— «Господи, услышь молитву мою и не войди в суд с рабом твоим. Возьми мой дух от врагов моих и научи меня творить волю твою. И твой дух пусть наставит меня на всякую правду...»
Перевёрнута последняя страница святой книги, и хор заключил чтение слитными в пении, слаженными голосами: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, Боже!..»
Есенин прошёл в алтарь, положил Часослов на место. Стал снимать с себя стихарь и сам рассмеялся, как всегда, неожиданно и звонко. Дьякон дал ему подзатыльник, не больно, для порядка.
— Замолкни, презренный! Забыл, где находишься... — Большой, с чёрной тучей спутанных волос, с глазами навыкате, он относился к ученикам по-доброму и покровительственно; от него слегка попахивало винцом...
Служба окончилась ещё засветло. Ребята покидали церковь с облегчением: стоять два часа без дела скучно и утомительно.
Воздух был чист и холоден, с реки тянуло свежестью, она вторгалась в грудь, пронизывая всё тело насквозь. Мокрые ветви берёз застыли, схваченные морозцем, и, свисая, хрустально позванивали.
— Ну, ты отличился, Сергей, — сказал Гриша, обнимая Есенина. — Как ты умудрился надеть стихарь задом наперёд?
— В другой раз наденет наизнанку, — крикнул Тиранов. — Будет ещё смешней!
— А то так вверх ногами! — подсказал Калабухов. — Ему ведь всё равно, что стихарь, что деревенский армяк! Никакого почтения к святым одеждам!
Выкрики оборвались, когда колонну догнал Хитров.
— Соблюдайте порядок, на вас смотрят!
Гриша сказал Есенину:
— Теперь Евгений Михайлович ни за что не отпустит тебя к нам домой. Он тебе припомнит. Жалко... А всё из-за твоего неуступчивого характера.
— Какой уж есть, — ответил Есенин, — запасного нет, да я и не хочу никакого другого, мне и этот нравится... Не пили хоть ты меня, Гриша!..
Через полчаса они стояли рядышком — Кудыкин и Есенин. Молчали. Старший учитель прохаживался по комнате, изредка останавливаясь у окошка. Окно синевато мерцало. На фоне угасающей зари чётко рисовались деревья с распластанными сучьями, с грачиными гнёздами.
В сторонке, непримиримо поджав губы, мучаясь от болей, сидел Вол химер, с жадной, ненавидящей завистью глядел на пышущих здоровьем ребят.
Евгений Михайлович стал перед провинившимися, глаза сердитые, ёжик волос жёстко вздыблен.
— И долго так будет продолжаться? Эта драка у вас, я знаю, не первая. Из-за чего? Что вы не поделили? Объясните, пожалуйста...
Склонённые головы их были коротко острижены. «Не надо бы их стричь, — подумал он. — Большие уже...»
— Кудыкин, говори, — приказал учитель в убеждении, что Есенин не скажет ничего.
И Кудыкин выпалил обозлённо:
— Вы видели, Евгений Михайлович, и Викентий Эмильевич, к счастью, видел, как он меня бил. — Кудыкин кивнул на Есенина, опасливо отстраняясь от него. — Сидел верхом и бил. Завидует! Учусь хорошо, задания выполняю исправно. Поэт выискался! Всем надоел со своими стихами. А это порча бумаги, а не стихи. Но скажи что-нибудь против — накидывается как бешеный. Задаётся без меры, а всё равно — мужицкий сын. Деревня...
— Да, я мужицкий сын, — сказал Есенин с вызовом. — А ты, Кудыкин, скотина и мразь! И я буду бороться с такими, как ты, дураками всю жизнь!
Кудыкин, изумившись, часто-часто замигал рыжими ресницами.
— Вот видите, Евгений Михайлович... А недавно в сапоги мои налил воды. До краёв. Утром сунул я ноги, а вода фонтаном из голенища мне в рожу.
— И про это я знаю, — сказал учитель. Морщась от рези в животе, потирая острые колени, Волхимер заёрзал на стуле. — Есенина надо из школы исключить, — заявил он. — Это учебное заведение не для таких. Он лишь затрудняет нормальное развитие будущих учителей, заражает окружающих неверием в своё назначение, в церковные устои и законы. Он нарушитель порядка и тишины. Подпавшие под его влияние души, нетронутые и чистые, может исковеркать, если не сказать больше... Надо избавляться от таких субъектов.
— Я думаю, Викентий Эмильевич, что ваши выводы преждевременны и необоснованны, — сказал Хитров.
— Я делаю свои заключения в результате длительных наблюдений и не меняю их, потому что они верны.
— Но вы, делая свои заключения, забываете об одном: мы обязаны прежде всего учить своих подопечных, воспитывать их, а не наказывать, не карать... — Помедлив немного, Хитров сказал: — Это надо будет обсудить... Я вас не задерживаю, Викентий Эмильевич. Ты можешь тоже идти, Кудыкин.
Парень повернулся и, стуча каблуками, неохотно вышел следом за Волхимером.
Хитров пристально посмотрел на Есенина.
— Все поэты самолюбивы, это давно известно. Но утверждать свой поэтический дар с помощью кулаков — способ малонадёжный. И прости, пожалуйста, если я скажу, что у тебя недостаточно вкуса и знания людей, если ты пробовал читать стихи Кудыкину. Лучше читать дубу, тот хоть прошумит в ответ...
Есенин сказал, не поднимая глаз:
— Отчего же? Кудыкин лучший ученик в интернате, вы ставите его в пример нам...
Учитель уловил в голосе Есенина иронию, тронул усы, пряча улыбку.
— Кудыкин трудолюбив и исполнителен. Качества, достойные уважения. Этих качеств многим, к сожалению, недостаёт. Тебе в первую очередь. Уроки не учишь, надеешься на память, а больше на русское «авось». Авось — вещь изменчивая. Однажды подведёт под роковые последствия... Какая бы школа ни была, она всё равно школа, и учиться в ней не зазорно. Это я говорю тебе для будущего... И драться совсем не обязательно. Да ещё перед церковной службой...
— Я могу, да не хочу учиться так, как Кудыкин и ему подобные, — сказал Есенин. — Во всяком учении должен быть смысл. А Кудыкин учится без смысла, это тупой и жадный человек, я его ненавижу!
Хитров со сдержанным нетерпением ответил:
— Любить или ненавидеть — это право каждого. Но у всякого чувства бывают рамки — река течёт между берегов.
— Но бывает, что и река выходит из берегов! — с особенным торжеством выпалил ученик. — Разливается. И люди бессильны сдержать весенние воды.
Хитров, заложив руки за спину, встал у окна, глядя на угасающий закат.
— Река — это стихия. Ты человек и обязан управлять своими чувствами. На первый раз делаю тебе предупреждение о недостойном и нетерпимом поведении в отношениях с товарищами по школе. Можешь идти...
Есенин, не трогаясь с места, молчал. Учитель обернулся.
— Ты ещё здесь? В чём дело?
— Евгений Михайлович, можно мне отлучиться из интерната? Мы решили собраться у Гриши Панфилова.
Учитель, удивлённый просьбой, скрестил на груди руки.
— Ты странный парень, Есенин... Что же скажут другие? Человек провинился, должен понести строгое наказание, чтобы другим неповадно было, а вместо этого его отпускают в гости — веселись! Где же тут логика?
— Пожалуйста, Евгений Михайлович, — тихо, просительно прошептал Есенин; он представил себе длинный-длинный вечер в четырёх стенах общежития, и душа его, привыкшая к простору, сжалась в комок, он почувствовал себя обездоленным и несчастным. — Я не могу больше так жить, я точно узник — с ума сойти можно! Мне страшно бывает...
Учитель отступил от Есенина, его поразил этот бурный всплеск человеческой души. Он быстро согласился.
— Можешь идти к Панфиловым с ночлегом. Я тоже приду.
Есенин выбежал из комнаты, и там, в коридоре, зазвенел его торжествующий голос, и Хитров отметил не без грусти: «Птица, выпущенная из клетки на волю...»
Гриша Панфилов поджидал друга на деревянном крылечке. Ветер, дующий с реки, был резок, порывист, он свистел в берёзах, срывая с ветвей льдинки. Гриша поднял воротник пальто, поправил шарф, озноб бил его плечи.
Первым в дверях показался Волхимер, морщась от боли; за ним — Кудыкин. Волхимер ушёл.
— А где Серёжа? — спросил Гриша у Кудыкина.
— Отчислят твоего Серёжу из школы, и поделом ему. — Перегнувшись через перильца, он сплюнул с ожесточением, спрыгнул с крыльца и напрямик, по снегу, по затянутым льдом лужам, направился к общежитию.
На крыльце появился Есенин. Возбуждённый и как бы осунувшийся. Гриша схватил его за плечи.
— Не пустил?
— Пустил. И сам придёт.
5
Жили Панфиловы неподалёку от базарной площади в деревянном доме. По скрипучим ступеням крыльца ребята поднялись наверх, вошли в тёмные сени; дом, сухой и лёгкий, как будто звенел весь, подобно телу скрипки. В прихожей оставили пальто и чинно, немножко скованные неловкостью вступили в комнаты. После интерната здесь было тепло, чисто и по-домашнему уютно. Пахло дымком самовара, свежезаваренным чаем, листьями цветов, что зеленели в кадках и горшках возле окон, тем запахом надёжного гнезда, которое свивают годами.
Марфа Никитична, мать Гриши, знала, что придут гости, и готовилась к встрече. Добрая, чуть рыхловатая, с усталыми глазами, она жалела ребятишек, живших без родительского участия и ласки.
— Редко вы нас навещаете, ребятки, неужто сидеть взаперти лучше, а, Серёжа?
Есенин метнул на Хитрова быстрый взгляд.
— Мы не хозяева себе, Марфа Никитична.
— Кто же вы?
— Сами не знаем. Не то солдаты, не то монахи, не то арестанты. Живём под запретом.
Марфа Никитична упрекнула Хитрова:
— Уж больно вы строги к ним, Евгений Михайлович.
— Им только дай волю, они всё разнесут в щепки. Ваш любимчик Есенин опять подрался сегодня с Кудыкиным. И где? Почти что на паперти. Хотел наказать его, да вот не смог, а вы упрекаете в строгости.
Марфа Никитична огорчённо покачала головой.
— Из-за чего подрался-то, Серёженька?
— Так уж вышло... Я не хотел...
— У него ум с сердцем не в ладу, — объяснил Тиранов авторитетно. — Страсти захлёстывают рассудок... — Он обернулся к Есенину: — Имей в виду, ты со своими страстями да замашками допрыгаешься, сунут тебе финку в бок. Это я тебе гарантирую, милостивый государь...
— Ой, страхи-то какие! — Марфа Никитична всплеснула руками. — Ты уж веди себя потише, Серёжа. Головушка моя золотая, горячая... Матери-то нет рядышком, вот в чём несчастье...
— При чём тут страсти! — пылко возразил Гриша. — Не он начал драку. Кудыкин дал ему подножку, свалил в грязь. Да ещё и потерпевшим себя выставляет, казанской сиротой прикидывается, подлец!
Хитров привстал, удивлённый.
— Кудыкин?
— А то кто же! Серёжа пальцем никого не тронет. Ну, а уж если его заденут, спуску не даст.
Тиранов встал на сторону Кудыкина.
— Пальцем не тронет, это справедливо. Но словом может врезать побольнее кирпича. Да и взглядом тоже резанёт, что ножом...
Есенин улыбался ушибленными, чуть распухшими губами. Хитров с недоумением развёл руками.
— Почему же ты промолчал об этом, когда вы были у меня? Не понимаю... Ах, да! Тебе претят жалобы. Это ниже твоего достоинства?
Есенин рассмеялся.
— Ниже, Евгений Михайлович...
Марфа Никитична, довольная тем, что всё в конце концов окончилось благополучно, сказала с материнской заботливостью:
— Сейчас, ребятки, будем чай пить. Гриша, рассаживай друзей. Митя, Женя, Серёжа, пролезайте туда в угол. Отец, неси самовар...
Андрей Фёдорович неторопливо поднялся, скрылся на кухне. Вскоре он вынес и поставил на медный поднос до блеска начищенный самовар. Самовар пел что-то гостеприимное, радушное. Скатерть на столе сияла хрустящей белизной. Нарядный фарфор чашек, варенье в вазочках, серебряные приборы, бутылки с наливкой, тарелки с закусками делали стол праздничным.
— Не стесняйтесь, пейте, закусывайте, — угощала Марфа Никитична, разливая по чашкам крепкий, душистый чай. — Евгений Михайлович, занимайте ваше место, я вам в стакан налью, не возражаете?
— Благодарю вас, Марфа Никитична, — сказал учитель. Андрей Фёдорович наполнил рюмки наливкой, по комнате сразу же растёкся аромат вишни.
— За ваши успехи, ребята, — сказал Андрей Фёдорович, как всегда, тихо, с грустью. — За вашу жизнестойкость, за будущую прекрасную судьбу вашу. — Печально посмотрел на своего сына, сидящего рядом с Есениным. — Правильно я высказался, Евгений Михайлович?
— Совершенно верно, Андрей Фёдорович. — Учитель провёл ладонью по жёсткому, седоватому ёжику волос, так он делал всегда, прежде чем сказать что-то важное. — Ваш поход за знаниями, друзья, только начался. Путь ваш будет нелёгок, тернист и, возможно, опасен... если, конечно, будете честными. Запасайтесь терпением, отвагой и надёжными друзьями. Время такое... как бы это вам объяснить проще... Мы переживаем сейчас затишье, какое бывает перед бурей. Грозовая туча сгущается над нами, она разразится небывалыми событиями — к тому всё идёт... Важно не затеряться в этих событиях... Победы реакции временны. Народ жаждет другой жизни. Шесть лет назад он уже ощутил мощь своего удара. Следующий удар будет более сильным и, главное, более точным...
— Вы думаете, Евгений Михайлович, новая революция будет? — Тиранов слегка захмелел от рюмки наливки и осмелел.
— Это неизбежно, — ответил учитель.
Марфа Никитична с жалостью поглядела на ребят.
— Ох, не надо бы этих революций... Опять беспорядки, опять кровь, остроги, кандалы...
— Весь народ в кандалы не закуют, мама... — На щёки Гриши как бы прилипли яркие листья румянца.
— Народ изнывает в неволе, — надсадным голосом произнёс Тиранов. — Народ рыдает... Позвольте, я прочитаю стихи, вчера написал... — Он вынул из кармана растрёпанные листки и, не дожидаясь разрешения, объявил: — «Разбитое стекло». — И стал читать протяжно, с подвыванием: