучал в обвиняющем хоре. Этого она ему не простила.
Через год Рахель вышла замуж за человека не такого способного, как Давид, но с которым она могла чувствовать себя защищенной.
Давид плясал на ее свадьбе. Но я-то знаю, что страдал он ужасно.
Берл замолк и долго смотрел на возникший над нашей головой лунный серп. Потом решил переменить тему.
— Последние нападки Жаботинского на Гистадрут невыносимы. Я решил дать ему достойную отповедь, — начал было он, но вдруг осекся. — Скажи, — произнес он тихо, — можешь ли ты представить себе Жаботинского, осуждающего на собрании коллектива свою Аню Гальперину?
— Нет, — сказал я твердо, — не могу. И никто не может.
— То-то и оно, — вздохнул Берл.
В неверном лунном свете лицо его казалось особенно печальным.
Своим ближайшим сотрудникам, и мне в том числе, Бен-Гурион не раз говорил, что конечная цель сионизма не будет достигнута, пока рабочее движение не возьмет под свой контроль Всемирную сионистскую организацию.
— Там задают тон «белые воротнички», — утверждал он, расхаживая по своему кабинету. — Они заняты раздачей денежных подачек, не понимая, что одними деньгами страну не возродишь и не построишь. Кого они присылают к нам? Буржуйчиков-хозяйчиков. Они, видите ли, решили, что городские поселения важнее сельских и что здесь, в Палестине, состоятельные хозяйчики нужнее тех, чье богатство составляют лишь их рабочие руки. Это же позор! Вот увидите, с каким треском провалятся все эти буржуйчики-хозяйчики.
Это был первый камень, брошенный им в огород доктора Хаима Вейцмана — харизматического лидера Всемирной сионистской организации. Первый, но далеко не последний.
Весной 1924 года страну захлестнула волна новой еврейской иммиграции, получившей потом название четвертой алии.
К нам устремились в основном евреи из Польши, которых все больше доставали польские власти. Их душили непомерными налогами, унижали презрительным обращением, выгоняли с работы.
Отчаявшиеся люди ринулись было в Америку, но Соединенные Штаты как раз в это время резко ограничили иммиграцию. Неожиданно для себя евреи оказались на судах, плывущих в Палестину. Не потому, что они этого хотели, а потому, что в остальном мире для них не было места.
Большинство новоприбывших «буржуйчиков-хозяйчиков» принадлежало к среднему классу. Это были мелкие лавочники, маклеры, ремесленники, водопроводчики, портные, галантерейщики, торговые агенты. О сельскохозяйственном труде они не имели ни малейшего понятия, сионистской идеологией не интересовались и не желали проливать трудовой пот на этой суровой земле.
Селились они в Тель-Авиве и в других городах. Привезенные с собой капиталы употребили на воссоздание здесь того привычного мирка, который оставили в диаспоре. Всюду пооткрывались мелкие фабрики, магазины, кустарные мастерские, рестораны, всевозможные бюро по купле-продаже. Уродливые дома заполнили новые, беспорядочно застроенные кварталы.
Галстуки, костюмы и фетровые шляпы уже никому не кололи глаза. Дамочки демонстрировали в кафе и ресторанах последний крик варшавской моды. У Фогеля на Алленби танцевали фокстрот. Рекламные афиши призывали курить сигареты «Нисан». Фирма «Карасо» привезла в страну партию первых «шевроле».
Начался экономический бум, продолжавшийся почти два года.
Тон в Эрец-Исраэль стала задавать мелкая буржуазия — динамичная, крикливая, настырная. Гистадрут и рабочая партия нужны были ей, как солнце кроту.
«Это мы развиваем страну и осуществляем идеалы сионизма, — говорили новые хозяева жизни. — Кибуцы — не наш удел, и пусть нам больше не тычут в нос классовую борьбу».
Конфликт между новой буржуазией и рабочим движением становился неизбежным. Первым против рабочей идеологии выступил Жаботинский, утверждавший, что любые теории, основанные на идее классовой борьбы, кислотой разъедают душу нации, ибо натравливают одну часть народа на другую.
— Социализм — это убийственный социальный яд, тупик и гибель для всех, а для евреев в первую очередь, — повторяет он при каждой возможности.
Этот апологет индивидуализма не понимает, что, атакуя рабочее движение, он тем сам подрывает единственную реальную силу, способную возродить национальный очаг на земле древней родины. Хуже всего то, что его яростные инвективы в адрес рабочего сионизма поддержали многие еврейские организации Европы и Америки.
Для Бен-Гуриона Жаботинский давно уже является сущим кошмаром.
Ох уж этот Жаботинский! Стоит произнести это имя, как передо мной сразу возникает его озаренное пытливой мыслью лицо. Он не только дипломат и писатель, но еще и мыслитель, с равной уверенностью разбирающийся как в сложнейших проблемах мироздания, так и в текущей жизни. Это человек, пронизанный духовностью во всем — от внешнего поведения до стиля мышления, к тому же настолько обаятельный, что ему даже прощается неоспоримое интеллектуальное превосходство, что бывает крайне редко.
Я восхищаюсь этим человеком и в то же время опасаюсь его. Как жаль, что он не принадлежит к нашему лагерю. Жаботинского с легкой руки Бен-Гуриона давно уже называют буржуазным идеологом и врагом рабочего движения. Его же это не только не огорчает, но даже радует.
«Человечество отворачивается от социализма. Если есть класс, который несет с собой будущее, то это мы, буржуазия», — писал он в одном из своих фельетонов.
Он теоретик, а не практик, мечтатель, а не реалист. Есть в нем какой-то патетический надрыв и скрытая грусть. Он не любит черной работы и медленного, упорного продвижения к цели. Ему, стороннику радикальных решений, все подай сразу и сейчас.
Бен-Гурион, носивший в мировую войну мундир созданного Жаботинским Еврейского легиона, долго не позволял себе личных выпадов против бывшего командира. Положение изменилось, когда Давид решил, что этот человек смертельно опасен делу всей его жизни.
Что же касается «буржуйчиков-хозяйчиков», то пессимизм Бен-Гуриона не замедлил оправдаться. После двух лет относительного процветания разразился жесточайший экономический кризис. Замерло строительство, обанкротились многие частные фирмы, лопнули акционерные общества, исчез целый ряд торговых и промышленных предприятий. Множество людей потеряли работу и готовы были на все, лишь бы уберечь свои семьи от голода.
Начался откат четвертой алии. «Буржуйчики-хозяйчики» массово покидали страну.
Бен-Гурион подвел итог в большой статье, которая называлась «Наши задачи»:
«Они пришли — и проиграли. Они не могли не проиграть, потому что не были готовы изменить шкалу своих ценностей и привести ее в соответствие с высокими идеалами тех, кто осуществляют практический сионизм на этой земле. Они хотели и здесь заниматься наживой и пытались отгородиться от реалий нашей жизни местечковой своей психологией, забыв, что Эрец-Исраэль — не Польша. Если есть на свете лишенная малейшего очарования смехотворная утопия, так это дурацкая вера в то, что жажда наживы и погоня за прибылями могут собрать рассеянный по свету народ, отвыкший от физического труда, и укоренить его на заброшенной и опустелой земле».
Муфтий
Сегодня в это трудно поверить, но с конца 1921-го и до лета 1929 года в Палестине не было никаких серьезных беспорядков. Когда летом 1925 года первый Верховный комиссар подмандатной Палестины лорд Герберт Сэмюэль, еврей по происхождению, ушел в отставку — мы встревожились. Тем более что его место занял старый служака генерал Плумер, известный своими консервативными убеждениями. Но опасения были напрасными. Плумер пресекал любые незаконные действия и не терпел нарушений статус-кво. Арабы знали его непреклонную волю и даже не пытались ей противодействовать.
Это был период спокойствия и время иллюзий. Даже у такого недоверчивого человека, как Бен-Гурион, появилась надежда, что арабы, не сумевшие предотвратить британский мандат и Декларацию Бальфура, смирятся с еврейским национальным очагом в Палестине.
И только Жаботинский предупреждал, что этого не произойдет.
«Арабы любят эту землю не меньше, чем мы, и сгладить противоречие их и наших интересов невозможно ни словами, ни подарками, ни подкупом, — писал он. — Между евреями и арабами нет недоразумения, между ними существует естественный конфликт. Прийти к соглашению с палестинскими арабами нельзя. Они примирятся с сионизмом только тогда, когда увидят, что стоят перед железной стеной еврейской вооруженной силы, и поймут, что вынуждены примириться с заселением страны евреями, ибо другого выбора нет».
Я тогда ответил ему большой статьей, в которой доказывал, что еврейское освоение Палестины не встретит активного сопротивления местных арабов, потому что несет им прогресс, мир и процветание.
Время показало, что был прав он, а не я.
Осенью 1928 года обстановка в Палестине резко ухудшилась. Непрочный мир подошел к концу. Хрупкое равновесие рухнуло из-за незначительного на первый взгляд инцидента.
Губернатор Иерусалима Эдвард Кит-Роуч и начальник иерусалимской полиции Дуглас Дафф, прогуливаясь по Старому городу, зашли в здание религиозного суда, расположенное рядом с мечетью Омара. Арабы называют это здание Хаарам эш-Шариф — «высокое святилище». Оттуда, кроме впечатляющей панорамы Иерусалима, хорошо видна Стена Плача — наша святыня, единственное, что осталось от Храма, построенного Иродом.
Но и мусульмане считают это место священным, ибо пророк Мухаммед перед своим вознесением на небо привязал здесь Бурака — белоснежного скакуна с человеческим лицом и огромными крыльями, на котором он прилетел из Мекки в Иерусалим. В память об этом событии арабы называют еврейскую святыню Аль-Бурак.
И под турецким, и под британским владычеством евреям разрешалось молиться у Стены Плача, но доступ к ней был строго ограничен. В этом месте даже незначительное нарушение статус-кво считалось недопустимым.
Глядя вниз на молящихся евреев, губернатор обратил внимание на какой-то предмет, сделанный из деревянных планок и куска ткани.
— Что это за штуковина, похожая на домашнюю ширму? — спросил Кит-Роуч.
— Это и есть ширма, — пожал плечами Дуглас Дафф. — Евреи ее ставят, чтобы отделить мужчин от женщин, когда молятся в этом месте.
— Была ли она здесь раньше?
— Не помню, не обращал внимания.
— Это нарушение статус-кво, — решил губернатор.
И обратился к нескольким шейхам мечети Омара, вошедшим в помещение, чтобы поприветствовать высокого гостя:
— А вы видели раньше этот предмет?
Они, разумеется, его видели, и неоднократно, но, радуясь возможности насолить евреям, хитрые старцы изобразили на своих физиономиях благородное негодование.
— Распорядитесь, чтобы это завтра же убрали, — повернулся губернатор к своему начальнику полиции
— Но завтра Йом-Кипур, главный еврейский праздник, — заметил Дуглас Дафф.
— Ну и что? — пожал плечами губернатор. — Какое это имеет отношение к отданному мной приказу?
На следующий день, в Йом-Кипур, Дафф с отрядом полицейских убрал эту злосчастную ширму, что было явным надругательством над религиозными чувствами молящихся людей. Несколько из них в отчаянии бросились на полицейских — и были избиты.
Эта акция вызвала гневный протест евреев и ликование арабов.
«Допустим, что еврейские обвинения в адрес англичан справедливы, — рассуждали они. — Не означает ли это, что англичане на нашей стороне? Тогда почему же мы медлим?»
Тут-то и появился на сцене режиссер кровавой драмы, муфтий Иерусалима Хадж Амин аль-Хусейн, развернувший после инцидента у Стены Плача яростную антиеврейскую кампанию.
Этот честолюбивый и умный человек не менее опасен, чем Гитлер, рвущийся к власти в Германии. Он совсем не похож на опереточного злодея, воплощающего в себе все мыслимые пороки и лишенного даже самой маленькой, самой ничтожной добродетели.
Блистательно владеющий шпагой тонкой диалектики, он в припадке свирепой одержимости хватает любое оружие, которое только подвернется под руку, лишь бы истребить врага. «Ради дела Аллаха нечего бояться ни клеветы, ни крепкой лжи», — заявил он в одной из своих проповедей.
Нет в нем ни капли благородства, ни тени сострадания. Под легким налетом цивилизованности скрывается коварный и хитрый восточный дикарь.
Мне не раз доводилось с ним общаться, и должен признаться, что никогда я не встречал человека более обаятельного и более лживого.
У него удивительной чистоты голос — мягкий, бархатный, похожий на странную мелодию, которую, раз услышав, невозможно забыть. Тот, кто обладает таким голосом, внушает мгновенное доверие. Его выразительные глаза хранят полудетское выражение простоватой наивности. Такие глаза бывают лишь у праведников и очень лживых женщин.
Сын Востока, муфтий вообще не носит европейского платья и всюду появляется в одеянии мусульманского доктора теологии, которое ему очень идет. Он никогда не жестикулирует, не повышает голоса и владеет искусством сидеть неподвижно, как статуя, что особенно впечатляет.
Невозможно представить его кровожадным негодяем, каковым он, в сущности, является. Обаяние этого человека действует, как гипноз. При каждой возможности он с подкупающей искренностью заявляет, что для себя ему ничего не надо, что его единственная цель — защита святых мест ислама и сохранение мусульманского облика Иерусалима.