Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Грань - Михаил Николаевич Щукин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У Насти и на «спасибо» сил не осталось. Поднялась еле-еле, качнулась, как на ветру травинка, и потащилась, не оглядываясь, к деревне, к теплым, мигающим огонькам. Елена отдышалась и поднялась следом за ней. Пока отгоняла лошадей на конюшню, пока распрягала их, на улице совсем стемнело, и густо вызвездилось небо. Колючая, белая мгла поднималась над деревней столбами. Глянешь на нее – и дыхание заходится. А Елене на верхний край еще добираться через всю Малинную, и решила она заглянуть в конюховку, отогреться. В конюховке топилась печка, полыхала жаром, переливаясь и отсвечивая, раскаленная плита. Стащила Елена с себя одежонку, припала к горячим кирпичам, и ее враз разморило, понесло, будто раскачивало на теплых волнах. Разбудили ее, как толкнули, грубые и жадные руки. Они рвали на груди кофтенку. Ярко плита в темноте светилась, и Елена, очнувшись, увидела прямо над собой Витьку Бородулина, сына начальника лесоучастка. Витька чудной болезнью болел, шея у него, руки и лицо испятнаны были багровыми лишаями, и чужому человеку не то что дотронуться до них, а и поглядеть тошнехонько. А тут они по самому телу шершавят, Витька мокрыми губами в щеку тычется, сопит от нутряной натуги, задыхается.

– Да ты что, кобелина! Отвяжись! Уйди, зараза!

Она отталкивала его от себя, пыталась выскользнуть, но Витька парень здоровый, сила в руках бычья, раздернул кофтенку и молчком, ни слова, ни полслова не обронив, только сопел да тужился, повалил ее на пол. Глаза дурные, лишаи фонарями горят, губы мокрые, от жадных рук спасения нет. Где его взять, спасение? Где силы взять в своем теле, замордованном работой, чтобы оборонить это же самое тело от грязи? Душу свою как оборонить? Выгибалась, билась, словно рыбина в неводе, и не могла вырваться. Напряглась в последнем усилии и такой крик из груди вытолкнула, что чуть сама не оглохла:

– Василий! Помо-о-ги!

Крик взорвался в тесной конюховке, ударил по потолку и стенам, пробил насквозь все пространство, какое было здесь, и, не истаяв, не потерявшись, ударил в другой и в третий раз:

– Роди-и-мый, защити! Васили-и-лий!

И так много было его в конюховке, неистового бабьего крика, что он насквозь прошивал деревянные стены, вылетал в морозную дымку и прокатывался, сминая ее, над снежными крышами деревни, и уносился дальше, дальше. Он над всей землей летел, этот крик, вместе с черными крыльями людского горя, звенел изо всех сил, желая, чтобы его услышали…

– Ты чо? Ты чо? Сдурела?!

Оглушенный, Витька трусовато отскочил от нее, примостился на лавке поближе к дверям, но гордость не дозволяла уйти сразу, и он сидел, долго сворачивая цигарку и чиркая спичками. Не руками, так словами хотелось уломать ему Елену, и заговорил он, стараясь, чтобы по-мужичьи рассудительно вышло:

– Ты чего взбеленилась-то? Я ж как лучше думал, без мужика сохнешь. Мужика-то нет. Хоть удовольствие бы поимела, и опять же – тебе со склада бы чего подкинул. Договорились бы полюбовно…

– Парша шелудивая – вот кто ты есть! Парша! Никаким складом меня не купишь!

– Да и не буду, не стони. Как лучше хотел, а раз не желаешь – сохни. Я вон Настю себе выглядел.

– Настю?!

– А чего? Баская девка. У них картошки только на ползимы хватает, пойдет – как миленькая. Так-то вот.

Витька затушил окурок и вышел из конюховки, по-хозяйски прихлопнул за собой двери.

Взмахивают черные крылья, тень нагоняя, летит под ними, стелется крик о помощи, а по самой земле в тени бродит зло, сеет заразу. Тяжко, но уберечься от нее надо, хоть и тычется она тебе в тело и в душу. А как уберечься, лишь сердце знает, оно подскажет, если довериться ему без остатка, если не ломать его и не тискать в угоду черным мыслям о жизни полегче. И голодуху перенести можно, и работу непосильную, и горе великое можно перетерпеть, только с высохшей душой не проживешь – умрешь, еще задолго до того, как в гроб положат.

Встала Елена на ноги, оправила кофтенку, оделась, шагнула за порог в лютый мороз – жить надо. И половину своей картошки отдать Насте, там ребятишки малые, старуха больная. А сама Елена выдержит, она крепкая. Все выдержит, только бы душу Насте не растоптали, только бы свою уберечь.

3

Дед Витьки Бородулина, Федор Северьяныч, крепко и широко шагал по жизни. Двадцать лошадей, двухэтажный дом на берегу Незнамовки, каждое лето перевоз через Обь держал. Рыжая борода огнем горит, рубаха на крутых плечах словно влитая, выйдет вечером на крыльцо, сунет руки за опояску на тугом животе, оглядит свое хозяйство да как гаркнет: «Мое-о-о!» Палец вверх поднимет, послушает эхо в забоке и ржет: «Не возражает природа, мое, значит, мое».

Кроме всего прочего, слыл он еще культурным хозяином – единственный из Малинной арбузы на песках выращивал. Власти его не трогали, даже похвальные листы на выставках давали. Богатства хоть ложкой хлебай, и сын, Трошка, наследник единственный, подрастал, как на опаре, весь в тятю пошел, такой же сутунок – двумя руками не обхватишь. Трошка-то и выкинул коники, от которых Федор Северьяныч до самой смерти не опамятовался. Ни с того ни с сего свихнулся парень, записался в комсомол и от отца отрекся. На собрании, при народе. И случилось это в самом начале двадцатых годов, задолго еще до того времени, когда от родителей стали отрекаться под наганом.

Федор Северьяныч рвал на собрании бороду и кричал, брызгая слюной:

– Трошка, сукин кот, да ты чо городишь, чо городишь-то! Окстись, страмец!

Трофим у стола стоял, на красную скатерть одной рукой опирался. Нахмурил брови и не шелохнулся. Отвечал как по бумажке:

– Не могу я жить под одной крышей с эксплуататором и родственных отношений с ним поддерживать не желаю.

Такое железное спокойствие звучало в чужих и незнакомых мужикам словах, что собрание – а сидела на нем, почитай, вся деревня – притихло. В первый раз люди такое видели, и новь эта дохнула на них нехорошим предчувствием. Трофим продолжал говорить в полной тишине, слова его падали в прокуренный, сизый от дыма зал увесисто и четко:

– Потому и отказываюсь, что у меня другие убеждения.

Еще больше притихли и почуяли мужики своими изворотливыми крестьянскими головами: неспроста Трошка песню такую завел, не с бухты-барахты, видно, умудрился разглядеть завтрашний поворот жизни. Злее смалили махру и вполуха слушали Федора Северьяныча, который ругался и проклинал сына. У Трофима ни одна жилка не дрогнула.

Слег Северьяныч сразу после собрания, не вынес удара. Полгода помаялся и тихо отошел. Трофим даже на похоронах не появился, боялся биографию замарать. И этим непоявлением своим еще больше напугал малиновцев. Трофим был для них непонятен как чужой, заезжий человек и знал, предвидел нечто такое, о чем они пока и не догадывались. Его стали побаиваться.

Получил Трофим за принародное отречение от отца и за активность портфель секретаря сельсовета и с тех пор власти из рук не выпускал, только портфели менял, перебираясь с одной должности на другую. Когда стали раскулачивать и высылать, когда мужики стали исчезать по ночам из деревни неизвестно куда, а Трофим увиливал от любой чистки, и, каким бы боком ни поворачивалась жизнь, он всегда успевал заскочить на ее верхушку, вот тогда малиновцы поняли: Бородулин нутром чует перемены, через окоем заглядывает. Мало кто так умел.

Служба службой, а дом домом. Трофим женился, сына, Витьку, родил, выстроил себе хоромы и никогда про себя не забывал. Уж на что в тридцать первом голодуха была, вся деревня корье с лебедой жевала, а Бородулины – ни-ни, за стол без хлеба не садились.

Сына Трофим учил:

– Нынче на одном богатстве далеко не уедешь. Вон батя у меня, не умер бы вовремя, так до нитки бы растрясли. Теперь, Витька, на жизнь нюх надо иметь, не учуешь вовремя – пропал.

Сам Трофим Федорович чуял задолго. В начале июня отправился он самолично на Цыганское болото, целый день там пропадал и вернулся с охапкой трав, ночью долго варил их в чугунке, выжимал, процеживал и задыхался от нестерпимой вони, которая поднималась от варева. Раза два выбегал на улицу и блевал, перегибаясь через крыльцо, выворачивал нутро в долгих стонах. К утру желто-зеленое вонючее месиво было готово. Трофим Федорович выложил его в банку, растолкал сына и приказал:

– Давай, хряпай.

У Витьки от запаха глаза слезами налились, судороги по лицу пошли, он икнул и отвернулся.

– Не вороти морду, жри. Потом спасибо скажешь.

Витька отца боялся ослушаться, задыхался, давился и заталкивал в себя месиво, словно дерьмом живот набивал. К вечеру по всему телу рассыпались багровые лишаи. Местный фельдшер в больничке дал Витьке таблеток, но тот по тятиному совету тут же их и выкинул. Через две недели отец снова заставил есть ту же самую гадость, багровые лишаи зашелушились, запаршивели, потекла из них сукровица. По ночам Витька втихую плакал от чесотки, но перечить, спросить даже – для чего это? – отца не насмеливался: тот держал его в железной узде.

Когда черное круглое радио в конторе лесоучастка объявило о войне, Витька все понял. Ровесников его одного за другим отправляли на фронт, а его после каждой новой комиссии – домой. Отец вскорости устроил сына завскладом, и жизнь, не в пример многим, была не холодной и не голодной.

Одно мучило Витьку – лишаи. Никак не мог он привыкнуть к ним, как не мог привыкнуть и к вонючему вареву, которое надо было хлебать постоянно, чтобы поддерживать болезнь. Девки от него шарахались, смеялись над ним в глаза, а если он распускал руки, то и отшивали, как сегодня отшила Елена. Витька копил обиды, складывал их в загашник, а чтобы не забылись они, время от времени перебирал их в памяти, накаляясь злостью, и думал о том времени, когда он все до единой припомнит. Так припомнит, что всем тошнехонько станет.

Мороз подгонял Витьку, и он все быстрее шагал к дому, оставляя за спиной конюховку, Елену, ругался и с дрожью в животе вспоминал, что сегодня вечером ему опять придется хлебать варево.

Глава пятая

1

Мужики слово сдержали. Через два дня заявились всей бригадой, со своим инструментом. Огляделись, перекурили, и скоро на усадьбе звонко запели топоры. Не умолкали они до самого вечера, и к вечеру на сером развале бывшей избы ярко зажелтели первые бревна нового сруба. Степан долго кружил около него, трогал крутые бока бревен, липкие от растаявшей смолы, и не мог нарадоваться: будет дом, будет и житье. Дощатая будка ему до того обрыдла, что в последние дни он ходил ночевать к Александру.

Трудились мужики на совесть – от темна до темна. А темнеет летом ненадолго, и времени на отдых оставалось тика в тику – только поспать накоротке. Засучив рукава, вкалывал и сам Степан, хватаясь за любую работу и думая лишь об одном – скорее бы закончить.

К середине августа широкий, просторный дом на фундаменте стоял уже под крышей, закрывая собой зиявшую пробоину в конце переулка, стоял надежно, осадисто и весело поглядывал на три стороны пока еще пустыми окнами. Оставалось лишь покрасить полы, вставить рамы, отштукатурить и побелить стены. Но эта работа была уже не главная – главную сделали, и до холодов, прикидывал хозяин, можно будет перебраться в дом. Живи и радуйся.

За лето Степан вконец умотался, почернел на солнце, усох, и на ремне пришлось прокалывать третью новую дырку, чтобы не свалились штаны.

С мужиками, которые сделали все по уговору, он честь по чести расплатился и расстался с ними по-свойски. В тот день, проводив их до автобусной остановки, зашел на обратной дороге в магазин – купить папирос.

Продавщиц за прилавком не было. Они стояли у окна, которое выходило к высокому забору, разделявшему склад и переулок, испуганно ойкали.

– От же зараза, от бандюга!

– Оберут мужика!

– И нет никого.

– Что хотят, то и воротят.

Степан тоже подошел к окну. Трое парней, окружив плюгавенького мужичка, прижимали его к забору. Мужичок сдернул с головы кепку, прикрыл ею лицо и затряс головой. Одного из парней Степан сразу узнал по линялым джинсам, обтянувшим тощий, сухой зад, по туфлям с высокими, стоптанными каблуками и по длинным волосам, скатанным в сосульки. Это был Юрка Чащин. Двое других парней были незнакомы – здоровые, ражие ребята лет по восемнадцати, одинакового роста, с одинаково широким разворотом плеч.

– Чего они?

Продавщицы, будто их в спины толкнули, разом обернулись и, бестолково кудахтая, как напуганные куры, стали рассказывать. Сами то и дело дергались, оборачивались к окну, смотрели. Мужичок зажимал лицо кепкой, продолжал трясти головой и опускался на корточки, буровил пиджаком по доскам, и воротник налезал ему на затылок. Парни стояли, не двигаясь, чего-то ждали.

Ждали они, оказывается, бутылку. Ни водки, ни вина в магазине не было. Мужичок, приезжий, алтайский, где-то раздобыл самогонки и забрел в магазин купить хлеба. Здесь-то и перехватили его, прижали к забору глазастые ребята. Он присел на корточки – ниже некуда, и сжался, не отрывая от лица кепку. Юрка шагнул к нему и ласково потрепал по плечу, словно хотел сказать – да ты не бойся, мы хорошие…

Степан выскочил из магазина. Само собой получилось. Он даже подумать ни о чем не успел. Мимо глухой стены магазина, через воротца, к складу – и вот он, забор. Юрка уже выпрямлял мужичка, тянул его двумя руками за пиджак вверх. Мужичок под кепкой не то бормотал, не то всхлипывал.

– Тормози, ребята, – Степан подошел вплотную.

Юрка отцепил руки от старого засаленного пиджака, медленно обернулся. Степан впервые хорошо успел его разглядеть. Лицо как лицо. Худое, вытянутое. Глаза, рот, губы – все на месте. И длинные волосы, когда смотришь на Юрку спереди, вроде бы даже и шли ему. Но в то же время виделся на лице тупой, как носок казенного сапога, след лагерной, барачной жизни. Лицо кривилось, корежилось, тонкие губы ломались в ухмылке – злоба лезла изнутри наружу. Но откуда, когда успел он ее набрать за столь малую жизнь?

– Дергай, – Юрка цыркнул через зубы себе под ноги. – Дергай, козел, пока рога не отшиб.

Мужичок шелохнулся, услышав новый голос, и боязливо приподнял кепку. Глаза у него были тоскливые, как у коровы, которую ведут под нож и она знает, куда ее ведут. Степан захолодел от этих глаз.

– Ты урку в законе не корчи, оставьте мужика в покое и идите.

– Шел бы ты сам, козел… бабулек провожать.

– Так это вы тогда с фонариком. Ну, орлы!

Степан упруго шагнул и сбросил Юркину руку с плеча мужичка. Мужичок от неожиданности свалился на бок. Юрка тонко заорал и лихорадочно стал совать руку в тесный джинсовый карман. «Ножик!» Степан качнулся вперед и с правой хряснул Юрке в челюсть. Тот звонко щелкнул зубами, развернулся от удара, шарахнулся о забор и полетел вдоль него, обдираясь о доски. И тут же тупой, со скользом, удар по затылку едва не сшиб Степана с ног. Еле устоял. Откачнулся в сторону. Один из парней держал в руках круглое березовое полено. Давая себе передышку, Степан медленно отходил. Парень подвигался вперед, разинув рот и оскалив крепкие, широкие зубы.

– Витек, врежь ему, врежь! – по-поросячьи визжал Юрка, матерился, сплевывал кровь на землю и пытался встать на карачки. Второй парень осторожно заходил сбоку. Степан, переламывая боль и гуд в голове, дожидаться их не стал. Спружинил ногами и прыгнул вперед, левой – по полену, правой тычком прямо в лоб. Полено выбил, но парень на ногах устоял. Началась свалка. Под ногами поднималась пыль, хлестко и смачно слышались удары, когда попадали они по лицу, и глухо – когда по телу. Дрались молча, с остервенением, и только Юрка продолжал по-поросячьи визжать:

– Врежь, врежь ему, гаду!

Парни совсем молодые, но успели уже научиться самым подлым, исподтишка, приемам. Старались напрыгнуть сзади, пнуть под колено или в пах, норовили ткнуть в глаз большим пальцем. Никогда раньше в Малинной так не дрались; какая бы крутая каша ни заваривалась, пытались соблюдать неписаные правила. Сейчас же не было ничего: ни причины, ни правил, ни ума, ни сердца, только одно – сбить, затоптать, смешать с землей, плюнуть и уйти. Так вот он откуда, страх перед новыми варнаками, вживленный за столь малое время даже в бабку Иваниху.

Степан кружился, выдыхался от пинков и наскоков, на пределе сил мелькнуло – вымотают и сшибут на землю. Дернулся, отпрыгнул в сторону – хоть бы одну-две секунды, чтобы в глазах прояснило. Но кулаки летели следом. И тут Степан, сам зверея, не удержался: тем же макаром, той же уловкой, исподтишка, со всей силы, какая еще оставалась, выкинул вверх колено, и парень с разгона сел на него низом живота. И тут гулко, раскатисто, как всегда бывает по осени в стоялом воздухе, ударил выстрел. Степан оттолкнул парня и уперся спиной в забор. Парень, побелев, тихо опускался на землю. Другой, пригнувшись от выстрела, рванул к забору, но твердый голос пригвоздил его к месту:

– Стоять! Башку продырявлю!

У стены склада Степан увидел Сергея Шатохина. В опущенных руках он держал двустволку, но держал так уверенно и свободно, что было ясно – может вскинуть ее и выстрелить в любой момент. Юрка пошатывался и цеплялся рукой за забор. Мужичок сидел на корточках и зажимал кепкой половину лица.

– А ну к забору! Быстро!

Парни подчинились. Теперь они стояли рядышком, все трое. Степан отошел в сторону и глянул. Лица у парней были ошарашенно-растерянными, как у ребятишек, которые напакостили, а их в этом уличили. Прицыкни Сергей твердым голосом, они, как ребятишки, попросят прощения и пообещают, что драться никогда не будут. И если бы сшибли Степана с ног, если бы втоптали его в землю и запинали до смерти, они бы и тогда попросили прощения и пообещали бы, что больше драться не будут. А ведь будут, будут, уроды! Вот в чем загвоздка!

Возле склада – как из-под земли вылупился! – маячил Бородулин. В комнатных тапочках, в армейских галифе и в клетчатой рубахе. Шею Степану щекотало чем-то теплым. Он лапнул ладонью – кровь. Да, крепко помяли. Юркины разбитые губы дернула едва заметная ухмылка. А ведь знает, уверен, сукин сын, что Степан под ружьем их бить не станет.

Возле склада уже собиралась толпа. Набежали на выстрел.

– Уматывайте отсюда. Еще раз попадетесь – покалечу.

Все трое полезли через забор, чтобы не идти мимо Сергея с двустволкой и мимо набежавших людей.

– А ты, чудо горохово?! – Степан наклонился над мужичком.

Тот натянул кепку на голову, сунул руку под засаленный пиджак, поднял на Степана глаза, полные коровьей тоски, вытащил пустую бутылку – чуть-чуть плескалось на донышке.

– Вот… разлилась… я ее под ремень засовывал, а затычка из газеты, выскочила…

Обремканные полы пиджака разъехались, и стало видно, что мотня у штанов мокрая. Густо разило сивухой. Степан едва сдержался, чтобы не шарахнуть мужичка бутылкой по голове. Плюнул и пошел прочь.

Сергей, переломив двустволку, деловито вытаскивал неизрасходованный патрон. Степан подождал его, и они прошли мимо молчаливо стоящих малиновцев. Бородулина среди них не было, как появился, так и исчез, будто под землю канул.

– Зайдем ко мне, – предложил Сергей. – Умоешься, а то как баран недорезанный.

Лицо саднило и жгло. Степан долго плюхался под умывальником, осторожно трогал пальцами вздувшиеся губы и набухающие подглазья. «Отделали, как радуга засияю. Из-за чего? Из-за бутылки самогона. Нет, надо было его по кумполу треснуть».

– Садись, лечить буду. – Сергей вынес из дома пузырек с йодом и солдатский ремень. – Шрамы боевые смазывать. Бодяга где-то была, не нашел. Держи вот пряжку.

– Ты как услышал?

– Продавщица из магазина выскочила, заблажила… Да, полный натюрморт. – Сергей закончил лечение и улыбнулся, стараясь скрыть свою улыбку. Это было на него так не похоже, что Степан удивился:

– Ты чего? Чего лыбишься?

– Да вот… Учит нас жизнь, глядишь, и научит. Они тебя, Степа, и в дому достанут, если захотят, никуда не спрячешься. – Сергей перестал улыбаться, отвердел лицом и жестко, хрипловатым голосом выговорил: – Я, Степа, как погляжу на эту жизнь, и все вот так шарю, автомат ищу… Понимаешь?! После того – я не могу на такую жизнь смотреть! Не могу! А, черт! Помолчу я, Степа, а то материться начну…

В ограду влетела Лида с остановившимися глазами. Мужики, не сговариваясь, наперебой стали ее успокаивать.

2

Степан выпихивал малиновскую жизнь в двери, а она, лихо крутнувшись, настырно лезла в окно. Лохматая, непричесанная, поворачивалась то одним, то другим боком и кричала: погляди-ка на меня, полюбуйся. Деваться некуда, приходилось глядеть и любоваться. Была она совсем не такой, какой представлял ее Степан, когда ехал сюда. Да и приехав, он еще бродил по воспоминаниям прежней жизни, какую помнил по детству и которая, оказывается, давно уже канула, а вместо нее народилась новая. Странная жизнь… Шляется по деревне с дружками Юрка Чащин, их боятся, за версту обходят, изредка, правда, бьют, но они вытрут красные сопли – и но новой, да ладом. Мужики в деревне стали другими, даже на вид. Сморщились, выцвели раньше времени, словно их подолгу стирали и полоскали, как старые тряпки. Средь белого рабочего дня собираются у магазина, рассаживаются кто на лавочке, кто на корточках, ждут, когда начнут торговать водкой. Ни хохота, ни соленых баек, ни подначек, без которых не обходились раньше мужицкие сборища, – ничего этого нет. Сидят, курят, лениво, через силу, перебрасываются какими-то словами, а сами не спускают глаз с двери магазина. Потом накупят бормотухи, нахлебаются, разбредутся, попадают спать, а утром все начинается сызнова. Мужиков двадцать в Малинной вообще нигде не работали. Не работали, но пили, потому что, как сказал однажды Степану Гриня Важенин: «Чего в Малинной не жить? Была бы рыба, а водки найдем».

С ранней весны и до поздней осени мужики эти браконьерили на реке и продавали рыбу, кто-то драл еще ветловое корье, кто-то собирал и сдавал в заготконтору грибы и ягоды – на прожитье хватало. «Блатату», как называли их в Малинной, вызывали в сельсовет, строжились, грозились посадить за тунеядство. Но «блатата» дело знала туго. По поздней осени они потихоньку расползались и пристраивались в кочегарку, сторожем, грузчиком в сельпо, а больше всего в шараги. Алтайские колхозы заготавливали зимой лес в Малинной и набирали бригады из местных. Лучше и не надо – ребята в шараге свои, а начальство далеко, за Обью.

Такая вот жизнь шла нынче в Малинной.

И едва ли не каждый день удивляла.

Выбрав время, Степан отправился за облепихой, чтобы сделать хоть какой-нибудь запас на зиму. Но, не доплыв еще на лодке до облепишника, поднял случайно глаза и заморгал – старой избушки бакенщика не было. Подгреб к берегу, осыпая яр и хватаясь за вислые корни ветел, поднялся наверх – избушки не было.

Вместо нее валялись обгоревшие бревна, угли, головешки – все уже было остылым, холодным, и на всем лежал, раскрашивая черноту, палый лист. Но лежало его немного, потому как лететь особо ему было неоткуда. Ветлы, окружающие поляну, белели голыми стволами. Кора с них была содрана. Оставалась она только у комля, сантиметров тридцать – сорок от земли, да кое-где на верхушках. Ободранные деревья белели не только вокруг поляны, но и дальше, в глубине забоки. Обдирали их нехитрым образом: делали на комле заруб, отковыривали ленту от ствола и дергали до тех пор, пока длинный, влажный изнутри ремень не сваливался на землю. Связывали эти ремни в пучки, пучки сушили и сдавали в заготконтору. Платили за корье хорошо.

Ветер разбойно посвистывал в голых верхушках. Под его посвист было не по себе смотреть на изуродованную забоку. Было и не стало. Стояло и слиняло. Незачем больше сюда приходить – на пустом месте ни о чем не вспомнишь.

Совсем недавно лежал он здесь на своем пиджаке, брошенном на мягкую траву, по лицу невесомо скользила тень ласточки, и блаженно думалось, что смысл жизни очень простой – корми своих птенцов, живи и радуйся… Где теперь ласточка, успела ли улететь? А птенцы? От гнезда и следа не найти. Степан пошарил вокруг глазами и в пожухлой, притоптанной траве увидел топор. По остро отточенному лезвию мелкой капелью брызнула ржавчина. Значит, тоже с лета лежит. Обронили и не нашли. Поднял его, ухватил за ловкое, отполированное топорище. Знатный инструмент, и потрудился он в забоке ударно. Гектара два, пожалуй, выпластал. Прихватив топор, Степан спустился вниз, под яр. Больше ему делать здесь было нечего.

В переулке навстречу попался Гриня Важенин. Увидел топор и заорал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад