Так мы пишем, так пляшем, так ждём, Так зовём, так себе отвечаем. Так, гуляя под звёздным дождём, След от следа в воде отличаем. Так сидим вечера напролёт, Так друг друга чудесно лелеем, Так молчим, угадав наперёд, Те слова, что сказать не сумеем. Ну а ночь – холодней черноты, Луч надежды – всё тоньше и тоньше, Но уверенный взгляд с высоты Устремил наш невидимый Кормчий. И пускай пробегают века, И пускай плесневеет отвага, Лишь бы только писала рука И перу подчинялась бумага. Лишь бы только трёхцветный мой стих, Словно пламя весёлое, вскинул, Лишь бы только, волнение скрыв, Дух воскресший меня не покинул. Всё другое придёт и уйдёт. Жизнь и Смерть – как собака и кошка, Ну их… слышишь, как дивно поёт Чей-то голос, усталый немножко. II Нас дом пустой отпустит восвояси, Весна назначит влажные прогулки. По улицам, оттаявшим и гулким, По воздуху, и дальше – без препятствий. По темноте, до света, вдоль деревьев, Когда, стараясь, тени не касаться, Мы ни за что не станем разбираться В тревоге юной и в надежде древней. Когда в пределах зыблемого храма Мы, не сказав бессмысленного слова, Лишь разобьём чугунную основу — Стыда щемящего и шёпотного срама. И так могло бы долго продолжаться — До петухов, и до Страстной, и дале… Когда бы мы не ведали, не знали, Что нам за всё придётся расквитаться. Что нам за всё придётся расплатиться Всей кровью красной и всей кровью синей. Так гибнет цвет, лишённый чётких линий. И вот поэтому нам должно возвращаться… III Мы ночью вылетим в окошко, при этом чуть не поперхнувшись от радости и возбужденья; а у меня к тому же уши засветятся, как две редиски. «Эй Вы, оденьтесь потеплее!» — нам снизу закричит прохожий, гуляющий зачем-то ночью и проявляющий заботу, не там, не к тем, и не по делу… пусть попадает под трамвай. А мы уже летим над Нилом, как мандельштамовские пчёлки, И говорим бог весть о чём… IV Я никогда не смогу больше обманывать, или говорить неправду. Тем более не сумею вылепить из пластилина спелую грушу. Уверен, что никогда не отыщу Китайскую стену в славном городе Красномосковске. Помню только, что летом сюда приезжал чилийский писатель Хосе Доноссо. Лето давно кончилось, а новое ещё не наступило. У Пети Новогиреева в саду чернеют шикарные липы. Ах, Москва, ты и впрямь замечательный город! По всей земле идёт перекличка твоих трамвайных звоночков. V Я знаю, где растёт крапива! И мы отправимся в поход По улице такой счастливой, А может быть, наоборот. За поворотом сразу речка, И лес, и облако, и луг. Сплошь пастернаковские свечки И мандельштамовский испуг. Сплошь запахов столпотворенье И птиц бесценный пересвист, Как будто всё пришло в движенье, А небо чуточку косит. Своим чудесным белым платьем Ты привлекаешь мошкару. И нет чудеснее занятья, Чем злить прохладою жару. Что ж, восстановим ход событий, Пока не разыгралась тьма, Пока не в силах позабыть я Игру и шалости ума. Пока я не нашёл Жар-птицы То злополучное перо, Что дуракам счастливым снится, И от которого светло. Пока папашу-графомана И графомана-сорванца Ждёт земляничная поляна, Не открываясь до конца. VI Нас ветер вынесет к Дунаю, Нам просигналит пароход, Когда к его стальному краю Волна нас ласково прибьёт. Мы поприветствуем команду, Ступив торжественно на борт, И сразу всё пойдёт как надо, А может быть, наоборот. Сбегутся чудеса из сказок, Доселе незнакомых нам, Без надоедливых подсказок Путь обозначит капитан. Ты скажешь: «Я хочу колечко», Прикажешь: «Подари коня». Я полюблю твоё наречье, И Бог помилует меня. Но всё произойдёт нескоро, Хотя должно случиться вдруг. О, лишь бы лезвием укора Ты мой не повредила слух. Осталось потерпеть немного И чёрный холод переждать, И русской слякоти в дорогу Кулак надменно показать. VII Я уже собирался уехать, или куда-то уйти (впрочем, это не важно), когда взгляд мой упал на красную розу. И это был глубокий полдень, пустынный дом, голубое небо. Как полюбил я марта белый снег и синее небо; холод на окраине дня и жаркое солнце полдня… красную розу в чистом стакане и смущённый шорох людей: их нету! Таинство мира, мудрость Бога — всё сосредоточилось вдруг в этом пустынном полдне… О слёзы на глазах! Так, печально ликую, оттого, что тебя нет, и ты есть, и это всё вместе тебе незаметный подарок. VIII Я опускаю фразы кончиками в воду. И они стоят себе, слегка покачиваясь. Тяжёлые белые хризантемы в белой фарфоровой вазе. IX Наверное, и впрямь что-то необыкновенное приключилось, Если сырым, стылым мартом распускаются повсюду ромашки. Сыплет снег, нечего есть, на лицах и улицах – копоть. А тут, нате вам, – цветы, да ещё какие! X В этой вазе хранился нектар. В этом доме творилась любовь. В чистых стёклах теснился пожар. Выкипала ненужная кровь. На какой ни взгляни здесь предмет, На какой ни нацелься наряд, Только тронь – обжигающий свет Всё зальёт… но не зря говорят, Что весна и разлука – в родстве, Что покой – это юность конца. Слышишь – зной пробудился в листве, И надежда сбегает с лица. XI Не покидай меня! Ты слышишь, как просит улица пощады, как просят за меня деревья, чуть тронувшегося белизной цветочной сада; как безразличие прохожих само тебя так хмуро просит: Не покидай! Но сам я не прошу. Ибо разлуки звук ценнее, таинственней и безупречней… Так звезда на густо-синем дельфтском небосклоне мерцавшая, в колодце гулком и глубоком моей души вдруг отразилась. * * * * * Москва-Черноголовка, февраль-июнь 1980 Размышления о дружбе Верлена и Рембо
Il est mort mon péché radieux.
P. Verlain 3 Я ношу немецкий колпак и испанские боты, живу в двадцатом столетии, пишу при искусственном свете. Терпеть не могу импрессионистов с их юмором аляповатым… Hо почему эти двое больше никогда не повстречались? На берегу парохода веселятся последние хиппи, в русской стране объединяют медведя и олимпиаду; я закрываю рот рукой и не могу удержать рыданья… Почему он так написал, этот старик проклятый? Разве мало ему того, что солнце остановилось в небе, и что Рона вышла из берегов и затопила Сону, И что даже Гитлер топтал своим сапогом виноградную пашню? Ах, но если б они не повстречались, зачем бы мы тогда жили! * * * * * Июнь 1980 «О, тёмный Дон Хуан Моцàрта!..»
О, тёмный Дон Хуан Моцàрта! Где нежный дьявол – донна Анна, Чарует всех своим сопрано. А жизнь – проигранная карта. О светозарный бас Зарастро! Он победит царицу Ночи. Добро воистину прекрасно… А над Моцàртом смерть хлопочет. Не так ли наш безумный гений, Всю жизнь воюя с Катериной, Лишь перед смертью смог отринуть Ложь обольстительных видений. И голосом, уже не здешним, Сказать целительное Слово. Его за то лишили славы, А нас – спасительной надежды. * * * * * Москва, 1980 Мы говорим на склоне лет
… И забываем без труда, Что все мы в детстве ближе к смерти, Чем в наши зрелые года. О.М. Мы говорим на склоне лет О чём-то важном и случайном, О будничном и чрезвычайном, О том, что было, и что нет; О том, что ожидает нас, Что ожидает тех, кто после Придёт, или пришёл сейчас И подхватил упавший посох. Мы делаем на склоне лет Уже лишь то, что в наших силах. Поступки добрые и злые Равно наш отмечают след. Но вот чем дольше я живу, Тем тягостнее ноет рана: По времени, когда всё рано, Когда всё: вырастешь – скажу. Когда всё – горе и восторг, Все чувства в стиле итальянском, И глупость пенится шампанским, И нескончаем разговор. Когда вся мудрость – красота, Когда вся нежность – в безразличье. И жизнь – подарок непривычный, И смерть – привычная игра. * * * * * Москва, 1980 Дерево – я!
I Синий свет на заре соловьиной, Синий свет у подножья холма. День растёт, как подарок любимый И как нежная прихоть ума. Я живу на земле запоздалой, На своей, на чужой, на ничьей… И всего-то мне нужно так мало — Этих синих заполненных дней. Нужно всё уложить на дорогу, Всех припомнить и всех обождать. И с душою, открытою Богу, Новый путь потихоньку начать. II И я, наверно, деревом живу — Всё ближе к небу, и всё больше жизни. А где-то там шумит чужая зрелость, Мешаясь с соком, образуя кольца… Я простираю руки из ветвей, В порыве нежности, почти равняясь с утром, Я столько знаю ласковых людей, Но мне от них и нежности не надо… О, только не хватало дровосека. III Двенадцать лет я, словно некий Феникс, Из пепла и соплей надежд разбитых Вставал, отряхивался, вновь стремился вдаль. И верил, верил… а теперь устал. Душа моя замкнулась в безразличье, Румянец Время вылакало. Пёс! Гиена злобная! Но даже злюсь бессильно, С себя, как с дерева – кору, сдираю кожу. А только кровь засохла и не льётся… И небо надо мною опустело. * * * * * Черноголовка, 1980 К отъезду
I Как не хочу я уезжать, Но Время гневаться изволит. Я по нему съезжаю в яму, Не страшно мне – темно и горько. Прощаюсь с речью – не с людьми, Переминаясь виновато: Всегда ведь прав несправедливый, И торжествует только он. А день – как воробей в руке, А сердце – шире поднебесья. Здесь даже баховский рожок Со мной по-русски говорил. И я, который умер днесь, Не объявлюсь для новой жизни. Исчерпана моя основа… Так неба тающего месть не объясняется. Увы! II И вот ко мне являться стали сны. Стеклянные, наполненные болью, По очереди: цвет, и боль и люди. Но главное мученье – это речь. Я не потел, не вскрикивал, не выл, А просыпался тихо и угрюмо В час медленного бархатного утра. Мороза не было. А снег всё шёл и шёл. Ну что такое? День растёт, как гриб, В кошмаре белом. Брызжут червяками Друзья, знакомые, случайные машины, Я всё жую, не в силах проглотить. И всё отчаянней пытаюсь что-то вспомнить, Необходимое, почти как расставанье, Почти как валенок: уютный, тёплый, сонный, Почти… ну лезет же такая чушь. III Уезжать – умирать во сне (ребёнка). Уезжать – разыгрывать медленное самоубийство. За ветки руками уцепиться обеими, за воздух. В землю обескровленным ртом жадно вгрызаться солёным. Ну кто же там, кто тащит меня – прозрачная пропасть. IV Я с каждым словом отдельно прощаюсь. Реву, целую, не могу от него оторваться. Как пёс с мячиком, с каждым из них играю. И всё поверить не в силах, что это так, навсегда. Насовсем. Ведь речь для меня – это воздух. V Запрещено промедленье. Догорают свечки последних минут. Чёрная церковь в Загорске: За мною по снегу идут. Глядь, уже нету стены. Гуляет и свищет ветер. Не замёрзла ль моя река? Но вода в ней – солонее нет. Подожди, это слово – обман. Каждый миг, как терновник, остёр. Я лягушкой прыгну в карман, И умчи меня за тысячи вёрст. * * * * * Ноябрь 1980 «Есть Африка – и слово и страна…»
Есть Африка – и слово и страна. Есть Гималаи – чудное названье. Есть – золото, и есть – голубизна, И просто жить – чудесное призванье. В моей душе гуляет паровоз, Трава растёт, и праздники бывают. Торгуют бабы барахлом вразнос И ворожбою тесто донимают. Там много смеха, плача, беготни, Блестящих камешков, и копоти, и пыли. Для тех, кто посерьёзней, – бьёт родник, Но вымысел всегда надёжней были. Скорей заманчивей. Ах, чудо в решете! Ах, луковое счастье на окошке! Скорее в путь. Плевать, коль быть беде И соль просыпалась, – всё это понарошку. … Я – одинокий ручеёк в песке, Я – тать в ночи, такой густой и зрячей; Я, в полдень – звук неслышимого плача. Я – карандаш отточенный в руке. Я – незаметный стебелёк в траве, Я – мальчик в человеческой пустыне, Я – песенка, что позабыта ныне, Я – солнца луч, забившийся в листве. … Есть Африка – и слово и страна, Есть Гималаи – чудное названье. Ребёнок крутит глобус допоздна, Не ведая, сколь гибельно познанье. * * * * * Черноголовка, 1980 Новое место жительства
«Не понимаю, что произошло…»
Ты спрашиваешь, кто там вдалеке
Мешает тишину тяжёлой ложкой?
Не понимаю, что произошло: Вдруг вспыхнуло оконное стекло. И влажной ночи пуховая шаль Развеялась, и обнажилась даль. Я осторожно вышел на крыльцо, В морозный воздух окунул лицо: Чернеют липы, воткнутые в снег. И в мире только я есть человек. * * * * * 1982 Bern «День вышел за пределы бытия…»
День вышел за пределы бытия. Сломался ствол быстротекущей жизни. Но воссияла аура моя, И распахнулось небо над отчизной. И вновь возник тот тёмно-красный звук — Острей кинжала и нежнее ткани. Разбилось сердце, выпавши из рук. Но жив был тот, кто это знал заранее. * * * * * 1982 Bern «Пристанут горе и беда…»
Пристанут горе и беда — Дорога поведёт к обрыву, Туда, где тёмная вода Струится с шумом молчаливым. Туда, где чайки вперебой С волной плетут галдёж проворный. Где пахнет нежностью болотной, И влажен лиственный покой. Туда, где время без следа Растаяло с дымком счастливым. И вот – не горе, не беда, А лишь дорога над обрывом. * * * * * 1983 Bern «Там, где собор – там умирает день…»
Там, где собор – там умирает день. Там, где холмы – там розовеет небо. Но ласточка не оставляет следа. И тени не отбрасывает тень. * * * * * Я повис между ночью и днём На мосту, разделяющем небо. Только пропасть чернильная слева, Только свет негасимый кругом. … Я повис между ночью и днём. * * * * * Глухая ночь. Просторы далеки. Себя боится царственное слово. Но вот созрело, падают оковы, И слышен шум невидимой реки. * * * * * Почему не свернул ты с пути, Почему не прислушался к звуку? И теперь вот лелеешь разлуку, И не знаешь страшнее тоски. … Потому что свернул ты с пути. * * * * * 1983 Bern «Мы прячем жизнь в тяжёлый кошелёк…»
Мы прячем жизнь в тяжёлый кошелёк И, со слезами обнимая близких, Прощаемся с привычным окруженьем. А в сетке зрения чуть вздрагивает солнце. Над домом занимается заря. Горбатый день, пыхтя, мотает пряжу, И две старушки, две соседских липы, Как дань, несут мне жёлтые листочки. * * * * * 1984 Bern «Я помню, что тогда цвела сирень…»
Я помню, что тогда цвела сирень Вдоль улочки с ремесленным названьем. День нарастал и полнился желаньем, И воздух сыпал свет в густую тень. Покой мужал, хоть ветер впопыхах Ещё смещал и разводил предметы. Сбывались сны и прочие приметы, И кровь не проступала на руках. И я был сыт прозреньем, как пророк; Оно питало тело и бумагу; Гоня усталость, пестуя отвагу, Пространство заготавливая впрок. Когда то было? Прошлою весной? Минувшим летом? Краткое мгновенье! Сухой озноб. Горячка вдохновенья. И звук – нерасторжимый с тишиной. * * * * * 1985 Bern «Если есть рука – то не нужно словo!»
Если есть рука – то не нужно словo! И глаз – это яблоко из вселенной Редона — Повисает в сетке между небом и небом. О, обманчивая нежность поздней Гельвеции, Зелёные лужайки, жёсткое недоверье… Ещё немного, и надежда устанет. Но идёт день, и растёт время, Круглое время нового нетерпенья, Потому что смерти нет, А жизнь – сейчас. И мгновенна. * * * * * Bern, 1982/1992 Другие стихи