Все эти персонажи не были мне знакомы. Я начала вглядываться в пеструю поверхность, а Горенштейн объяснял, что именно мы наблюдаем. Известняк главным образом сложен из окаменелостей. Как и сланец, он сформировался в Очень-Древнюю-Геологическую-Эпоху на дне океана – и конкретно этот океан находился на месте Среднего Запада. В результате движения морских вод дробились раковины мелких беспозвоночных – улиток, морских гребешков и так далее. Морские лилии (криноидеи) – небольшие животные, сидящие на стеблях из сложенных в столбик дискообразных пластинок. Мшанки – сидячие животные в форме веера, похожие на кораллы. А двустворчатые моллюски, например гребешки, оставили в камне следы в форме знакомых всем ракушек.
Пластинки морских лилий выглядели как монетки с отверстием в форме буквы
“Как это удивительно – видеть на стене следы червей, которым 300 млн лет”, – пробормотала я, хотя для Горенштейна этот факт, должно быть, был совсем не удивительным.
Он не стал отвечать. Вместо этого он поманил меня за собой. Мы шли по улице, и Горенштейн рассказывал. Если воспринимать город как место геологических изысканий, открытия будут следовать одно за другим. Горенштейн показывал различные элементы на тротуаре и улицах, на стенах, крышах и лестницах, во внутренних двориках, на карнизах и декоративных розетках. Все это были камни, и все они были ему знакомы. Один квартал – случайно выбранный из множества кварталов в этом или другом городе – хранил историю множества эпох и мест. Мне он напомнил составленную сумасшедшим мозаику, в которой красный гранит из Миссури соседствовал с породой из Ноксвилла, штат Теннесси, а известняк-иммигрант из Франции помещался рядом с уроженцами Среднего Запада, и все они с молчаливым уважением прислушивались к чужим акцентам. Между ними возвышались несколько знаменитых нью-йоркских особняков из красновато-коричневого песчаника: ему, как я узнала, 200 млн лет. Под ногами лежал бетон из известняка, цемента и камешков, и гранитные плиты из штата Мэн, и серо-голубой песчаник из Вермонта.
Мы остановились посмотреть на серо-синий песчаник. “Он из Проктора в Вермонте, – определил Горенштейн. – Тут видна очень интересная вещь, которую мы обычно не замечаем. Видите щечки с клиньями?”
Я рассмеялась. Вопрос явно с подвохом!
Но нет. “Видите расходящиеся линии? Каменотес ударил по валуну, чтобы его расколоть”.
У каждого камня множество историй, потому что у каждого камня множество жизней. У любого камня есть родители: в случае известняка это морские обитатели. Даже здесь, в этом тихом пристанище, которое камень обрел после сотен миллионов лет неспокойной жизни, он много повидал. Все карьеры, в которых добывают камни, имеют разные характеристики, и знатоки умеют определять, из какого карьера те происходят. Различные технологии добычи минералов, дробления камня на удобные для работы фрагменты и способы обработки камня приводят к тому, что каждый камень имеет характерные отметины и цвета. Один из способов расщепления таких пород, как известняк, заключается в использовании щечек с клиньями – стержня с двумя клиньями по краям. Когда их вбивают в камень, он раскалывается. На половинах остаются линии раскола (Горенштейн назвал следы тем же словом, что и инструмент, который их оставил), а иногда видно даже округлое отверстие от инструмента.
Час спустя, когда мы дошли до конца квартала, мне было почти страшно глядеть вокруг. Идея города как вертикального геологического разреза вызывала головокружение. Я больше не могла смотреть на квартал как на ряды строений, аккуратно расставленных по проспектам. Теперь квартал и его содержимое казались мне мешаниной геологических эпох и мест. Даже одинокое здание на 76-й Западной улице при ближайшем рассмотрении оказалось анахронизмом: итальянский мрамор соседствовал с известняком из Индианы возрастом 330 млн лет, который граничил с голубым известняком с Катскильских гор возрастом 365 млн лет. И все это рядом с валунами из манхэттенского сланца (около 380 млн лет), которые 12 тыс. лет назад были обнажены отступающими ледниками.
Горенштейн улыбнулся: “Есть еще много интересного!” Он подарил мне способность интересоваться камнями – а такой подарок дорогого стоит. Прогулка по улице, обставленной камнями, становится захватывающим путешествием по геологическим эпохам. Теперь я видела, как изменил Горенштейна его опыт. Он никогда бы не смог пройти по кварталу, не заметив его геологии. Все мы в чем-то гроссмейстеры: у нас есть места, где мы ориентируемся лучше всех, предметы, которые изучили до мелочей, уникальные моторные навыки или спортивная ловкость. Я подумала, что на шахматной доске сознания Горенштейна, наверное, аккуратно расставлены минералы. Он пожал мне руку, повернулся и пошел обратно к музею, сопровождаемый своими друзьями.
Глава 3
Осторожно:
По-настоящему увидеть вещь – значит забыть, как она называется.
Над витринами висели невзрачные вывески, предлагающие пиццу и пылесосы.
Пол Шоу поежился. Мы стояли перед архитектурной галереей и смотрели на довольно обычную и довольно безобидную табличку с названием галереи, ее почтовым адресом, адресом веб-сайта и расписанием работы. Я читала слова. Шоу читал не только слова, но и оценивал шрифтовое оформление. “Так,
Шоу страдает от болезни чрезмерного знания – чрезмерного знания о шрифтах. Люди, страдающие этой болезнью, обычно становятся, как и Шоу, потрясающими типографами. Шоу профессионально занимается шрифтовым оформлением. Он делает на заказ надписи, логотипы, целые шрифтовые гарнитуры – и изучает их. Он организует долгие эпиграфические туры по Италии для небольших групп людей, интересующихся как современными римскими граффити, так и древними и средневековыми надписями. В Нью-Йорке он двадцать лет преподавал каллиграфию и типографию в Парсонской новой школе дизайна и внедрил шрифт
Неудобство человеческой природы состоит в том, что, как это часто бывает, природу никак нельзя выключить. Превращаясь из беспомощных и относительно неподвижных младенцев в подвижных и относительно самостоятельных взрослых, мы все больше сужаем свое видение мира. А живем мы в мире, который формируется с помощью языка и им же описывается.
В начале жизни младенец издает звуки, которые имеют значение для родителей. Разнообразные крики, от капризных до яростных, дополняются довольным воркованием. Младенец постоянно колеблется между состоянием стихийного бедствия и урчащего котенка. Однако через какое-то время, почти независимо от поведения родителей (при условии, что они говорят с ним), младенец начинает издавать другие звуки. Его бормотание, лепет и вопли в будущем превратятся в язык (языки), которые он слышит вокруг. Юный мозг волшебным образом отличает родительскую речь от рева и треска невербальных звуков окружающего мира.
Считается, что в первые пять лет жизни ребенок узнает примерно по одному слову
Не поймите меня неправильно: я очень ценю язык, который позволяет мне рассуждать о том, как я ценю язык. Я люблю слова, интересуюсь ими и коллекционирую их: глупые словечки, изысканные словеса, а также слова, которыми я никогда не пользуюсь, но которые просто приятно знать. У нас с мужем сотни словарей, которые выполняют две функции: во-первых, они безропотно ждут, пока мы снимем их с полки, а, во-вторых, когда это все-таки случается, они предлагают нам такие жемчужины, как
В обычной жизни, впрочем, я редко встречаюсь с такими словами. Зато каждый день, когда мы идем по улице, едем по шоссе или находимся в любом другом месте, за исключением совсем уж дикой местности, нас окружают привычные скучные слова. Дорожные знаки, витрины, рекламные щиты и компьютерные дисплеи бомбардируют нас словами, которые мы, с нашим сознанием, одурманенным языком, не можем не читать. Сейчас, печатая этот текст, я выглядываю в окно кабинета и, вопреки своей воле, прочитываю надпись на проезжающем такси: “Такси Нью-Йорка. Минимальный тариф – 2,5 доллара”. Рекламный “горб” на крыше машины призывает: “Будь глупым”. Такси уезжает, и за ним, на строительных лесах, открывается предупреждение: “Не развешивать объявления”. Слова в городской обстановке – как глубокое декольте: невозможно не смотреть.
К несчастью, в каждом городе множество поверхностей, и в какой-то момент кто-то догадался, что эти поверхности прекрасно подходят для нанесения слов и других символов. Древнеегипетские рабовладельцы наклеивали на стены папирусы, обещающие награду за выдачу беглых рабов. Греческие и римские торговцы помещали символические вывески – деревянную сандалию, каменный горшок – над дверями своих лавок. В Помпеях, погребенных под пеплом в 76 году до н. э., на стенах сохранились объявления, касающиеся недвижимости (“Сдаются… лавки с жилыми помещениями наверху, хорошие комнаты…”) и гладиаторских боев, призывы в поддержку или против кандидатов на выборах, а также незамысловатые граффити и личная переписка. Пожелание “Здоровья тебе, Виктория, и, где бы ты ни была, чихай сладко” до сих пор сохраняется на одной из стен, хотя прошло более 2 тыс. лет с тех пор, как Виктория навсегда перестала чихать.
Сегодня в общественных местах сложно найти поверхность, на которой бы не было слов. В Нью-Йорке вывески магазинов мигрировали с фасадов и дверей на баннеры, навесы и плакаты, расположенные в самых заметных для пешеходов местах. Если вы надеетесь укрыться от лингвистической атаки, нырнув в метро, то вас ждет горькое разочарование. Колонны, вертикальные поверхности ступеней и стойки перил там сплошь заклеены объявлениями, воодушевляющими надписями и ретушированными фотографиями, безучастно смотрящими на вас, пока вы пробираетесь сквозь толпу. До тех пор, пока в городах не появились специальные рекламные щиты, дома были расписаны объявлениями. Стены с выцветшими остатками краски до сих пор виднеются среди современных строений. (Товары, которые они рекламируют – пастилки от кашля и экипажи времен наших прабабушек – обычно не менее архаичные, чем сами надписи.) Практически во всем Нью-Йорке само наличие стены без надписей означает только то, что скоро на ней появятся граффити. И они вряд ли будут содержать пожелание здоровья “сладко чихающей” Виктории.
Поэтому, направляясь на встречу с Полом Шоу, я не беспокоилась о том, что мы не встретим никаких надписей. Но неужели можно рассматривать слова с какой-либо иной точки зрения, кроме лингвистической? Они сопровождали меня от самого дома. Буквы были повсюду. В последнее время слово “шрифт” используется как синоним “кегля” и “гарнитуры”, однако не удивляйтесь, если знатоки печатного дела будут закатывать глаза и поджимать губы, когда вы употребите эти слова именно так. То, что я видела, было по большей части просто
Возможно, мне стоило предложить Шоу
Мы встретились пасмурным февральским днем. Я увидела его издалека и, улыбаясь, помахала. Шоу в ответ опустил плечи и засунул руки в карманы. Его волосы были в ужасающем беспорядке. Хотя, здороваясь, он и взглянул на меня, его глаза все время бегали по окружающим предметам: стенам, дверям пожарных выходов, улицам, фонарным столбам и телефонным будкам. Он, как всегда, высматривал буквы. При этом сам Шоу был лингвистически чист: на его куртке и сумке не было ни единой буквы.
Мы решили отойти на пару кварталов от района, где мы оба жили, и побродить по незнакомым улицам. Впрочем, я подозревала, что и там найдутся знакомые Шоу вещи. Уникальность города определяется не только архитектурой: один город можно отличить от другого по набору преобладающих в нем шрифтов. Если не считать стремительного распространения новых компьютерных шрифтов, которые украшают теперь сотни одинаковых магазинов сотовых телефонов и гастрономов, старые надписи на зданиях могут рассказать о том, когда построен город, как он эволюционировал и что в этой эволюции преобладало: разрушение или реставрация. Нью-йоркский стиль представляет собой сборную солянку, имеющую, однако, характерный привкус XX века. Регулярность, с которой можно увидеть здесь надписи в стилях ар-деко и модерн, говорят о том, что 20–30-е годы XX века были отмечены масштабным строительством – причем такого размаха и качества, что большая доля возведенных тогда зданий стоит до сих пор. Шрифт гротеск конца XIX века также встречается, например, в рельефных надписях на фасадах. Как и архитектурные стили, шрифтовое оформление подвержено моде: то, что сегодня кажется современным, довольно скоро станет устаревшим, а то, что кажется дерзким, быстро станет обыденным.
Квартал, с которого мы начали прогулку, кишел буквами. Я, однако, видела слова, а не простые последовательности букв: я
Я помедлила, восхищаясь тем, как галерея заманивает посетителей, и пробормотала что-то, обращаясь к Шоу. Но он уже ушел. Во время прогулки Шоу постоянно исчезал. То он вспрыгивал на бордюр, чтобы прочитать вывеску двухэтажного магазина с правильного расстояния; то внезапно останавливался, чтобы добавить к своей коллекции фотографию знака, запрещающего парковку – скромного, очень обычного знака в городе, в котором машин больше, чем мест для парковки.
“Я смотрю на все, – ответил Шоу на мой вопрос, отдает ли он предпочтение определенным надписям: на знаках или на земле, случайным или специальным. – Когда я веду экскурсию, я забываю, куда шел”. Надо же: потеряться в этом полном указателей городе!
Мы миновали желтый знак “Парковка запрещена”, нарисованный на снятой с петель гаражной двери. Сверху на двери красовалось: PARK IN AUTO SERVICE (“Парковка – в автосервисе”). Сбоку, возле пожарных выходов на каждом этаже, по зданию карабкались другие знаки. Все вместе мне показалось довольно уродливым: словесный беспорядок, часть визуальной какофонии города. Однако Шоу восхитился.
“Она 40-х годов”, – сказал он. Мне понадобилось не меньше минуты, чтобы понять, что он говорит о вывеске автосервиса. Я осмотрела ее. Буквы написаны небрежно: разного размера, с неправильными промежутками между ними – такие мог бы написать ребенок. Мне они показались неряшливыми. Но не Шоу. Если мы оглядимся, то на большинстве магазинов увидим неотличимые друг от друга виниловые вывески, напечатанные на принтере. С учетом обилия одинаковых магазинов в наше время вывеска была любопытной: “Трудно найти что-либо настолько необычное. Кто-то, наверное, выпилил буквы из фанеры или чего-нибудь в этом роде”. Он помолчал и признал: “Они очень странные”.
Их необычность стала очевиднее, когда мы пригляделись. “Буква
“Буква
Шоу был в ударе. Он сыпал диагнозами: “Буква
Я вдруг позавидовала умению Шоу находить интересное в скучной, непривлекательной надписи. Я просто не обратила внимания на надпись: пренебрежение к ней было встроено в мою систему восприятия и заставляло меня просто не видеть такого рода вещи. Сейчас, глядя на вывеску, я по-прежнему находила ее неинтересной. Но в ней было нечто особенное, вызванное к жизни вниманием Шоу. Я ощутила благодарность к надписи, которая смело висела среди скучных виниловых вывесок. Браво, автосервис!
Нельзя сказать, что Шоу всегда объективен. Во время прогулки он вынес приговор сотням встреченных в пути букв. Приговор обычно представлял собой различные версии “Это
Шоу впал в уныние. Оно продолжалось секунды три.
– Смотрите!
Я посмотрела. Если вы интересуетесь буквами, вокруг вас всегда будет множество ужасных вещей. Но, к счастью, не только ужасных. Шоу стоял перед магазином, на вывеске которого значилось: “Тихоокеанский аквариум и домашние животные” (PACIFIC AQUARIUM & PET). Я бы назвала вывеску “обычной”. Красные буквы на длинном куске желтого пластика, судя по всему, указывали на то, что внутри находится беспорядочный набор аквариумов и птичек. Ни о чем другом вывеска мне не говорила. Приглядевшись, я бы, наверное, смогла сказать, что вывеска довольно старая: она казалась устаревшей, да и вся конструкция имела потрепанный вид. Я было утратила интерес к ней, однако Шоу очень оживился.
– Буква
Надпись была сделана заглавными буквами. Я проследила за взглядом Шоу и посмотрела на букву
Шоу одобрительно улыбнулся: “Это выглядит как обычная старая вывеска, но это не так. Такая
Было ли это красиво? Я ничего не имею против
Проблемы, однако, были не только у
Надпись на здании Департамента озеленения: “Да, наносить надписи на кирпичную стену затруднительно…”.
Вывеска, которая висела в углублении стены: “В глубине она смотрится хуже – возникает проблема тени…”.
Надпись, расположенная на изогнутой кривой: “Сложно расположить по кривой буквы с прямыми засечками, и еще хуже не разделить их дополнительными интервалами” (чего здесь, конечно, не сделано).
“Кошмарный промежуток” между буквами
Проблема сочетания букв: “Двойная
– …и проблема с буквами
Что за проблема с
Чем дальше, тем больше проблем мы находили. Всякий раз, с замиранием сердца обнаруживая новую вывеску, я поворачивалась к Шоу с жалобным видом, выражающим вопрос: “Что с ней не так?”, и он ставил диагноз. Я поняла, что всю жизнь беззаботно проходила мимо недиагностированных заболеваний букв – как, наверное, проходила и мимо скрытых психологических недостатков незнакомцев.
Восприятие Шоу – его способность видеть красоту букв и замечать их уродство – указывает на особенности его характера. Все мы проявляем эстетические, а иногда и эмоциональные реакции на вещи и явления. Некоторые исследователи утверждают, что в нас заложен врожденный голод, который заставляет нас искать зрительные стимулы, доставляющие нам удовольствие. Когда мы удовлетворяем этот голод, мозг выделяет природные опиоиды. Что именно доставляет нам удовольствие? Вещи, насыщенные информацией и состоящие из приятных элементов, которые пробуждают у нас ассоциации с прошлым опытом. С этой точки зрения опыт Шоу позволяет ему испытывать нечто вроде опьянения при виде красивых букв.
Было так холодно, что в пальцах стыла кровь, а батарейки в диктофоне отказывались работать. Шоу, напротив, все более оживлялся. Рассказывая о том, чего я не вижу, он шевелил бровями и сверкал глазами. Временами казалось, что он говорит с самими буквами – будто те живые. В его отношении к буквам определенно есть что-то человечное.
Букве
Большая доля букв, которые нам встречались, была хорошо видна – хотя вряд ли кто-то рассматривал их так пристально, как мы. Впрочем, среди любителей города популярна своего рода игра в поиск невидимых надписей, или вывесок-призраков. Это вывески, которые специально удалили, закрасили, заменили или забросили почти до полного – но все-таки не окончательного – исчезновения. Находить такие вещи так же приятно, как обнаруживать, например, что кассир случайно дал вам старый пятицентовик с изображением индейца. Я храню эти пятицентовики – маленькие тотемы из прошлого. И я мысленно коллекционирую вывески-призраки и киваю им, проходя мимо. Когда ради постройки нового здания сносят старую многоэтажку, я осматриваю открывшиеся для обзора стены соседних домов – в поисках спрятавшихся объявлений. Найти пятицентовик, обнаружить крупную, заглавными буквами надпись, возвещающую о ПОКУПКЕ И ПРОДАЖЕ ГОФРОЯЩИКОВ, – все это наводит на ту мысль, что, если бы мои глаза всегда были широко открыты, я повсюду замечала бы следы прошлого.
Во время прогулки мы натолкнулись на двойной призрак: минимум две наложенных друг на друга вывески. Агентство по недвижимости и рекламное агентство указали именные номера АТС:
Через полчаса после начала прогулки мы оказались возле здания со странной архитектурой. Дом был с виду величественным, но пустым, широким, но низким. У него был известковый фасад (с множеством морских лилий, как я узнала от Сидни Горенштейна) с полукруглой витриной по центру. Если бы на этой улице были автомобильные салоны, я бы предположила, что они должны выглядеть именно так. Шоу немедленно переключился в режим изучения букв:
– Это потрясающе.
А затем – в режим
В каждой букве было что-то необычное.
Ар-нуво – стиль конца XIX века, в Нью-Йорке он встречается редко. Шоу подумал, что это имитация. Он встал на цыпочки, чтобы рассмотреть вывеску, и нашел выдавленные в металле
На углу здания висела табличка с номером: 6. Я молча посмотрела на Шоу. Он отозвался: “Это из строительного магазина”.
Только вдумайтесь: здание XX века с прибитым в XXI веке номером из строительного магазина.
Простой набор знаков, которые не видят даже те, кто смотрит на них, хранит историю прошлого. Чтобы узнать эту историю целиком, я изучила газетные архивы и городские путеводители. Я обнаружила, что дом № 6–8 по Деланси-стрит построен в 1929 году. Сначала здесь располагался театр, затем магазин обуви (“обувь для необычных ног”, говорилось в рекламе). Прежде в доме были квартиры, потом здесь произошло нашумевшее в городе ограбление, в котором участвовали несколько детективов, и наконец здание превратилось в “притон”.
Сейчас здесь рок-клуб.
Шоу почти точно угадал историю здания. Конечно, в его версии ничего не говорилось о преступлениях, совершенных полицейскими, однако я узнала о них именно благодаря надписям.
Через три часа прогулки с Шоу я с облегчением вздохнула: меня наконец оставило навязчивое желание читать все, что можно прочитать, и анализировать любой увиденный текст. Как ни странно, это облегчение возникло не потому, что я стала избегать текстов, а, наоборот, потому, что я стала отыскивать их – чтобы приглядеться к деталям. Мое зрительное восприятие теперь позволяло мне видеть за лесом отдельные деревья. Я видела не столько слова, сколько их компоненты. Небольшая часть моего мозга (лингвистическая часть) отдыхала, а участок, отвечающий за распознавание форм, жужжал от возбуждения.
Я попрощалась с Шоу под красивой неоновой вывеской и вернулась к месту, с которого началась наша прогулка. Оно выглядело примерно так же, как раньше. Я почувствовала разочарование оттого, что краткое погружение в мир типографики не наделило меня умением распознавать шрифт на дорожном знаке или замечать неправильные интервалы между буквами на навесе.
Я перевела взгляд с витрины архитектурного галереи на панели. Стояла зима, и панели были закрыты. И тут я кое-что увидела: буквы. Форма панелей не была случайной: каждая сделана в виде огромной неуклюжей буквы без засечек, будто слепой великан вырезал их ножом для бумаги. Я поняла, что заразилась болезнью Шоу: я видела
Давным-давно, когда я училась в колледже, у меня появился “Макинтош” с крошечным дисплеем в огромном корпусе. Тогда я начала играть в “Тетрис”. На “Маке” производитель устанавливал одну-две игры, и “Тетрис” был самой увлекательной. Все, кто играл в “Тетрис”, знают, что происходит после нескольких часов игры. Все объекты
Этот феномен свойствен не только любителям видеоигр. То, что мы делаем сейчас, влияет на то, что мы увидим после. Глядя в течение нескольких часов на дисплей, я усиливала свою способность замечать фигуры, которые проплывали по монитору. Психологи, изучавшие людей, игравших в “Тетрис” (потому что психологам, судя по всему, дозволено изучать
После прогулки с Шоу я испытала “эффект букв”. Теперь я видела буквы в стенных панелях магазина и уже не могла видеть их иначе. Вместе панели составляли бессмысленное слово с множеством
Глава 4
Четвертое измерение
Мир полон таких очевидностей, но их никто не замечает[5].
Фасад церкви, в которую я никогда не заглядывала, походил на зияющую дыру.
“Если вам скучно или грустно, постойте полчаса на углу”, – пишет Майра Кальман. Она не уточняет, что, по ее мнению, за эти полчаса должно случиться с вами, вашей скукой или грустью, однако теперь я чувствовала себя достаточно вооруженной, чтобы попробовать это понять. Одним влажным тихим днем в конце лета я провела немало времени, стоя на углах вместе с Кальман, моей подругой и сообщницей в стремлении радоваться обыденному. Мы даже просидели тридцать пять минут на скамейке на разделительном островке между перекрестками. Мы не только изгнали любые следы скуки, но и почувствовали, что жизнь вокруг окрасилась в более веселые цвета.
Майра Кальман – художник-иллюстратор. Ее фантастические рисунки гуашью публикуются повсюду – а затем вырываются из журналов и газет и повисают на дверях и стенах офисов. Кроме того, она барахольщик – в лучшем смысле этого слова: она собирает изображения и опыт. И если обычный барахольщик накапливает предметы, часто неважные, то Кальман ограничивается вещами нематериальными[6]. Она не отдает предпочтения красивому или утонченному, ее интересует не только причудливое или необычное. Она коллекционирует обыденное: вещи, мимо которых мы проходим, не замечая их. Однажды Кальман в шутку изобразила ножницы (если с ножницами вообще можно шутить) на красном фоне. Теперь это были не просто ножницы, но в этом-то и дело: изначально они были просто ножницами. Их – а также нарисованные пирожные, держатели для скотча, бутылки и контейнеры для еды – взгляд Кальман навсегда изменил, заставив и нас их увидеть.
Стоять на углу с Кальман никогда не скучно. Думаю, это оттого, что на углу происходит одновременно множество обычных вещей. Я попросила Кальман прогуляться со мной, чтобы свежим взглядом увидеть обыденное. Одно из ограничений восприятия, которое мы сами себе ставим и от которого страдаю я, – стремление к упрощению и обобщениям: мы перестаем обращать внимание на частности и привыкаем оценивать все на ходу, мельком. Мы стараемся избегать зрительных перегрузок и просто проживаем день за днем. Художник же отчасти сохраняет взгляд ребенка: он умеет смотреть на мир, не думая о наименовании или функции того, что попадается на глаза. Младенец смотрит на все одинаково беспристрастно: для него исходная ценность пластиковой машинки ничуть не больше ценности пустой коробки – до тех пор, пока первую не назовут игрушкой, а вторую – мусором. Мой сын восхищается вездесущими семенами вяза, скапливающимися у порога, не меньше, чем письмами, меню или рекламными буклетами, которыми так интересуются взрослые. Для ребенка, как и для художника, важно все, и нет почти ничего такого, чего он не заметил бы.
Когда долго смотришь на давно привычную вещь, она начинает казаться странной и незнакомой – как имя, которое много раз подряд повторяешь вслух[7]. Я подозревала, что прогулка с Кальман станет пешим эквивалентом произнесения моего имени вслух сто раз подряд. Кальман, заядлая любительница прогулок, была рада побродить со мной. Мы встретились на углу – удачное начало прогулки с человеком, который воспевает перекрестки.
Почти сразу же наше внимание устремилось в разных направлениях. Я пошла прямо по улице, а Кальман замешкалась. Ее заинтересовали вьющиеся растения, выглядывавшие в узорные ворота. Кроме того, она заметила на вывеске компании-изготовителя строительных лесов один из своих излюбленных мотивов: пирамиды. Место, где мы находились, было для нас одновременно знакомым и незнакомым. Я вспомнила немецкого биолога Якоба фон Икскюля, известного своими попытками реконструировать сенсорный мир животных (это его подход вдохновил меня на изучение восприятия собак). Икскюль показал, что мы с трудом представляем себе картину мира не только животных, но и других людей. “Лучший способ усвоить, что у людей нет двух одинаковых умвельтов, – писал он, – это позволить вести себя по незнакомой местности кому-то, кто хорошо ее знает. Ваш проводник будет безошибочно следовать по тропинке, которую вы не видите”.
Я последовала за Кальман, и та привела меня к выставленному на улицу дивану. Осмотрев его, она чуть не запрыгала от радости:
– О боже! Это же настоящий клад! Диван на улице! Поверить не могу!
Я, хорошо знакомая с кучами мусора, которые дважды в неделю вырастают на тротуарах Нью-Йорка, поверить в это могла довольно легко. Объектом восторгов Кальман стал длинный деревянный диван у мусорного холма перед многоэтажкой. Альфред Кейзин, рассказывая о прогулках по Нью-Йорку в начале XX века, упоминал о том, как “обнаженно и стыдливо” выглядит домашняя мебель на улице. Я посочувствовала дивану: он принадлежал к внутренней обстановке дома и ему полагалось стоять рядом с креслами и журнальным столиком, а не быть открытым всем ветрам и всем собакам, желающим его пометить. Но Кальман нравилось то, как смело он демонстрировал свою наготу. Она достала фотоаппарат: “У него всего одна подушка! Настоящий клад”. Диван словно предлагал усталым пешеходам на минутку присесть. Было видно, что в предыдущей жизни сиживали на нем часто. Обивка по углам истерлась, одна из ножек подломилась, но диван сохранял следы прежней элегантности: изящные линии, гордая осанка. Казалось, под нашими взглядами он на миг снова обрел величие, и я отбросила тяжелые мысли о том, что теперь это просто хлам и что прежние слуги – кресла и журнальный столик – уже его позабыли.
Мы пошли дальше, унося снимок дивана в фотоаппарате Кальман, где он занял место в ее коллекции выброшенных стульев и диванов.
– Когда начинаешь обращать на них внимание, – заметила она, – то видишь их повсюду.
Едва мы отошли от перекрестка, началось волшебство. Благодаря Кальман прогулка по кварталу обрела четвертое измерение.
Конечно, я (да и любой из моих спутников) и так всегда находилась в четырех измерениях. Однако мои недлинные путешествия всегда были строго трехмерны: вниз, вверх и вдоль тротуара. За исключением случаев, когда эту иллюзию разрушал мой сын, я воспринимала прогулки просто как перемещение по некоему маршруту из А в Б – из точки начала прогулки в точку ее окончания. Изменялось лишь время, которое мы тратили на преодоление маршрута: мои спутники замедляли шаг, чтобы рассмотреть что-нибудь под ногами или над головой. Иногда мы шли быстрее, чтобы успеть заглянуть в витрину до того, как ее закроют ставнями, или даже переходили на галоп, чтобы не попасть в сводку ДТП.
Однако в присутствии Кальман пространство приобрело новые измерения. Она игнорировала тротуары. То есть она, конечно, не летела над землей в своих синих кедах. (Хотя этот образ ей очень подходит и используется во многих ее очаровательных рисунках, когда объект, будь то плиссированная юбка или дрозд, свободно парит на листе бумаги.) И нет, Кальман не взбиралась на деревья. Она просто постоянно меняла курс. Она шла прямиком к зданиям, которые казались ей интересными. За два часа, пройдя пять кварталов, мы сбились с пути полдюжины раз. Мы стучали в дверь местного центра социальной адаптации. Мы забрели в церковь. Мы спустились в подвальный дом престарелых (“для чернокожих социальных работников”). Мы зашли в вестибюль небольшого странного музея русского искусства и заглянули в буддистский храм – остановил нас только ремонт в обоих зданиях. В конце концов мы попали из точки А в точку Б, но не раньше, чем перебрали все остальные буквы алфавита.
Кальман, кроме того, вовлекала в нашу прогулку других людей. Мы поговорили с почтальоном, несколькими полицейскими, парой грузчиков и с многочисленными прохожими, которые, как решила Кальман, могли нам подсказать имя человека, увековеченного в уродливом гипсовом бюсте. Мы поговорили и с сотрудниками реабилитационного центра и дома престарелых, и с людьми, входящими и выходящими из церкви, и с прохожими, которые остановились (по причине нездоровья или туристической беспомощности) недалеко от того места, где стояли мы, а также с клерком и двумя поварами, которые работали за окнами, открытыми достаточно широко для того, чтобы Кальман могла с ними заговорить, а они – ее услышать.
Отваге Кальман сопутствовал мой явный дискомфорт. Как настоящая горожанка, я, чтобы существовать рядом с миллионами незнакомцев, стараюсь во время прогулок держаться особняком. За сотню моих последних вылазок из дома я поговорила с меньшим количеством людей, чем за одну эту прогулку. Кальман заставила меня снять плащ-невидимку и взглянуть на вывеску дома престарелых так, будто она действительно приглашала нас войти. Искренний интерес Кальман к людям заставил меня задуматься об ощущении личного пространства, которое мы выносим с собой из дома на улицу – то есть туда, где нет никакого личного пространства. Лишь благодаря общительности Кальман я заметила, что участвую в социальной деятельности, просто выходя на улицу.
У всех нас есть представление об “оптимальном” личном пространстве – о неприкосновенной зоне, которую мы охраняем даже на оживленной улице. На самом деле у каждого есть несколько концентрических колец личного пространства. Швейцарский зоолог Хейни Хедигер считал, что наше личное пространство бывает нескольких типов. Те люди, с которыми мы можем позволить себе “неизбежное взаимодействие” – наши родные и близкие, – имеют право на проникновение в самую узкую зону личного пространства и смеют приблизиться ближе 46 см. На этом расстоянии мы можем почувствовать их запах, ощутить тепло их тела и их дыхание и услышать самые тихие звуки, которые они издают. (Именно в этой зоне мы перешептываемся.) Социальное взаимодействие осуществляется в основном в следующей зоне: зоне комфорта (46–122 см). В некоторых обществах это расстояние меньше (в Латинской Америке), в других больше (в Северной Америке). Друзья могут входить в это пространство, но знакомые должны оставаться снаружи. Более официальное общение – или общение с теми, кого мы знаем не очень хорошо, – происходит на расстоянии до 366 см. Дальше простирается публичное пространство, в котором мы пользуемся “уличным” голосом. Все эти зоны установлены искусственно, меняются с развитием отношений и зависят от контекста и физических условий – но наше тело ощущает эти зоны вполне реально. Когда наше личное пространство нарушается, мы испытываем стресс и беспокойство.