— Плохо дело,— сказала Тоня и взяла Машу под руку.— Пойдем, по дороге расскажу.
Она была одета не так, как обычно: в теплом толстом платке, повязанном поверх полушубка, в валенках и с кошелкою в руке.
— Вчера только пришла в кабаре,— без всяких предисловий, немножко дрогнувшим голосом, в котором чувствовались усталость и озноб, начала Тоня, — а Шниквальд уже сидит. Сразу подозвал, заказал кофе, вынул деньги расплачиваться и говорит: «Подольше давайте мне сдачу, не спешите. Меня, говорит, сегодня вызывали в гестапо и долго расспрашивали о вас. Я сказал им, что вы хорошая девушка, что я вас хорошо знаю, что все, что они думают, глупости...». Я стою, слежу, чтобы у меня только руки ходуном не ходили, и отсчитываю ему сдачу. Он говорит: «Уходите, спасайтесь... Данке шен»,— говорит, взял у меня сдачу, поглядел на меня, вздохнул, допил свой кофе, встал и ушел. Все-таки, выходит, любил он меня, не врал. Бог с ним!
— Ну и что ты? — холодея от ужаса и ожидания предстоящего несчастья, спросила Маша.
— Вышла на кухню, поболтала с подружками, потом между делом, как была, вышла во двор, потом через задний двор и прямо в кофточке, без шубы домой.
— Домой! — ужаснулась Маша.
— Ну, а куда же? Рация-то дома. Решила, если они меня уже там ждут, все равно, семь бед — один ответ, а если нет, оденусь, возьму рацию и уйду насовсем. Рация, вот она,— кивнула Тоня на корзинку, которую она держала в руке.— Возьми-ка, тебе принесла,— и она передала в руки Маше тяжелую кошелку.— Там сверху гречка насыпана,— сказала она, объясняя ее тяжесть,— будете варить со старухой, меня вспомните.
— Подожди, когда же это было, это же вчера было? А где же ты была? — спросила Маша.
Тоня оглянулась назад, вдоль пустой улицы, так, словно не хотела оставаться с Машей ни одной лишней минуты.
— Где была, там меня уже нету. По квартирам не ходила, я теперь заразная. Вчера прибежала сюда, к воротам, почти всю дорогу до твоего дома шла, думала догнать — нет, опоздала, а зайти к тебе побоялась, чтобы не подвести. Пришлось ночь да день проходить кое-где, где немцы поменьше ходят.
— Где же ты ночевала?
— За окраиной, в блиндажах старых, — Тоня повела плечами под полушубком. — Ничего, — ответила она на сочувственные слова Маши, что она, наверное, ужасно замерзла.— Я теперь к партизанам пойду. Там, в лесу, подольше на холоду-то бывать придется. Ну, Ниночка, миленькая ты подружка моя...— сказала она, останавливаясь: они подошли в кто время к следующему углу.— Дороги наши с тобой разные, дай поцелую...
— Подожди, — сказала Маша,— как же ты их найдешь? Когда ты пойдешь?
— Где есть, там и найду! А пойду сейчас, годить мне больше некогда. И так сутки ушли, чтобы с тобой свидеться.
Она поцеловала Машу в щеку ледяными, дрожащими от холода губами и, сняв шерстяную рукавицу, сунула в руку Маше маленький скатанный бумажный шарик.
— На сводку. Третьего дня передали...
— А как же они теперь...— начала было Маша, но Тоня торопливо прервала ее:
— Ничего, узнают, что ушла я, найдут к тебе другой ход. Прощай!
Маша поставила на снег кошелку, поднявшись на цыпочки, порывисто обхватила поверх толстого платка Тонину шею и несколько раз страстно поцеловала ее в ледяное лицо, выражая этим сразу все вместе — и восхищение ею, и благодарность ей, и печаль, и страх разлуки.
— Прощай,— повторила Тоня.— Недосуг мне...
И, вырвавшись из Машиных рук, ничего не добавив, не медля и уже не оборачиваясь, свернула за угол, быстро пошла по переулку и через минуту скрылась в темноте.
Маша подняла тяжелую кошелку и, перейдя на другую сторону улицы, несколько раз оглянувшись, не идет ли кто за ней, торопливо пошла домой.
Софья Леонидовна, вернувшись сегодня немножко раньше Маши, была уже дома. Стоя над керосинкой, которую она для тепла перенесла из кухни в комнату, она размешивала ложкой пузырившуюся в кастрюльке манную кашу.
— Сладкую кашу варю,—сказала она, стоя спиной к Маше, которая в это время, дрожа от холода и волнения, стаскивала с себя пальто.— Все-таки Новый год, и чаю, расщедрюсь сегодня, покрепче заварю, в свое удовольствие. Что это у тебя? — повернувшись, заглянула она в поставленную Машей на стул корзинку.— Откуда такие щедроты? Если от твоей Кульковой, то отнеси обратно. Я уже тебе говорила, что краденого не люблю.
Маша вздохнула. Она так до сих пор и не знала, понимает ли Софья Леонидовна истинный смысл ее знакомства с Тоней или в самом деле считает, что та просто ее подруга, к которой Маша бегает, чтобы иногда подкормиться и поболтать, то есть думает о ней так, как о ней презрительно думали все время Тонины соседи и в чем она, конечно, не старалась их разубеждать. Наоборот. Большей частью ей казалось, что не может быть, умная старуха не может не догадываться, но каждый раз, когда она именно для старухи же и приносила от Кульковой маленькие гостинцы, та в ответ так сердито огрызалась и даже отказывалась есть принесенное Машей, что Маша начинала думать: нет, кажется, она и правда не понимает, в чем дело. Кажется, она считает, что та женщина, к которой она сама же отправила когда-то Машу на свидание,— это одно, а знакомство с Кульковой — совсем другое. Но сейчас, после всего случившегося с Тоней, Маше показалось уже совсем бессмысленным играть в эту взаимную молчанку.
— Это только сверху крупа, — сказала она тихо, — это я рацию от Кульковой сюда принесла. Я от нее передачу вела...
Старуха подняла глаза сердито и удивленно.
— Зачем ты мне это говоришь? Ведь я тебя ни о чем не спрашивала и не спрашиваю сейчас...
И Маша поняла: нет, старуха, конечно, обо всем догадывалась, а сердилась и не хотела есть раньше эти продукты просто потому, что они были крадеными у немцев, и это было сильнее ее, даже когда она голодала.
— Кулькову предупредили, что ею интересуется гестапо,— сказала Маша.— Она вчера ушла из дому совсем, а сегодня отдала мне рацию по дороге, пока я шла домой.
— И куда же она ушла? — спросила Софья Леонидовна.
— Я же говорю, совсем,— повторила Маша.— Попробует пробраться к партизанам.
Старуха сдвинула свои мужицкие брови и задумчиво пожевала толстыми губами.
— Плохо, — наконец сказала она, снимая с керосинки недоваренную кашу и тяжело опускаясь на стул. — Теперь тебя заподозрят, ты к ней ходила. Надо будет, пока не поздно, тебе от меня скрыться.
— Если я скроюсь, тебя арестуют, — сказала Маша.
Она уже думала об этом по дороге и пришла к убеждению, что скрываться ей нельзя, потому что старуху тогда уже непременно арестуют.
— А это уж моя забота, — непримиримо сказала старуха. — А ты завтра скройся, только надо подумать куда, чтобы не выдали.
И она поморщила лоб, словно вглядываясь куда-то далеко и вызывая в памяти людей, у которых Маша могла бы спрятаться и которые её бы не выдали. Выражение ее лица было такое решительное, что Маша поняла — заставить старуху согласиться с собой будет нелегко, может быть, даже почти невозможно, но что делать?! В каком бы направлении ни искали выхода ее мысли, все выходило плохо: если она уйдет от старухи и скроется, то, во-первых, куда, что это будут за люди, за кого она будет себя у них выдавать, а главное, тогда старуху наверняка арестуют, потому что после исчезновения Кульковой второе исчезновение — Маши сделает для немцев сразу все яснее ясного. Если же она останется у старухи, то, конечно, вполне возможно, что ее арестуют. Начнут перебирать всех знакомых исчезнувшей Кульковой, узнают о ее частых приходах к Тоне, возьмут и арестуют просто на всякий случай, для проверки, но старуху могут при этом не тронуть, если только не докопаются, что Маша не ее племянница. А до этого нельзя им дать докопаться, ни за что нельзя, что бы они ни делали...
Она вообще, что бы они ни делали, этого не скажет, скажет, что просто была знакома с Кульковой, ничего не знала, ничего не подозревала, что честно работала в их немецком госпитале и не знает, даже представить себе не может, почему ее арестовали. Может быть, ей будет все равно плохо, но хоть старуха при этом останется целой, думала Маша. Она с ужасом представила себе, как ее арестуют, как будут допрашивать, и в то же время не могла представить себе, что она может им сказать что-нибудь из того, чего нельзя говорить.
— Поставь кошелку в буфет,— сказала старуха.
Маша открыла буфет и поставила туда кошелку рядом с бидоном. Уже давно принесенный обратно от Тони, он стоял на прежнем месте, второе, внутреннее дно было еще тогда, когда вынимали рацию, выломано из него, теперь это был самый обыкновенный бидон.
За окнами ревел ветер, хлопая ставнями. Под самым окном резко затормозила машина и послышались чьи-то голоса.
Вот и все, вот и приехали за мною, — беззвучно прошептала Маша сама себе, — что же еще? — и подумала, что пробовать куда-нибудь спрятать рацию уже поздно, да и куда ее сейчас спрячешь, не выходя из комнаты? Может быть, даже лучше, что она так и лежит в кошелке с крупой, вдруг не догадаются...
За окном послышался шум отъезжающей машины. «Значит, не сюда, не может быть...» Маша хотела и боялась поверить, и в ту же секунду послышался скрип не наружной двери, шаги в коридоре и громкий стук в дверь первой комнаты.
Через дверь она услышала в ответ на вопрос Софьи Леонидовны «Кто там?» голос Прилипко:
— Это я, Иван Ильич,.. Прошу простить, такие новости, что не могу до завтра держать при себе,— говорил за дверью Прилипко необычайно громким, кажется, пьяным голосом.
— А вы удержите, ничего, — сурово ответила Софья Леонидовна.
— Извиняюсь, но не могу,— пьяно настаивал Прилипко.
— Да я не одета,— упиралась старуха.
— А вы оденьтесь, не пожалеете.
— Подождите, сейчас лампу возьму, открою, — сказала Софья Леонидовна и, открыв дверь и снова притворив ее за собою, вошла во вторую комнату. — Кажется, один, пьяный, — сказала она Маше чуть слышным шепотом и, взяв в руки лампу, вышла, оставив Машу за закрытой дверью, в темноте.
Маша слышала, как она раз за разом два раза повернула ключ в двери.
— Господи, где же вы так извозились, стены, что ли, собой подпирали? — послышался в соседней комнате голос Софьи Леонидовны, а вслед за ним послышаллось несколько нетвердых шагов и какой-то странный глухой шлепок. Маша не сразу сообразила, что это Прилипко плюхнулся на стул.
Открывая Прилипко дверь, Софья Леонидовна нарочно высунулась навстречу ему в коридор и, как бы ненароком приподняв лампу, посветила в углы,— кроме Прилипко, в коридоре никого не было. Теперь он сидел у обеденного стола, навалясь на него локтями и с пьяной тщательностью прямо на пол сбивая прилипший к пальто снег.
— Уже в самом парадном поскользнулся,— оправдывался он. — Я не пьяный, вы не подумайте, я немножко, я так...
— Да уж сама вижу, какой вы... — сама садясь у стола и наконец ставя на стол лампу, которую она все время держала в руке, довольно миролюбиво сказала Софья Леонидовна. В других обстоятельствах она бы разозлилась и без долгих слов выгнала бы из комнаты Прилипко, не только пьяного, но еще вдобавок рассевшегося у стола, не скинув пальто и налепив ногами на полу целые куски грязного снега. Но сейчас, после только что пережитого потрясения, она была так рада, что это не немцы, а просто пьяный Прилипко. — Ну что у вас такое, пьяный вы человек, — миролюбиво сказала она,— Шли бы да ложились спать. Хотите, нашатырю дам понюхать?
— Не хочу,— решительно сказал Прилипко, тряхнув головой и поднимая на нее пьяные, но не мутные, как бывало у него обычно, оживленно блестевшие глаза.— Спать не могу. Знаете, какие в городе новости: помощника начальника депо арестовали, фамилию его забыл, знал,— он пьяно, сосредоточенно наморщил лоб,— и забыл... И знаете, еще кого, не представляете себе, — глаза его заблестели от ужаса и любопытства,— Нет, вы не представляете себе,— повторил он, очевидно сознательно оставляя напоследок самую потрясающую новость,— не представляете себе.,.— повторил он, подняв руку и пьяно обрушив ее на стол, — Члена управы профессора Стрижевского арестовали, понимаете... Члена управы! То есть нет, не арестовали...
— Так арестовали или не арестовали? — довольно спокойно спросила Софья Леонидовна.
— Нет, нет, хотели, пришли за ним, а он себе пулю в лоб. Вы представляете? После того, как, Шурика убили, — он пьяно всхлипнул, не совладал с собою, — вы представляете, они все попросили... Им немцы пистолеты для самообороны выдали, а он из этого пистолета в лоб... Они пришли, а он в лоб...
Новости и в самом деле были удивительные. Маша вспомнила высокого большого старика с бородой, как у Александра III, лысого, без шапки стоявшего над могилой Шурика, Тогда он ей показался почему-то самым большим негодяем из всех негодяев, стоявших там, над этой открытой могилой, и вдруг оказывается... Так вот, наверное, от кого шли те сведения, передавая которые она всегда думала, что в управе, наверное, сидит какой-то наш человек. Так вот, значит, кто это был!..
— Заговор,— высоко поднимая палец, говорил в это время в другой комнате Прилипко.— Целый заговор... Шурика убили...— он перешел на испуганный шепот, ткнул себя дрожащими пьяными пальцами в грудь и сказал уже совсем чуть слышно: — Боюсь!
— Шли бы спать, Иван Ильич,— сказала Софья Леонидовна. — Утро вечера мудренее...
— Спать не могу. Боюсь! — все тем же шепотом сказал Прилипко. — Всего час назад узнал, сидел у себя, все хорошо, и вдруг... узнал. Пришли и сказали. На коленях просил, чтобы на машине подвезли, так и сказал: «Боюсь идти!» Хотя и бывший офицер, а боюсь идти! Боюсь...
— Да будет вам нюни-то распускать, — сказала Софья Леонидовна. После того как у нее прошел первый страх и оцепенение, Прилипко с каждой минутой становился ей все противнее и противнее.— Идите, идите, Иван Ильич, если страшно, я вас до вашей комнаты провожу,— сказала она, вставая и принуждая Прилипко тоже подняться.
— Посидеть с вами хочется, — говорил Прилипко,— я ведь тоже человек... Я человек или не человек?.. Как по-вашему?
— Человек, человек,— уже не скрывая досады, подтвердила Софья Леонидовна. — Пойдемте, я вас с лампою провожу, если так уж вам страшно.
И она уже совсем невежливо почти выпихнула Прилипко из комнаты, поддерживая под руку покачивающуюся фигуру, дошла с ним до его двери и сама помогла ему открыть дверь ключом, который никак не слушался его и два раза падал у него из рук.
— Подождите, сейчас я вам лампу зажгу,— сказала она, поставив свою лампу на подоконник и брезгливо выдергивая свою руку из руки схватившего ее, боявшегося остаться в темноте Прилипко. Она придвинула стоявшую на столе лампу, привычно подула в стекло, зажгла одну лампу от другой, накрыла ее стеклом, сначала прикрутила, а потом выпустила фитиль.— Ну вот и все,— сказала она Прилипко, бессильно сидевшему в кресле, бросив по сторонам руки, в одной из которых он так и держал свою барашковую папаху.— Спите!
Забрав свою лампу, она вышла из комнаты, в дверях еще раз взглянула на Прилипко. Тот сидел в прежней позе, уставившись куда-то в потолок пьяными, полубезумными глазами.
После нестерпимо долгого ожидания Маша наконец увидела тонкую полоску света в щели под дверью. Старуха, неслышно ступая по полу своими мягкими туфлями, вошла в первую комнату, закрыла дверь снова, как было — на два оборота ключом,— и только после этого с лампой в руках подошла к Маше. На лице у нее было горе, усталость и отвращение. «Да она совсем старая»,— впервые за все время их совместной жизни подумала Маша, взглянув сейчас на это лицо.
— Надо ее отнести куда-то,— показала старуха на рацию.— Теперь же, а потом можем и не вынести. Теперь, раз уж аресты пошли, всего можно ожидать в любую минуту.
...На Машино счастье, уже совсем подходя к дому — ей оставалось только свернуть с переулка и перейти на мостовую,— она на секунду остановилась, чтобы переменить руку. Остановилась, перехватила тяжелую корзинку из правой руки в левую, перехватывая, посмотрела наискосок, в сторону дома, и увидела, что около дома стоит немецкая машина с задними зажженными красными фонариками, а передняя дверь открыта настежь. Маша невольно отступила на шаг и прижалась к стене. Еще секунда, и она бы выскочила на мостовую, и ее, наверное, увидели бы. Все, что рассказала ей Тоня, все, что она услышала от Прилипко, заставило ее бояться, что случилось самое страшное. Это было и в самом деле именно так.
Через минуту из распахнутых настежь дверей вышел высокий немец, потом еще один немец пониже, потом Софья Леонидовна и сзади еще один немец. Выходя на крыльцо, старуха что-то сказала тому третьему немцу, который шел сзади нее, и сделала какой-то жест рукой, может быть, она хотела что-то взять из дому, но немец отвел ее руку и подтолкнул ее идти к машине. Последним вышел Прилипко без пальто и без шапки.
«Неужели он и донес? — с ненавистью и удивлением подумала Маша, с удивлением не потому, что Прилипко не мог этого сделать, а потому, что, как ей казалось, еще два часа назад Прилипко совершенно и во всем верил Софье Леонидовне.— Неужели он только притворялся? »
Двое немцев влезли в машину, потом третий немец еще раз толкнул Софью Леонидовну, и она тоже влезла туда. Прилипко продолжал стоять на крыльце. Тогда немец что-то крикнул ему, Прилипко что-то спросил, немец сердито крикнул: «Натюрлих!»
Прилипко быстро вскочил обратно в дом и через несколько секунд выскочил обратно в пальто нараспашку, в шапке и с мотающимся вокруг шеи шарфом; он быстро подбежал к машине, третий немец шутливо хлопнул его пониже спины и захлопнул за ним дверцу. Машина поехала. Немец несколько секунд постоял на тротуаре, глядя ей вслед, потом развернулся, вошел в дом и закрыл за собой двери.
И Маша еще раз ужаснулась не только тому, что произошло с Софьей Леонидовной, но и тому, что, выйди она на перекресток пятью минутами позже, она как ни в чем не бывало зашла бы в квартиру и попала бы в руки к немцам прямо с рацией в руках, которую ей так и не удалось спрятать в надежном месте, и, может быть, даже не успела бы уничтожить сводку, которую передала ей Тоня.
Она быстро откинула полы пальто, полезла в карман жакетки, нащупала там бумажный шарик, который ей дала Тоня, и переложила его в варежку, на ладонь так, чтобы можно было одним движением захватить его с ладони зубами и проглотить.
После этого, еще не решив, как ей поступить, она инстинктивно сделала то, что, наверное, на ее месте сделал бы всякий другой: повернулась и пошла в обратную сторону от этого места, где только что все безвозвратно и окончательно рухнуло.
Она шла и напряженно думала о том, что ей делать дальше.
Раз немец, а может быть, даже не он один, может быть, их несколько, если они остались в доме, значит, они хотели арестовать не только Софью Леонидовну, но и ее. Для этого они и остались. Иначе для чего же? Идти в больницу тоже, конечно, нельзя. Там теперь, если она придет, наверное, заранее предупреждены и арестуют ее.
Кроме дома Софьи Леонидовны и дома Тони она бывала во всем Смоленске еще только в одном доме у санитарки тети Паши, но сейчас, до утра, идти туда было нельзя, потому что тетя Паша дежурила сейчас в больнице. К тете Паше можно было попробовать пойти завтра утром или где-нибудь переждать еще, чтобы пойти к ней завтра вечером, но так, чтобы успеть раньше, чем она уйдет на ночное дежурство.
Правда, Маша была почти уверена, что тетя Паша уже давно заодно с Софьей Леонидовной, что обе старухи совершенно доверяют друг другу и, может быть, даже именно через тетю Пашу Софья Леонидовна и передает подпольному центру те сведения, которые она собирает в госпитале.
Именно из-за этих, уже давно бродивших у нее в голове мыслей ей казалось, что она может пойти к тете Паше и даже довериться ей. Но, с другой стороны, если это так, если тетя Паша заодно с Софьей Леонидовной, то вдруг и о ней что-нибудь узнали, ее могут арестовать, и у нее может сидеть засада. Во всяком случае, идти туда с рацией нельзя. Надо все-таки ее спрятать, а потом уже рисковать, и рисковать только одной собой.
«Ах, если можно было бы найти и догнать Тоню,— с внезапно вспыхнувшей надеждой, ничуть не менее сильной от ее несбыточности, подумала Маша.— Найти и вместе с ней идти искать партизан. Она все-таки здешняя, у нее больше надежд на это, и потом мы были бы вдвоем...»
Хотя она сама прекрасно понимала, что нет никакой надежды догнать и найти Тоню, она все-таки дошла почти до самой больницы, до того угла, на котором они встретились, и прошла всю улицу до того угла, где они расстались, и еще какое-то время шла по тому направлению, куда ушла Тоня, хотя Тоня, конечно, могла свернуть и направо, и налево на любом углу. Это было бессмысленно, но Маша была растеряна от нагромождения всего случившегося за эти несколько часов, и то, как она шла, почти бежала вслед за Тоней, было, в сущности, инстинктивным выражением ее страха перед обступившим ее полным, беспросветным, черным, без единой, самой ничтожной щели одиночеством в городе, где вдруг исчезли все люди, с которыми она была связана, где, кроме них, она не знала никого, ни одной души, которой она могла бы доверить себя и связанную с собой тайну, которая, как бы ни была дорога человеческая жизнь, все-таки была дороже этой жизни.
Если бы хоть рация была где-то спрятана, если бы хоть она не была у нее в руках! Но хотя именно то, что рация была с ней, ее больше всего мучило в этот час бессмысленного блуждания по городу, именно присутствие этой рации потом, когда она немного пришла в себя, дало ей первую надежду если не на спасение, то просто хотя бы на будущее.
«Я просто ничего не стою, ну просто ничего не стою»,— сердито подумала о себе Маша, вдруг представив, что этой рации нет при ней, и пусть она, даже не найденная немцами, лежит там, под тюфяком, на квартире у Тони, лежит там, и ее невозможно забрать оттуда.
Десятки людей работали здесь против немцев, но именно она со своей рацией, со своими выходами в эфир, со своими короткими тире и точками раз в неделю была единственным голосом всех этих людей, единственной их связью с Москвой.
Сейчас, когда у нее вдруг порвались все связи с этими людьми, у нее все-таки оставался еще голос, которым она могла сказать пусть хоть последнее, самое последнее слово туда, в Москву. Именно она, и больше, верно, никто так быстро, как она, не мог бы сказать об этих арестах, о провале Тони и Софьи Леонидовны, о том, что кто-то выдал их, что надо опасаться предательства, и, если она даже потом попадется, если не сможет ни с кем связаться, погибнет в гестапо, все равно до этого только она может и должна передать о том, что случилось. «И сводку передать»,— сердито поправила она самое себя, подумав, что из-за этой сводки гибли люди, это плод их страшных трудов, и она тоже должна передать ее во что бы то ни стало, эту сводку, чтобы эти труды не пропали даром, передать ее вместе со страшным известием о случившемся.
Но как передать и когда?
Она должна была в очередной раз выйти в эфир завтра от четырнадцати до пятнадцати. Но до этого еще надо дожить и не попасться на глаза немцам. И где среди дня, где найти место, чтобы передать? Правда, ей было дано еще страховочное время на случай полной невозможности передать в назначенные часы и дни. Она имела право выйти в эфир в любой день от ноля часов до ноля пятнадцати. Она еще ни разу не пользовалась этим временем и не знала,- во всяком случае, не была уверена, что ее поймают в это аварийное время, но надо было попробовать все-таки ночью, может быть, будет легче устроиться и передать. Но где и как? Надо же зашифровать передачу, открытым текстом нельзя, и, даже если бы она просто сказала о провале, все равно открытым текстом немцы перехватят, а в Москве не примут, не поверят. А для того чтобы зашифровать, нужно хоть немного света, хоть на полчаса, без этого она не зашифрует и не передаст.
Она с испугом схватилась за карман пальто — там у нее должна была быть одна вещь, которая считалась здесь ценностью, а сейчас становилась для нее драгоценностью: полная коробка спичек, которую ей Софья Леонидовна еще вчера велела передать на дежурстве тете Паше в подарок. Старухи обе были курильщицами и от врёмени до времени делились то табаком, то спичками, у кого что появлялось. Но она вчера забыла передать. Она полезла в карман и с облегчением нащупала там коробочку спичек.
Спички, слава богу, были... Но где, откуда передать?
Маша остановилась первый раз за все время, поставила на снег корзинку, тяжесть которой она даже перестала замечать, и вдруг занемевшей рукой вытерла лоб. Когда-то, еще в октябре, они как-то вдвоем с Тоней ходили за город, на его западную окраину, смотрели полуразрушенные блиндажи, оставшиеся там еще с лета, с обороны Смоленска. Наверное, Тоня сегодня как раз и ночевала в этих самых блиндажах. Они ходили тогда днем, как бы на прогулку, Тоня даже показывала ей блиндажи штаба того полка, в который она явилась, чтобы стать пулеметчицей. Но целью их прогулки были не только воспоминания: они на всякий случай присматривали место, где можно спрятать рацию и куда можно ходить для передачи, если что-нибудь вдруг помешает передавать из Тониной квартиры. Но потом передавать из Тониной квартиры ничто не мешало, и больше туда они не ходили, и Маша не подумала об этих блиндажах как о месте, откуда можно передавать, даже тогда, когда Тоня говорила ей о том, что кочевала там.
Но как добраться до них? Вернее, как найти их сегодня ночью? Еще не было снега тогда, когда они были там, и дорога выглядела совсем другой. Да и когда идешь с человеком, который хорошо знает дорогу, плохо замечаешь ее. Сейчас, зимой, и тем более ночью, все это выглядит совсем по-другому. Но надо идти, искать. Больше нечего делать. Ведь все равно ничего другого не придумаешь.
Как выйти из города в поле, она примерно представляла себе. Блиндажи были на этой стороне города. В общем, сравнительно не так уж далеко, в особенности если знать дорогу. Но о дороге она имела смутное представление. Примерно знала улицу, по которой можно выйти из города. Но именно на этой улице в конце мог быть патруль. Значит, надо было где-то, не доходя до конца, свернуть с нее.
Теперь она уже не раздумывала, а шла, сворачивая из переулка в переулок и прикидывая, как ей скорее выйти на эту улицу, а что она на нее выйдет, она теперь была уверена — примерно помнила теперь, как идти, и чем дальше, тем больше вспоминала. Большинство блиндажей там было разрушено, но осенью, в октябре, были еще и такие, где сохранились накаты над головой. В один из них они заходили вместе с Тоней. Но, в конце концов, это уже не так важно: лишь бы как-нибудь хоть немного было прикрыто со всех сторон, а с неба уже никто не увидит ее спички. Только бы не задержали ее по дороге. Правда, у нее есть ночной пропуск для прохода на ночные дежурства в больницу, но это совсем в другую сторону от больницы, и в руках у нее корзинка... В общем, если ее остановят и начнут проверять, вряд ли этот пропуск поможет. Только бы не остановили — и она дойдет, непременно дойдет... И найдет эти блиндажи. А если не найдет, пойдет прямо, дальше. Куда дальше, все равно, куда-нибудь, где никого нет. В лес. И передаст там. Найдет какую- нибудь яму, зароется куда-нибудь, закроет себя сверху с головой пальто и передаст.
О том, что будет потом, она сейчас не думала. Все ее мысли сосредоточились только на этом, и, быть может, именно благодаря этому, редкому в человеке состоянию, когда ничто и никто его не отвлекает, когда воля найти то, что он ищет, ведет его, словно в волшебной сказке искателей кладов, когда все его существо сосредоточено только на одном этом и все чувства, в том числе и физическая память места, по которому ты однажды проходил, как бы давно это ни было, все чувства обострены до крайности, может быть, именно это и помогло Маше в конце концов уже глухой ночью добраться до этих заброшенных блиндажей, занесенных целыми увалами снега, молчаливых и печальных свидетелей летних боев за Смоленск.
За зиму от блиндажей остались только снежные ямы. Бревна были давно растащены на топливо, и Маша, утопая в снегу, долго бродила от ямы к яме, все ища хоть какое-нибудь оставшееся укрытие, но кругом не было ничего подходящего. Когда она еще шла по городу, начала мести поземка, а здесь, в поле, она гуляла вовсю, забираясь в эти неглубокие ямы бывших блиндажей и при каждом новом порыве ветра белыми кольцами выкручивая оттуда снег.