Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Смотреть и видеть. Путеводитель по искусству восприятия - Александра Горовиц на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Все эти персонажи не были мне знакомы. Я начала вглядываться в пеструю поверхность, а Горенштейн объяснял, что именно мы наблюдаем. Известняк главным образом сложен из окаменелостей. Как и сланец, он сформировался в Очень-Древнюю-Геологическую-Эпоху на дне океана – и конкретно этот океан находился на месте Среднего Запада. В результате движения морских вод дробились раковины мелких беспозвоночных – улиток, морских гребешков и так далее. Морские лилии (криноидеи) – небольшие животные, сидящие на стеблях из сложенных в столбик дискообразных пластинок. Мшанки – сидячие животные в форме веера, похожие на кораллы. А двустворчатые моллюски, например гребешки, оставили в камне следы в форме знакомых всем ракушек.

Пластинки морских лилий выглядели как монетки с отверстием в форме буквы О в центре – древние жетончики морского метро. Я вдруг стала видеть их повсюду. Следы беспозвоночных были разбросаны по всему зданию, как граффити. Я увидела улицу новыми глазами: она перестала быть скучным набором камней, а сделалась морским дном. Я почти потеряла дар речи.

“Как это удивительно – видеть на стене следы червей, которым 300 млн лет”, – пробормотала я, хотя для Горенштейна этот факт, должно быть, был совсем не удивительным.

Он не стал отвечать. Вместо этого он поманил меня за собой. Мы шли по улице, и Горенштейн рассказывал. Если воспринимать город как место геологических изысканий, открытия будут следовать одно за другим. Горенштейн показывал различные элементы на тротуаре и улицах, на стенах, крышах и лестницах, во внутренних двориках, на карнизах и декоративных розетках. Все это были камни, и все они были ему знакомы. Один квартал – случайно выбранный из множества кварталов в этом или другом городе – хранил историю множества эпох и мест. Мне он напомнил составленную сумасшедшим мозаику, в которой красный гранит из Миссури соседствовал с породой из Ноксвилла, штат Теннесси, а известняк-иммигрант из Франции помещался рядом с уроженцами Среднего Запада, и все они с молчаливым уважением прислушивались к чужим акцентам. Между ними возвышались несколько знаменитых нью-йоркских особняков из красновато-коричневого песчаника: ему, как я узнала, 200 млн лет. Под ногами лежал бетон из известняка, цемента и камешков, и гранитные плиты из штата Мэн, и серо-голубой песчаник из Вермонта.

Мы остановились посмотреть на серо-синий песчаник. “Он из Проктора в Вермонте, – определил Горенштейн. – Тут видна очень интересная вещь, которую мы обычно не замечаем. Видите щечки с клиньями?”

Я рассмеялась. Вопрос явно с подвохом!

Но нет. “Видите расходящиеся линии? Каменотес ударил по валуну, чтобы его расколоть”.

У каждого камня множество историй, потому что у каждого камня множество жизней. У любого камня есть родители: в случае известняка это морские обитатели. Даже здесь, в этом тихом пристанище, которое камень обрел после сотен миллионов лет неспокойной жизни, он много повидал. Все карьеры, в которых добывают камни, имеют разные характеристики, и знатоки умеют определять, из какого карьера те происходят. Различные технологии добычи минералов, дробления камня на удобные для работы фрагменты и способы обработки камня приводят к тому, что каждый камень имеет характерные отметины и цвета. Один из способов расщепления таких пород, как известняк, заключается в использовании щечек с клиньями – стержня с двумя клиньями по краям. Когда их вбивают в камень, он раскалывается. На половинах остаются линии раскола (Горенштейн назвал следы тем же словом, что и инструмент, который их оставил), а иногда видно даже округлое отверстие от инструмента.

Час спустя, когда мы дошли до конца квартала, мне было почти страшно глядеть вокруг. Идея города как вертикального геологического разреза вызывала головокружение. Я больше не могла смотреть на квартал как на ряды строений, аккуратно расставленных по проспектам. Теперь квартал и его содержимое казались мне мешаниной геологических эпох и мест. Даже одинокое здание на 76-й Западной улице при ближайшем рассмотрении оказалось анахронизмом: итальянский мрамор соседствовал с известняком из Индианы возрастом 330 млн лет, который граничил с голубым известняком с Катскильских гор возрастом 365 млн лет. И все это рядом с валунами из манхэттенского сланца (около 380 млн лет), которые 12 тыс. лет назад были обнажены отступающими ледниками.

Горенштейн улыбнулся: “Есть еще много интересного!” Он подарил мне способность интересоваться камнями – а такой подарок дорогого стоит. Прогулка по улице, обставленной камнями, становится захватывающим путешествием по геологическим эпохам. Теперь я видела, как изменил Горенштейна его опыт. Он никогда бы не смог пройти по кварталу, не заметив его геологии. Все мы в чем-то гроссмейстеры: у нас есть места, где мы ориентируемся лучше всех, предметы, которые изучили до мелочей, уникальные моторные навыки или спортивная ловкость. Я подумала, что на шахматной доске сознания Горенштейна, наверное, аккуратно расставлены минералы. Он пожал мне руку, повернулся и пошел обратно к музею, сопровождаемый своими друзьями.

Глава 3

Осторожно: Q!

По-настоящему увидеть вещь – значит забыть, как она называется.

Поль Валери

Над витринами висели невзрачные вывески, предлагающие пиццу и пылесосы.


Пол Шоу поежился. Мы стояли перед архитектурной галереей и смотрели на довольно обычную и довольно безобидную табличку с названием галереи, ее почтовым адресом, адресом веб-сайта и расписанием работы. Я читала слова. Шоу читал не только слова, но и оценивал шрифтовое оформление. “Так, Helvetica… Обычное дело”. (Это шрифт, которым часто пользуются архитекторы.) “Avant Garde Gothic с курсивом. Бр-р-р”. Шоу наморщил лоб: “И Adobe Garamond, курсивом… Некрасивая разрядка…”. Он замолчал, погрузившись в размышления.

Шоу страдает от болезни чрезмерного знания – чрезмерного знания о шрифтах. Люди, страдающие этой болезнью, обычно становятся, как и Шоу, потрясающими типографами. Шоу профессионально занимается шрифтовым оформлением. Он делает на заказ надписи, логотипы, целые шрифтовые гарнитуры – и изучает их. Он организует долгие эпиграфические туры по Италии для небольших групп людей, интересующихся как современными римскими граффити, так и древними и средневековыми надписями. В Нью-Йорке он двадцать лет преподавал каллиграфию и типографию в Парсонской новой школе дизайна и внедрил шрифт Helvetica (и другие шрифты) в дизайн городского метро. Буквофилия заставляет его искать и видеть буквы. А в городе буквы повсюду.

Неудобство человеческой природы состоит в том, что, как это часто бывает, природу никак нельзя выключить. Превращаясь из беспомощных и относительно неподвижных младенцев в подвижных и относительно самостоятельных взрослых, мы все больше сужаем свое видение мира. А живем мы в мире, который формируется с помощью языка и им же описывается.

В начале жизни младенец издает звуки, которые имеют значение для родителей. Разнообразные крики, от капризных до яростных, дополняются довольным воркованием. Младенец постоянно колеблется между состоянием стихийного бедствия и урчащего котенка. Однако через какое-то время, почти независимо от поведения родителей (при условии, что они говорят с ним), младенец начинает издавать другие звуки. Его бормотание, лепет и вопли в будущем превратятся в язык (языки), которые он слышит вокруг. Юный мозг волшебным образом отличает родительскую речь от рева и треска невербальных звуков окружающего мира.

Считается, что в первые пять лет жизни ребенок узнает примерно по одному слову каждые два часа своего бодрствования. Это впечатляет. С точки зрения взрослого, всемогуществу детского мозга можно только позавидовать (хотя мы все в свое время обладали именно таким мозгом). Большинство из нас с трудом пытается вспомнить интересное новое слово, увиденное утром в газете. Теоретически я хотела бы, чтобы мой мозг впитывал слова столь же легко, как это делает мозг ребенка. Однако в реальности такой прогресс меня пугает. С каждым часом ребенок все больше теряет способность мыслить без языка – и без культурного багажа, который несет язык. С каждым часом ребенок теряет способность не замечать слова. Так что если чему-нибудь и стоит завидовать, то это отсутствию речи.

Не поймите меня неправильно: я очень ценю язык, который позволяет мне рассуждать о том, как я ценю язык. Я люблю слова, интересуюсь ими и коллекционирую их: глупые словечки, изысканные словеса, а также слова, которыми я никогда не пользуюсь, но которые просто приятно знать. У нас с мужем сотни словарей, которые выполняют две функции: во-первых, они безропотно ждут, пока мы снимем их с полки, а, во-вторых, когда это все-таки случается, они предлагают нам такие жемчужины, как омфал, амануензис и баловной.

В обычной жизни, впрочем, я редко встречаюсь с такими словами. Зато каждый день, когда мы идем по улице, едем по шоссе или находимся в любом другом месте, за исключением совсем уж дикой местности, нас окружают привычные скучные слова. Дорожные знаки, витрины, рекламные щиты и компьютерные дисплеи бомбардируют нас словами, которые мы, с нашим сознанием, одурманенным языком, не можем не читать. Сейчас, печатая этот текст, я выглядываю в окно кабинета и, вопреки своей воле, прочитываю надпись на проезжающем такси: “Такси Нью-Йорка. Минимальный тариф – 2,5 доллара”. Рекламный “горб” на крыше машины призывает: “Будь глупым”. Такси уезжает, и за ним, на строительных лесах, открывается предупреждение: “Не развешивать объявления”. Слова в городской обстановке – как глубокое декольте: невозможно не смотреть.

К несчастью, в каждом городе множество поверхностей, и в какой-то момент кто-то догадался, что эти поверхности прекрасно подходят для нанесения слов и других символов. Древнеегипетские рабовладельцы наклеивали на стены папирусы, обещающие награду за выдачу беглых рабов. Греческие и римские торговцы помещали символические вывески – деревянную сандалию, каменный горшок – над дверями своих лавок. В Помпеях, погребенных под пеплом в 76 году до н. э., на стенах сохранились объявления, касающиеся недвижимости (“Сдаются… лавки с жилыми помещениями наверху, хорошие комнаты…”) и гладиаторских боев, призывы в поддержку или против кандидатов на выборах, а также незамысловатые граффити и личная переписка. Пожелание “Здоровья тебе, Виктория, и, где бы ты ни была, чихай сладко” до сих пор сохраняется на одной из стен, хотя прошло более 2 тыс. лет с тех пор, как Виктория навсегда перестала чихать.

Сегодня в общественных местах сложно найти поверхность, на которой бы не было слов. В Нью-Йорке вывески магазинов мигрировали с фасадов и дверей на баннеры, навесы и плакаты, расположенные в самых заметных для пешеходов местах. Если вы надеетесь укрыться от лингвистической атаки, нырнув в метро, то вас ждет горькое разочарование. Колонны, вертикальные поверхности ступеней и стойки перил там сплошь заклеены объявлениями, воодушевляющими надписями и ретушированными фотографиями, безучастно смотрящими на вас, пока вы пробираетесь сквозь толпу. До тех пор, пока в городах не появились специальные рекламные щиты, дома были расписаны объявлениями. Стены с выцветшими остатками краски до сих пор виднеются среди современных строений. (Товары, которые они рекламируют – пастилки от кашля и экипажи времен наших прабабушек – обычно не менее архаичные, чем сами надписи.) Практически во всем Нью-Йорке само наличие стены без надписей означает только то, что скоро на ней появятся граффити. И они вряд ли будут содержать пожелание здоровья “сладко чихающей” Виктории.

Поэтому, направляясь на встречу с Полом Шоу, я не беспокоилась о том, что мы не встретим никаких надписей. Но неужели можно рассматривать слова с какой-либо иной точки зрения, кроме лингвистической? Они сопровождали меня от самого дома. Буквы были повсюду. В последнее время слово “шрифт” используется как синоним “кегля” и “гарнитуры”, однако не удивляйтесь, если знатоки печатного дела будут закатывать глаза и поджимать губы, когда вы употребите эти слова именно так. То, что я видела, было по большей части просто буквами. Буквы были на дорожных знаках и вывесках; на листовках, телефонных будках и фонарных столбах; в названиях зданий; на футболках и рюкзаках; на грузовиках с названиями компании-владельца и компании-производителя. Под ноги бросались надписи на крышке канализационного люка (Consolidated Edison) и упаковке из-под чипсов (Lay’s, 150 калорий), соседствовавшие с эмблемой в виде крысы, предупреждающей, что в этом районе применили крысиный яд. Автобус я ждала на остановке с ее названием и номером автобуса. Поверх висела афиша телешоу, которую, в свою очередь, частично скрывало объявление (“Сдаются лавки…”). На пластиковой стене остановки было выцарапано слово “Дверь”. В наши дни даже стенкам мусорного бака есть что сказать. И подошвам кроссовок. Даже мой маленький сын заметил, что наружная вентиляционная решетка оконного кондиционера представляет собой скопление букв О. Инструкции, указания, заявления, названия, описания, предложения и приказы окружают нас.

Возможно, мне стоило предложить Шоу не смотреть на буквы. Но я отправилась с ним на прогулку не для того, чтобы найти еще больше букв, а чтобы увидеть их в новом свете. Шоу влюблен в буквы – в их поиски, в их созидание и (будто они редкие пугливые животные, которых можно увидеть только ночью) в “изучение их местообитаний”. Эта любовь, возможно, обусловлена врожденными качествами этого человека – но ее причина также в том, что Шоу уже очень долго занимается дизайном и изучением букв. Для меня надпись “Такси” означает просто такси. А для дизайнера это катастрофа. Появление нынешней версии оформления нью-йоркских такси вызвало глухой протест у ценителей шрифтов. В этом оформлении множество оплошностей: например, NYC и TAXI набраны разными шрифтами, а тесное расположение букв во втором слове делает его почти нечитаемым. Кроме того, из-за контрастного круга, в который вписана T, слово читается как T-Axi. Кто-то вложил в эти буквы свое мастерство – а точнее, его отсутствие. Это было чье-то политическое или личное решение, анахронизм, неправильное применение шрифтов, неверно выполненная оценка удобства логотипа. За этими буквами скрывалась история, и Шоу она была известна.

Мы встретились пасмурным февральским днем. Я увидела его издалека и, улыбаясь, помахала. Шоу в ответ опустил плечи и засунул руки в карманы. Его волосы были в ужасающем беспорядке. Хотя, здороваясь, он и взглянул на меня, его глаза все время бегали по окружающим предметам: стенам, дверям пожарных выходов, улицам, фонарным столбам и телефонным будкам. Он, как всегда, высматривал буквы. При этом сам Шоу был лингвистически чист: на его куртке и сумке не было ни единой буквы.

Мы решили отойти на пару кварталов от района, где мы оба жили, и побродить по незнакомым улицам. Впрочем, я подозревала, что и там найдутся знакомые Шоу вещи. Уникальность города определяется не только архитектурой: один город можно отличить от другого по набору преобладающих в нем шрифтов. Если не считать стремительного распространения новых компьютерных шрифтов, которые украшают теперь сотни одинаковых магазинов сотовых телефонов и гастрономов, старые надписи на зданиях могут рассказать о том, когда построен город, как он эволюционировал и что в этой эволюции преобладало: разрушение или реставрация. Нью-йоркский стиль представляет собой сборную солянку, имеющую, однако, характерный привкус XX века. Регулярность, с которой можно увидеть здесь надписи в стилях ар-деко и модерн, говорят о том, что 20–30-е годы XX века были отмечены масштабным строительством – причем такого размаха и качества, что большая доля возведенных тогда зданий стоит до сих пор. Шрифт гротеск конца XIX века также встречается, например, в рельефных надписях на фасадах. Как и архитектурные стили, шрифтовое оформление подвержено моде: то, что сегодня кажется современным, довольно скоро станет устаревшим, а то, что кажется дерзким, быстро станет обыденным.

Квартал, с которого мы начали прогулку, кишел буквами. Я, однако, видела слова, а не простые последовательности букв: я читала их. ЧАСЫ РАБОТЫ, АВТОСЕРВИС, СВЕТИЛЬНИКИ ОПТОМ, ПРОЕЗД 24 ЧАСА, всегда смущающее меня сочетание ПИЦЦА ХОТ-ДОГИ. Мы стояли перед галереей “Зал искусства и архитектуры”. Фасад со стенными панелями оригинальной формы, которые поворачивались над тротуаром на шарнирах, был местной достопримечательностью. Внутреннее пространство галереи выходило на пешеходную зону, и прохожие волей-неволей приобщались к искусству, просто решив пройти по северной стороне улицы. Менее знаменитой, чем сама галерея, была длинная, метров двенадцати, вывеска вверху. Остановившись прямо перед ней, Шоу указал на буквы: они были неестественно широкими, будто стиснутыми между двух горизонтальных планок. Ножки А и М были широко расставлены, а амперсанд (&) напоминал толстый круассан. Шоу догадался, что эти буквы не предназначены для того, чтобы их читали. Точнее, они не были предназначены для того, чтобы их читали, стоя прямо перед вывеской. Мы отошли на пять шагов, на угол: да, теперь явно явно лучше. Надпись сделана так, чтобы ее читали по мере приближения: буквы вытянуты и искажены таким образом, что с угла они казались одинаковыми по размеру.

Я помедлила, восхищаясь тем, как галерея заманивает посетителей, и пробормотала что-то, обращаясь к Шоу. Но он уже ушел. Во время прогулки Шоу постоянно исчезал. То он вспрыгивал на бордюр, чтобы прочитать вывеску двухэтажного магазина с правильного расстояния; то внезапно останавливался, чтобы добавить к своей коллекции фотографию знака, запрещающего парковку – скромного, очень обычного знака в городе, в котором машин больше, чем мест для парковки.

“Я смотрю на все, – ответил Шоу на мой вопрос, отдает ли он предпочтение определенным надписям: на знаках или на земле, случайным или специальным. – Когда я веду экскурсию, я забываю, куда шел”. Надо же: потеряться в этом полном указателей городе!

Мы миновали желтый знак “Парковка запрещена”, нарисованный на снятой с петель гаражной двери. Сверху на двери красовалось: PARK IN AUTO SERVICE (“Парковка – в автосервисе”). Сбоку, возле пожарных выходов на каждом этаже, по зданию карабкались другие знаки. Все вместе мне показалось довольно уродливым: словесный беспорядок, часть визуальной какофонии города. Однако Шоу восхитился.

“Она 40-х годов”, – сказал он. Мне понадобилось не меньше минуты, чтобы понять, что он говорит о вывеске автосервиса. Я осмотрела ее. Буквы написаны небрежно: разного размера, с неправильными промежутками между ними – такие мог бы написать ребенок. Мне они показались неряшливыми. Но не Шоу. Если мы оглядимся, то на большинстве магазинов увидим неотличимые друг от друга виниловые вывески, напечатанные на принтере. С учетом обилия одинаковых магазинов в наше время вывеска была любопытной: “Трудно найти что-либо настолько необычное. Кто-то, наверное, выпилил буквы из фанеры или чего-нибудь в этом роде”. Он помолчал и признал: “Они очень странные”.

Их необычность стала очевиднее, когда мы пригляделись. “Буква U [в AUTO] написана наоборот”, – сказал Шоу. Как только он это произнес, я тоже заметила: правая ветвь толще и тяжелее, чем левая. Я поняла, что всегда знала – хотя никогда и не осознавала, – что толстая ветвь буквы U обычно является ведущей. Я подсознательно увеличиваю ее и выделяю жирным в шрифте, которым пользуюсь – в Garamond. В нем левая ветвь буквы слегка утолщена. Как и в Cambria. И в Times. И в Palatino. И в одном из детищ Шоу – гарнитуре Stockholm. Во всех этих шрифтах есть асимметрия, о которой мы знаем, но которую не замечаем.

“Буква V – в слове SERVICE – тоже написана наоборот, – продолжил Шоу. – А у R очень высокая талия”.

Шоу был в ударе. Он сыпал диагнозами: “Буква E невысокая, но вот A не должна такой быть. Она должна быть ниже. У N справа внизу засечка, которой обычно не бывает… Это, похоже, дерево. Хотя, возможно, буквы вырезали из металла, так что… может быть, они использовали что-то вроде газовой горелки. Это объяснило бы, почему пробелы немного разные… А буква S из двух частей: у нее очень приятные изгибы”.

Я вдруг позавидовала умению Шоу находить интересное в скучной, непривлекательной надписи. Я просто не обратила внимания на надпись: пренебрежение к ней было встроено в мою систему восприятия и заставляло меня просто не видеть такого рода вещи. Сейчас, глядя на вывеску, я по-прежнему находила ее неинтересной. Но в ней было нечто особенное, вызванное к жизни вниманием Шоу. Я ощутила благодарность к надписи, которая смело висела среди скучных виниловых вывесок. Браво, автосервис!

Нельзя сказать, что Шоу всегда объективен. Во время прогулки он вынес приговор сотням встреченных в пути букв. Приговор обычно представлял собой различные версии “Это ужасно!” – с упором на ж-ж-ж, чтобы подчеркнуть: это убивает. Оказалось, что проявления кошмарности букв могут быть разными. В одном случае шрифт на вывеске выглядел так, словно его растянули на компьютере, деформировав буквы; в другом случае шрифт был неестественно сдавлен, отчего буквам явно стало некомфортно. Тут случайная последняя буква без всяких на то причин была крупнее остальных (кошмар произвола); а там шрифт плохо сочетался со стилем здания (кошмар несовместимости). Одна надпись была ужасной потому, что ее вырезали механически, а не вручную. Ужас другой надписи состоял в том, что в одном слове применены два разных написания одной буквы. Среди прочего мы увидели магазин, в котором делали и продавали вывески. Его собственная вывеска была особенно ужасной.

Шоу впал в уныние. Оно продолжалось секунды три.

– Смотрите!

Я посмотрела. Если вы интересуетесь буквами, вокруг вас всегда будет множество ужасных вещей. Но, к счастью, не только ужасных. Шоу стоял перед магазином, на вывеске которого значилось: “Тихоокеанский аквариум и домашние животные” (PACIFIC AQUARIUM & PET). Я бы назвала вывеску “обычной”. Красные буквы на длинном куске желтого пластика, судя по всему, указывали на то, что внутри находится беспорядочный набор аквариумов и птичек. Ни о чем другом вывеска мне не говорила. Приглядевшись, я бы, наверное, смогла сказать, что вывеска довольно старая: она казалась устаревшей, да и вся конструкция имела потрепанный вид. Я было утратила интерес к ней, однако Шоу очень оживился.

– Буква Q!

Надпись была сделана заглавными буквами. Я проследила за взглядом Шоу и посмотрела на букву Q в слове AQUARIUM. В ней действительно было что-то необычное. Мои глаза постепенно привыкали смотреть на буквы в новом свете: эта Q явно была не такой, какими обычно бывают Q. Мы стояли, задрав головы, а прохожие, проследив за нашими взглядами, непонимающе переводили глаза обратно на нас. Мне потребовалось довольно много времени, чтобы увидеть то, что Шоу, судя по всему, заметил сразу. “У буквы Q хвостик внутри!” – радостно объявила я. Хвостик, который отличает Q от O, не торчал наружу, а был завернут внутрь. Буква была похожа на инвертированный пупок.

Шоу одобрительно улыбнулся: “Это выглядит как обычная старая вывеска, но это не так. Такая Q идеально сюда подходит”. Такую Q он еще ни разу не видел.

Было ли это красиво? Я ничего не имею против Q, но конкретно эта буква меня не особенно впечатлила. Однако ее оригинальность явно оживляла в остальном ничем не примечательную вывеску. Возможно, ее сделали такой, чтобы хвостик буквы не наезжал на номер телефона ниже. Я задумалась о Q и связанных с нею проблемах.

Проблемы, однако, были не только у Q. За тот час, что мы провели на прогулке, мы столкнулись с множеством проблем, и Шоу с удовольствием перечислял их.

Надпись на здании Департамента озеленения: “Да, наносить надписи на кирпичную стену затруднительно…”.

Вывеска, которая висела в углублении стены: “В глубине она смотрится хуже – возникает проблема тени…”.

Надпись, расположенная на изогнутой кривой: “Сложно расположить по кривой буквы с прямыми засечками, и еще хуже не разделить их дополнительными интервалами” (чего здесь, конечно, не сделано).

“Кошмарный промежуток” между буквами T и h, как в словах This и That – эта проблема частично решается использованием лигатуры.

Проблема сочетания букв: “Двойная t в settlement. Это всегда большая проблема…”.

– …и проблема с буквами R.

Что за проблема с R?

Чем дальше, тем больше проблем мы находили. Всякий раз, с замиранием сердца обнаруживая новую вывеску, я поворачивалась к Шоу с жалобным видом, выражающим вопрос: “Что с ней не так?”, и он ставил диагноз. Я поняла, что всю жизнь беззаботно проходила мимо недиагностированных заболеваний букв – как, наверное, проходила и мимо скрытых психологических недостатков незнакомцев.

Восприятие Шоу – его способность видеть красоту букв и замечать их уродство – указывает на особенности его характера. Все мы проявляем эстетические, а иногда и эмоциональные реакции на вещи и явления. Некоторые исследователи утверждают, что в нас заложен врожденный голод, который заставляет нас искать зрительные стимулы, доставляющие нам удовольствие. Когда мы удовлетворяем этот голод, мозг выделяет природные опиоиды. Что именно доставляет нам удовольствие? Вещи, насыщенные информацией и состоящие из приятных элементов, которые пробуждают у нас ассоциации с прошлым опытом. С этой точки зрения опыт Шоу позволяет ему испытывать нечто вроде опьянения при виде красивых букв.

Было так холодно, что в пальцах стыла кровь, а батарейки в диктофоне отказывались работать. Шоу, напротив, все более оживлялся. Рассказывая о том, чего я не вижу, он шевелил бровями и сверкал глазами. Временами казалось, что он говорит с самими буквами – будто те живые. В его отношении к буквам определенно есть что-то человечное.

Букве О, сдавленной S и N, было “неудобно”. Другая буква была “бойкой”. Шоу использовал лексику, относящуюся к человеческому телу, чтобы подчеркнуть что-то необычное в буквах, которые мы находили: амперсанд был “брюхатым”, буква R – “длинноногой”, а S – “с высокой талией”. Посвященные типографике интернет-форумы пестрят анимистическими характеристиками наряду с профессиональным жаргоном: S – “слегка подавленная”, другая буква “самодовольна”, R “делает реверанс”, G “немного навеселе”, J “суицидальна”, а дизайну одной из букв “не хватает человечности”. На самом деле человечности буквам не занимать. Глядя на прохожих, я размышляла, какие их черты можно применить для описания букв. Я заметила “узкоглазую”, с маленькими просветами букву B, P “с большим носом”, f “с короткой шеей” – с перекладиной, смещенной кверху.

Большая доля букв, которые нам встречались, была хорошо видна – хотя вряд ли кто-то рассматривал их так пристально, как мы. Впрочем, среди любителей города популярна своего рода игра в поиск невидимых надписей, или вывесок-призраков. Это вывески, которые специально удалили, закрасили, заменили или забросили почти до полного – но все-таки не окончательного – исчезновения. Находить такие вещи так же приятно, как обнаруживать, например, что кассир случайно дал вам старый пятицентовик с изображением индейца. Я храню эти пятицентовики – маленькие тотемы из прошлого. И я мысленно коллекционирую вывески-призраки и киваю им, проходя мимо. Когда ради постройки нового здания сносят старую многоэтажку, я осматриваю открывшиеся для обзора стены соседних домов – в поисках спрятавшихся объявлений. Найти пятицентовик, обнаружить крупную, заглавными буквами надпись, возвещающую о ПОКУПКЕ И ПРОДАЖЕ ГОФРОЯЩИКОВ, – все это наводит на ту мысль, что, если бы мои глаза всегда были широко открыты, я повсюду замечала бы следы прошлого.

Во время прогулки мы натолкнулись на двойной призрак: минимум две наложенных друг на друга вывески. Агентство по недвижимости и рекламное агентство указали именные номера АТС: Canal 6–1212 и Orchard 4–1209. Это свидетельствовало о том, что оба агентства существовали в середине 1900-х годов. Вывески были романтичными и в то же время ужасающе скучными. Трудно поверить, что сегодняшние вывески завтра могут стать для кого-либо любимыми призраками. Впрочем, так и будет – судя по тому, что моя полиэстеровая трехцветная рубашка родом из 70-х годов и простенькая “Вольво” 1964 года теперь считаются “классикой”. Шоу испытывал к вывескам-призракам интерес скорее исследовательский. Подобно тому, как историк архитектуры умеет датировать здание по оконным рамам или типу кирпичной кладки, Шоу был настоящим детективом, который видел улики в надписях.

Через полчаса после начала прогулки мы оказались возле здания со странной архитектурой. Дом был с виду величественным, но пустым, широким, но низким. У него был известковый фасад (с множеством морских лилий, как я узнала от Сидни Горенштейна) с полукруглой витриной по центру. Если бы на этой улице были автомобильные салоны, я бы предположила, что они должны выглядеть именно так. Шоу немедленно переключился в режим изучения букв:

– Это потрясающе.

А затем – в режим детективного расследования. Его внимание привлекла изящная разноцветная вывеска из витражного стекла, на удивление целая и защищенная пластиком. Для такого здания подобная вывеска была очень маленькой. Мы едва взглянули на то, что на ней значилось, и Шоу сразу определил стиль. “Ар-нуво: сплошные кривые. Буквы B, E, R, Y и общий стиль надписи”, – объявил он.


В каждой букве было что-то необычное. А была очень нарядной, у В был огромный живот, у R – гордо выпяченная грудь, О имела форму яблока. Буквы были золотого цвета и состояли из отдельных сегментов, наклеенных на стекло цвета морской волны. Я никогда не видела ничего похожего на эту вывеску.

Ар-нуво – стиль конца XIX века, в Нью-Йорке он встречается редко. Шоу подумал, что это имитация. Он встал на цыпочки, чтобы рассмотреть вывеску, и нашел выдавленные в металле T-M. Отступив назад, мы прочитали надпись Tree-Mark Shoes, вырезанную в камне в верхней части фасада: “подражание римской эпиграфике”, сказал Шоу, показывая на точки между словами. С помощью этих подсказок он определил возраст здания: начало XX века с доработкой в конце столетия.

На углу здания висела табличка с номером: 6. Я молча посмотрела на Шоу. Он отозвался: “Это из строительного магазина”.

Только вдумайтесь: здание XX века с прибитым в XXI веке номером из строительного магазина.

Простой набор знаков, которые не видят даже те, кто смотрит на них, хранит историю прошлого. Чтобы узнать эту историю целиком, я изучила газетные архивы и городские путеводители. Я обнаружила, что дом № 6–8 по Деланси-стрит построен в 1929 году. Сначала здесь располагался театр, затем магазин обуви (“обувь для необычных ног”, говорилось в рекламе). Прежде в доме были квартиры, потом здесь произошло нашумевшее в городе ограбление, в котором участвовали несколько детективов, и наконец здание превратилось в “притон”.

Сейчас здесь рок-клуб.

Шоу почти точно угадал историю здания. Конечно, в его версии ничего не говорилось о преступлениях, совершенных полицейскими, однако я узнала о них именно благодаря надписям.

Через три часа прогулки с Шоу я с облегчением вздохнула: меня наконец оставило навязчивое желание читать все, что можно прочитать, и анализировать любой увиденный текст. Как ни странно, это облегчение возникло не потому, что я стала избегать текстов, а, наоборот, потому, что я стала отыскивать их – чтобы приглядеться к деталям. Мое зрительное восприятие теперь позволяло мне видеть за лесом отдельные деревья. Я видела не столько слова, сколько их компоненты. Небольшая часть моего мозга (лингвистическая часть) отдыхала, а участок, отвечающий за распознавание форм, жужжал от возбуждения.

Я попрощалась с Шоу под красивой неоновой вывеской и вернулась к месту, с которого началась наша прогулка. Оно выглядело примерно так же, как раньше. Я почувствовала разочарование оттого, что краткое погружение в мир типографики не наделило меня умением распознавать шрифт на дорожном знаке или замечать неправильные интервалы между буквами на навесе.

Я перевела взгляд с витрины архитектурного галереи на панели. Стояла зима, и панели были закрыты. И тут я кое-что увидела: буквы. Форма панелей не была случайной: каждая сделана в виде огромной неуклюжей буквы без засечек, будто слепой великан вырезал их ножом для бумаги. Я поняла, что заразилась болезнью Шоу: я видела буквы.

Давным-давно, когда я училась в колледже, у меня появился “Макинтош” с крошечным дисплеем в огромном корпусе. Тогда я начала играть в “Тетрис”. На “Маке” производитель устанавливал одну-две игры, и “Тетрис” был самой увлекательной. Все, кто играл в “Тетрис”, знают, что происходит после нескольких часов игры. Все объекты реального мира превращаются в вариации тетрисных фигурок. Входя в библиотеку, я видела ступенчатые фигуры, которые нужно было повернуть в вертикальной плоскости и поместить в подходящую нишу. Я чувствовала удовлетворение, глядя на изогнутые уголком элементы сложного узора на кафельной плитке. Длинная прямоугольная табличка на двери туалета, висящая над квадратной табличкой со значком инвалидной коляски, вызывала чувство глубокого дискомфорта.

Этот феномен свойствен не только любителям видеоигр. То, что мы делаем сейчас, влияет на то, что мы увидим после. Глядя в течение нескольких часов на дисплей, я усиливала свою способность замечать фигуры, которые проплывали по монитору. Психологи, изучавшие людей, игравших в “Тетрис” (потому что психологам, судя по всему, дозволено изучать что угодно) по семь часов в течение трех дней, описали “эффект «Тетриса»”. Ученые оставляли испытуемых в лаборатории на ночь и будили в тот момент, когда их электроэнцефалограммы указывали на то, что они вошли в гипнагогическое состояние, неофициально известное как “засыпание”. Все испытуемые, которые не отпихнули от себя назойливых исследователей, а смогли рассказать, что они видели во сне, видели во сне падающие фигурки из “Тетриса”. Даже страдающие амнезией испытуемые, которые не помнили, что днем играли в “Тетрис”, видели во сне эти фигурки: они не могли вспомнить, что делали днем, но сны подсказали им это.

После прогулки с Шоу я испытала “эффект букв”. Теперь я видела буквы в стенных панелях магазина и уже не могла видеть их иначе. Вместе панели составляли бессмысленное слово с множеством P, S и U. Я пошла к входу в метро и, переходя улицу, посмотрела под ноги. “Смотри”, – было написано на дорожке. Да, я буду смотреть – но я уверена, что теперь, когда мое зрение изменилось, буквы сами найдут меня.

Глава 4

Четвертое измерение

Мир полон таких очевидностей, но их никто не замечает[5].

Артур Конан Дойль

Фасад церкви, в которую я никогда не заглядывала, походил на зияющую дыру.

“Если вам скучно или грустно, постойте полчаса на углу”, – пишет Майра Кальман. Она не уточняет, что, по ее мнению, за эти полчаса должно случиться с вами, вашей скукой или грустью, однако теперь я чувствовала себя достаточно вооруженной, чтобы попробовать это понять. Одним влажным тихим днем в конце лета я провела немало времени, стоя на углах вместе с Кальман, моей подругой и сообщницей в стремлении радоваться обыденному. Мы даже просидели тридцать пять минут на скамейке на разделительном островке между перекрестками. Мы не только изгнали любые следы скуки, но и почувствовали, что жизнь вокруг окрасилась в более веселые цвета.

Майра Кальман – художник-иллюстратор. Ее фантастические рисунки гуашью публикуются повсюду – а затем вырываются из журналов и газет и повисают на дверях и стенах офисов. Кроме того, она барахольщик – в лучшем смысле этого слова: она собирает изображения и опыт. И если обычный барахольщик накапливает предметы, часто неважные, то Кальман ограничивается вещами нематериальными[6]. Она не отдает предпочтения красивому или утонченному, ее интересует не только причудливое или необычное. Она коллекционирует обыденное: вещи, мимо которых мы проходим, не замечая их. Однажды Кальман в шутку изобразила ножницы (если с ножницами вообще можно шутить) на красном фоне. Теперь это были не просто ножницы, но в этом-то и дело: изначально они были просто ножницами. Их – а также нарисованные пирожные, держатели для скотча, бутылки и контейнеры для еды – взгляд Кальман навсегда изменил, заставив и нас их увидеть.

Стоять на углу с Кальман никогда не скучно. Думаю, это оттого, что на углу происходит одновременно множество обычных вещей. Я попросила Кальман прогуляться со мной, чтобы свежим взглядом увидеть обыденное. Одно из ограничений восприятия, которое мы сами себе ставим и от которого страдаю я, – стремление к упрощению и обобщениям: мы перестаем обращать внимание на частности и привыкаем оценивать все на ходу, мельком. Мы стараемся избегать зрительных перегрузок и просто проживаем день за днем. Художник же отчасти сохраняет взгляд ребенка: он умеет смотреть на мир, не думая о наименовании или функции того, что попадается на глаза. Младенец смотрит на все одинаково беспристрастно: для него исходная ценность пластиковой машинки ничуть не больше ценности пустой коробки – до тех пор, пока первую не назовут игрушкой, а вторую – мусором. Мой сын восхищается вездесущими семенами вяза, скапливающимися у порога, не меньше, чем письмами, меню или рекламными буклетами, которыми так интересуются взрослые. Для ребенка, как и для художника, важно все, и нет почти ничего такого, чего он не заметил бы.

Когда долго смотришь на давно привычную вещь, она начинает казаться странной и незнакомой – как имя, которое много раз подряд повторяешь вслух[7]. Я подозревала, что прогулка с Кальман станет пешим эквивалентом произнесения моего имени вслух сто раз подряд. Кальман, заядлая любительница прогулок, была рада побродить со мной. Мы встретились на углу – удачное начало прогулки с человеком, который воспевает перекрестки.

Почти сразу же наше внимание устремилось в разных направлениях. Я пошла прямо по улице, а Кальман замешкалась. Ее заинтересовали вьющиеся растения, выглядывавшие в узорные ворота. Кроме того, она заметила на вывеске компании-изготовителя строительных лесов один из своих излюбленных мотивов: пирамиды. Место, где мы находились, было для нас одновременно знакомым и незнакомым. Я вспомнила немецкого биолога Якоба фон Икскюля, известного своими попытками реконструировать сенсорный мир животных (это его подход вдохновил меня на изучение восприятия собак). Икскюль показал, что мы с трудом представляем себе картину мира не только животных, но и других людей. “Лучший способ усвоить, что у людей нет двух одинаковых умвельтов, – писал он, – это позволить вести себя по незнакомой местности кому-то, кто хорошо ее знает. Ваш проводник будет безошибочно следовать по тропинке, которую вы не видите”.

Я последовала за Кальман, и та привела меня к выставленному на улицу дивану. Осмотрев его, она чуть не запрыгала от радости:

– О боже! Это же настоящий клад! Диван на улице! Поверить не могу!

Я, хорошо знакомая с кучами мусора, которые дважды в неделю вырастают на тротуарах Нью-Йорка, поверить в это могла довольно легко. Объектом восторгов Кальман стал длинный деревянный диван у мусорного холма перед многоэтажкой. Альфред Кейзин, рассказывая о прогулках по Нью-Йорку в начале XX века, упоминал о том, как “обнаженно и стыдливо” выглядит домашняя мебель на улице. Я посочувствовала дивану: он принадлежал к внутренней обстановке дома и ему полагалось стоять рядом с креслами и журнальным столиком, а не быть открытым всем ветрам и всем собакам, желающим его пометить. Но Кальман нравилось то, как смело он демонстрировал свою наготу. Она достала фотоаппарат: “У него всего одна подушка! Настоящий клад”. Диван словно предлагал усталым пешеходам на минутку присесть. Было видно, что в предыдущей жизни сиживали на нем часто. Обивка по углам истерлась, одна из ножек подломилась, но диван сохранял следы прежней элегантности: изящные линии, гордая осанка. Казалось, под нашими взглядами он на миг снова обрел величие, и я отбросила тяжелые мысли о том, что теперь это просто хлам и что прежние слуги – кресла и журнальный столик – уже его позабыли.

Мы пошли дальше, унося снимок дивана в фотоаппарате Кальман, где он занял место в ее коллекции выброшенных стульев и диванов.

– Когда начинаешь обращать на них внимание, – заметила она, – то видишь их повсюду.

Едва мы отошли от перекрестка, началось волшебство. Благодаря Кальман прогулка по кварталу обрела четвертое измерение.

Конечно, я (да и любой из моих спутников) и так всегда находилась в четырех измерениях. Однако мои недлинные путешествия всегда были строго трехмерны: вниз, вверх и вдоль тротуара. За исключением случаев, когда эту иллюзию разрушал мой сын, я воспринимала прогулки просто как перемещение по некоему маршруту из А в Б – из точки начала прогулки в точку ее окончания. Изменялось лишь время, которое мы тратили на преодоление маршрута: мои спутники замедляли шаг, чтобы рассмотреть что-нибудь под ногами или над головой. Иногда мы шли быстрее, чтобы успеть заглянуть в витрину до того, как ее закроют ставнями, или даже переходили на галоп, чтобы не попасть в сводку ДТП.

Однако в присутствии Кальман пространство приобрело новые измерения. Она игнорировала тротуары. То есть она, конечно, не летела над землей в своих синих кедах. (Хотя этот образ ей очень подходит и используется во многих ее очаровательных рисунках, когда объект, будь то плиссированная юбка или дрозд, свободно парит на листе бумаги.) И нет, Кальман не взбиралась на деревья. Она просто постоянно меняла курс. Она шла прямиком к зданиям, которые казались ей интересными. За два часа, пройдя пять кварталов, мы сбились с пути полдюжины раз. Мы стучали в дверь местного центра социальной адаптации. Мы забрели в церковь. Мы спустились в подвальный дом престарелых (“для чернокожих социальных работников”). Мы зашли в вестибюль небольшого странного музея русского искусства и заглянули в буддистский храм – остановил нас только ремонт в обоих зданиях. В конце концов мы попали из точки А в точку Б, но не раньше, чем перебрали все остальные буквы алфавита.

Кальман, кроме того, вовлекала в нашу прогулку других людей. Мы поговорили с почтальоном, несколькими полицейскими, парой грузчиков и с многочисленными прохожими, которые, как решила Кальман, могли нам подсказать имя человека, увековеченного в уродливом гипсовом бюсте. Мы поговорили и с сотрудниками реабилитационного центра и дома престарелых, и с людьми, входящими и выходящими из церкви, и с прохожими, которые остановились (по причине нездоровья или туристической беспомощности) недалеко от того места, где стояли мы, а также с клерком и двумя поварами, которые работали за окнами, открытыми достаточно широко для того, чтобы Кальман могла с ними заговорить, а они – ее услышать.

Отваге Кальман сопутствовал мой явный дискомфорт. Как настоящая горожанка, я, чтобы существовать рядом с миллионами незнакомцев, стараюсь во время прогулок держаться особняком. За сотню моих последних вылазок из дома я поговорила с меньшим количеством людей, чем за одну эту прогулку. Кальман заставила меня снять плащ-невидимку и взглянуть на вывеску дома престарелых так, будто она действительно приглашала нас войти. Искренний интерес Кальман к людям заставил меня задуматься об ощущении личного пространства, которое мы выносим с собой из дома на улицу – то есть туда, где нет никакого личного пространства. Лишь благодаря общительности Кальман я заметила, что участвую в социальной деятельности, просто выходя на улицу.

У всех нас есть представление об “оптимальном” личном пространстве – о неприкосновенной зоне, которую мы охраняем даже на оживленной улице. На самом деле у каждого есть несколько концентрических колец личного пространства. Швейцарский зоолог Хейни Хедигер считал, что наше личное пространство бывает нескольких типов. Те люди, с которыми мы можем позволить себе “неизбежное взаимодействие” – наши родные и близкие, – имеют право на проникновение в самую узкую зону личного пространства и смеют приблизиться ближе 46 см. На этом расстоянии мы можем почувствовать их запах, ощутить тепло их тела и их дыхание и услышать самые тихие звуки, которые они издают. (Именно в этой зоне мы перешептываемся.) Социальное взаимодействие осуществляется в основном в следующей зоне: зоне комфорта (46–122 см). В некоторых обществах это расстояние меньше (в Латинской Америке), в других больше (в Северной Америке). Друзья могут входить в это пространство, но знакомые должны оставаться снаружи. Более официальное общение – или общение с теми, кого мы знаем не очень хорошо, – происходит на расстоянии до 366 см. Дальше простирается публичное пространство, в котором мы пользуемся “уличным” голосом. Все эти зоны установлены искусственно, меняются с развитием отношений и зависят от контекста и физических условий – но наше тело ощущает эти зоны вполне реально. Когда наше личное пространство нарушается, мы испытываем стресс и беспокойство.



Поделиться книгой:

На главную
Назад