Пустой случай, в котором он не преминул узнать Промысел Божий, всегда ему покровительствовавший, мгновенно разбил все доводы рассудка и привел его к неожиданному, но желанному концу, за который он не переставал благословлять Провидение до последней минуты своей долгой жизни.
За два дня до отъезда Наталья Николаевна, лежа на кушетке, читала книгу, и одна из ее ног от неудобного положения онемела.
Старший сын тем временем брал последний урок. Гувернантка, вручая возвращенные учителем cachet[11], бывшие тогда в общем употреблении, просила денег для уплаты по ним.
Мать, не отдавая себе отчета в происшедшем, поспешно встала, и нога у нее так несчастно подвернулась, что она упала от острой боли с вырвавшимся криком. Пришлось поднять ее с посторонней помощью, призванный доктор констатировал вывих щиколотки и предписал лежачее положение и безусловный отдых на несколько недель.
Путешествие пришлось отложить. Знакомые разъехались. Отец чуть не ежедневно стал навещать одинокую больную. Он имел основание ожидать скорого назначения командиром армейского полка в каком-нибудь захолустье, что могло бы сильно осложнить воспитание детей Пушкиных, как вдруг ему выпало негаданное, можно даже сказать, необычайное счастье.
Особым знаком Царской милости явилось его назначение прямо из свиты командиром лейб-гвардии Конного полка, шефом которого состоял Государь, питая к нему особое благоволение.
Обширная казенная квартира, упроченная блестящая карьера расширяли его горизонт и, не откладывая дольше, он сделал предложение.
Пушкинское видение исполнилось! С тихой радостью окончила Наталья Николаевна свое одинокое скитание, почуяв себя у верной, спокойной пристани. С полным доверием поручила она честной, благородной душе участь своих детей, для которых ее избранник неизменно был опытным руководителем, любящим другом. Слово «отец» нераздельно осталось за отшедшим.
«Петр Петрович» – был он для них прежде, таким и остался навек. Но вряд ли найдутся между отцами многие, которые бы всегда проявляли такое снисходительное терпение, которые так беспристрастно делили бы ласки и заботы между своими и жениными детьми. Лучшей наградой исполненного долга служило ему сознание тесного, неразрывного союза, сплотившего нас всех семерых в одну любящую, горячо друг другу преданную семью.
Когда отец явился к государю с просьбой о дозволении ему жениться, Николай Павлович ответил ему:
– Искренне поздравляю тебя и от души радуюсь твоему выбору! Лучшего ты не мог бы сделать. Что она красавица, это всякий знает, но ты сумел оценить в ней честную и прямую женщину. Вы оба достойны счастья, и Бог пошлет вам его. Передай своей невесте, что я непременно хочу быть у нее посаженым отцом и сам благословить ее на новую жизнь.
16 июля 1844 года, после полудня, скромный кортеж направлялся пешком в приходскую церковь Стрельны, – летней стоянки Конного полка.
Несмотря на так ясно выраженное желание Царя, мать уклонилась от этой чести. Она не скрывала от себя, что ее второе замужество породит много толков и осуждений, что ей не простят, что она сложила с себя столь прославленное имя, и хотя присутствие государя, осеняя ее решение могучим покровительством, связало бы не один ядовитый язычок, она предпочла безоружною выйти на суд общественного мнения и настояла, чтобы свадьба состоялась самым незаметным, тихим образом.
Почти никто не знал о назначенном дне, и кроме самых близких, братьев и сестер с обеих сторон, не было ни одного приглашенного. Невеста вошла в церковь под руку с женихом, более чем когда-либо пленяя своим кротким видом и просветленной красотой.
Комический эпизод, часто вспоминаемый впоследствии, нарушил, однако же, сосредоточенное внимание присутствующих, едва не вызвав переполох.
Молодой граф, впоследствии князь, Николай Алексеевич Орлов, состоявший в то время закорпусным камер-пажом, очень был заинтересован свадьбою своего будущего командира со вдовою Пушкина и тщетно старался проникнуть в церковь, строго охраняемую от посторонних. Но препятствия только раздражали его любопытство и, надеясь хоть что-нибудь да разглядеть сверху, он забрался на колокольню. Как это случилось, я объяснить не берусь, но в самую торжественную минуту он задел за большой колокол, раздался громкий удар, а Орлов с испугу и растерянности не знал, как остановить предательский звон.
Когда дело объяснилось, он, страшно сконфуженный, извинился перед новобрачными, и это оригинальное знакомство с моей матерью послужило первым звеном той дружеской близости со всей нашей семьей, которая не прекращалась до той поры, когда служебная деятельность удалила его из России.
На другой день отец отправился в Петергоф с щекотливой миссией – доложить государю о совершившейся свадьбе и о причинах, побудивших жену отказаться от выпадавшей ей на долю высокой милости.
При всей благосклонности царя он чувствовал, что сердце было у него не на месте. Как отнесется государь к подобному своевольному поступку?
От зоркого глаза Николая Павловича не ускользнуло его смущение. С первых слов извинения он ласково остановил его:
– Cela suft! Je comprends et j’approuve les scrupules qui font honneur à la délicatesse de son âme (Довольно! Я понимаю и одобряю те соображения, которые делают честь чуткости ее души.) На другой раз предупреждаю, что от кумовства так легко не отделаетесь. Я хочу и буду крестить твоего первого ребенка.
Вслед за тем царский посланный привез матери бриллиантовый фермуар, как предназначенный ей свадебный подарок, а почти год спустя, 16 июня 1845 года, государь лично приехал в Стрельну. Приняв меня от купели, он отнес матери здоровую, крепкую девочку и, передавая ее с рук на руки, шутливо заметил:
– Жаль только одно – не кирасир!
Для лиц, интересующихся дальнейшей судьбою матери, я могу добавить весьма немногое, почерпнутое из собственных воспоминаний.
Недаром сложился французский афоризм: les peuples heureux n’ont pas d’histoire (у счастливых народов нет истории).
Жизнь ее, вступив в обыденную колею, не заключала выдающихся событий.
Первые годы тяжелый и даже сварливый характер сестры ее, Александры Николаевны, часто нарушал безмятежный покой ее семейного счастья. Она обладала чертою, свойственной многим членам ее рода, – чертою, прозванной нами le sang Gontcharof (гончаровская кровь), и заключающейся в том, что без всякого повода они вдруг возненавидят кого-нибудь и начинают его преследовать.
Тогда, что бы эта обреченная личность ни предпринимала, как ни пыталась бы им угождать, все неизменно оборачивается ей в вину, ставится ей в укор.
Такое-то чувство стала питать тетушка к моему отцу.
Привыкшая никогда не разлучаться с матерью, она мучила ее своею ревностью, за которой, может быть, таилось чувство зависти: ее сестра нашла себе двух мужей, в то время как она сама как будто была обречена на несносную для нее судьбу старой девы.
Живя в доме зятя, она чуждалась его общества, обращалась с ним сухо и свысока и днями сидела у себя в комнате, требуя, чтобы мать не оставляла ее в одиночестве. Доходило до того, что мать никогда не решалась ни прогуляться, ни прокатиться вдвоем с мужем, чтобы не навлечь на себя сестрин гнев. Но что для нее еще прискорбнее было – это попытка Александры Николаевны злоупотреблять своим влиянием на детей, чтобы восстановить их против отчима.
Все его поступки объяснялись в превратном смысле; она подговаривала детей на любезность или внимание отвечать колкостью или резким отказом. Братья, проводившие большую часть времени в учебных заведениях, не поддавались ее науськиваньям и сразу оценили доброту и справедливость отчима, но самую благоприятную почву она нашла в старшей сестре, которая отлично знала, что всякая ее выходка против отчима получит немедленно поощрение.
Не успела тетушка покинуть дом, как сестра мгновенно прозрела, и теперь еще, вспоминая это далеко уплывшее время, свой юношеский задор, она не может надивиться невозмутимому терпению моего отца и часто говорит:
«Будь я на его месте, как бы я злилась, как я сумела бы расправиться за ежедневные дерзости с моей стороны!»
Но ему был только дорог покой его обожаемой Наташи, и не было жертв, которые он бы не принес в угоду ей.
Тетушка со своей стороны искренне любила мать, но как-то по-своему: эгоизм преобладал в ней. Она считала лишним бороться со своими враждебными чувствами, закрывая глаза на тот духовный разлад, который она насаждала в ее обиходе. Она принимала ее угодливость, ее постоянные уступки как нечто должное и вполне естественное. Лет десять после ее замужества, когда сестра Наталья Александровна гостила у ней в Венгрии, она, беседуя с ней о прошлом, добродушно заявила: «Tu sais, il у a déjà longtemps que j’ai tout pardonné à Lanskoy» («Ты знаешь, я уже давно все простила Ланскому»).
Та хорошо помнила, как она ему систематически отравляла жизнь, и только молча усмехнулась этому наивному великодушию.
Если я упомянула о семейной неурядице, тянувшейся около семи лет, то единственно, чтобы подчеркнуть кротость, отличавшую натуру матери.
Обыкновенно не легка жизнь родственницы, даже близкой, приютившейся из милости у чужого очага, – тут как раз было наоборот: «угнетенная» властвует, хозяйка подчиняется.
Со свадьбой и отъездом тетушки в доме водворился ненарушимый мир и безмятежное спокойствие. Матери стало все улыбаться в жизни, но не на долгий срок.
Постоянная царская милость служила лучшей эгидой против затаенной злобы завистливых врагов. Те самые люди, которые беспощадно клеймили ее и оскорбительно поворачивались спиною во время вдовства, заискивающим образом любезничали, напрашивались на приглашения, – в особенности, когда в городе стало известно, как сам царь назвался к отцу на бал.
Этот эпизод ярко восстает в моей детской памяти.
В то время когда старшая сестра уже выезжала в свет, великие князья Николай и Михаил Николаевичи были прикомандированы для изучения службы к Конному полку. Желая повеселиться, они намекнули, что не худо бы было воспользоваться обширным залом, чтобы потанцевать.
Это навело мать на мысль устроить вечеринку в полковом интимном кругу.
Каково же было ее удивление, когда отец, возвратившись от доклада у царя, взволнованно передал ей, что по окончании аудиенции Николай Павлович сказал ему:
– Я слышал, что у тебя собираются танцевать? Надеюсь, что ты своего шефа не обойдешь приглашением.
Трудно себе представить хлопоты, закипевшие в доме. Надо было принять государя с подобающей торжественностью, так как в ту пору редко кто из министров или высших сановников удостаивался подобной чести. Мне было тогда семь лет, и я с лихорадочным любопытством носилась по комнатам, следя за приготовлениями. Всю в слезах, еле-еле удалось моей старой няне уложить меня в постель. Я находила просто жестоким, что хоть из-за опущенной портьеры мне не хотят позволить взглянуть на крестного отца.
Я далека была от предчувствия, что судьба готовит мне блестящее вознаграждение.
Государь, прибыв в назначенный час, в разговоре с матерью осведомился, как поживает его крестница, и она рассказала ему о моем детском горе, что мне не довелось его увидеть.
– Узнайте, спит ли она? Если нет, то я сейчас пойду к ней.
Мать поспешно вбежала в детскую, застала меня с возбужденным лицом, прислушивающейся к долетавшим звукам оркестра, зажгла свечу у теплившейся лампады и, радостно промолвив: «Царь к тебе идет», – скрылась метеором.
Более полвека прошло с тех пор, и я как сегодня помню трепетное биение моего сердца, детский восторг, охвативший мой ум! Не успел высокий силуэт государя появиться на пороге, как я быстрым, непредвиденным нянею, движением вскочила на постель и с самым сосредоточенным видом голыми ногами изобразила глубокий реверанс, наподобие подмеченных мною на улице, когда дамы низко приседали при встрече с царем.
Государь неудержимо рассмеялся моей комической фигурке, взял меня на руки и расцеловал в обе щеки. Он ласково поговорил со мною, но что он мне сказал, – я не помню.
Я вся обратилась в зрение и впилась в него глазами, зато он и теперь как живой сохранился в моем воображении.
По его уходе няня, укладывая, стала выговаривать мне, что я должна была бы спокойно лежать, а не вести себя непристойно, но я свысока отрезала, что она ничего не смыслит в придворном этикете.
Однако же на другой день, когда старшие сестры подняли меня на смешки, я мало-помалу утратила веру в свою оценку светских приличий и, когда меня стали систематически изводить фразой: «Расскажи-ка, Азинка, как по этикету ты показала царю свои голые коленки», я уже сознавала свою провинность и сконфуженно опускала голову.
Нравственное затишье продолжалось для матери вплоть до несчастного брака сестры Таши с Михаилом Леонтьевичем Дубельтом. Так как она еще в живых, то неуместным считаю оглашать подробности этой грустной истории. Ограничусь только замечанием, что хотя невеста насчитывала только шестнадцать лет, характер ее настолько сложился, что она сознательно приняла это решение.
Отец мой недолюбливал Дубельта. Его сдержанный, рассудительный характер не мирился с необузданным нравом, со страстным темпераментом игрока, который жених и не пытался скрыть. Будь Таша родная дочь, отец никогда не дал бы своего согласия, ясно предвидя горькие последствия, но тут он мог только ограничиться советом и предостережениями.
Между помолвленными не раз возникали недоразумения, доходившие до ссор и размолвок; мать смущалась ими, страдала опасением за будущее, приходила сама к сознанию необходимости разрыва, отбрасывая всякий страх перед суровым qu’en dira-t-on (Что об этом скажут?), так как тогда куда строже относились к расстроенным свадьбам, но сестра противилась этому исходу, не соглашаясь взять обратно данное слово.
Надо еще прибавить, что мать поддавалась влиянию Дубельта, человека выдающегося ума, соединенного с замечательным красноречием. Он клялся ей в безумной любви к невесте и в твердом намерении составить ее счастье, и она верила в его искренность, а зрелость возраста (он на тринадцать лет был старше сестры) внушала ей убеждение, что он сумеет стать ей опытным руководителем.
В постоянной борьбе надежд и сомнений, разнородных влияний и наплывавших чувств, прошло время этой оригинальной помолвки. Наконец свадьба состоялась, и почти с первых дней обнаружившийся разлад загубил навек душевный покой матери.
Как часто, обсуждая этот роковой вопрос, равно как и все обстоятельства, его сопровождавшие, мы, уже умудренные опытом жизни, приходили к единодушному заключению, что единственный упрек, который мать могла себе сделать, состоял в том, что она не проявила достаточно силы воли и допустила совершение брака!
Но я уже объяснила, что отличительной ее чертой было не только сознавать свою вину, но всегда ее преувеличивать и прямо терзаться выпадавшей на ее долю ответственностью. Это произошло и в данном случае.
Она горько стала себя упрекать, что не сумела оберечь счастье дочери, что ослепленная внешним блеском, она бессознательно натолкнула ее связать свою судьбу с человеком, которого она не любила, и в каждой бурной сцене, постоянно между ними возникавшей, она являлась куда более, чем сама жена, страдающим лицом.
Конечно, нет мысли более мучительной для материнского любящего сердца, и это сокрушенное сознание, с развитием семейной драмы, с каждым годом сильнее укоренялось в ней. Когда, наконец, летом 1862 года произошел окончательный разрыв и сестра с тремя малолетними детьми оказалась одинокой, без куска хлеба, скорбь ее достигла апогея и, непосильная изнуренному организму, много способствовала ее преждевременной кончине.
В материальном отношении мать, бесспорно, родилась под какой-то зловещей звездою. Незадолго до брака сестры возникла строгановская история с пресловутым наследством Екатерины Ивановны Загряжской. Щедрые намерения графини де Местр не преминули обратиться в камни, которыми, по поговорке, вымощен ад.
Понятно, что, вышедши замуж, мать уже не нуждалась в ее денежной поддержке, и старушка считала, что она вполне исполняет волю умершей, на каждый праздник даря матери и сестрам какие-нибудь материи, из которых обязательно было тотчас сшить платье и явиться в обновке на первый из ее дипломатических обедов.
Кухня ее славилась на весь Петербург, и на изысканный стол она никаких расходов не жалела. К подаркам эта система не применялась, но взамен она изобрела для них доморощенную наивную рекламу.
Всякий раз, что к ней приезжали в подаренной вещи, она внимательно оглядывала в лорнет с ног до головы и неизменно спрашивала:
– Comme c’est joli! Оù avez-vous trouvé cela?[12]
– Mais c’est votre cadeau, ma tante, ne le reconnaissez-vous pas?[13]
– En vérite? je suis si distraite! Cela n’est pas pour me vanter, mais c’est bien joli quand même![14]
И все добросовестно разыгрывали подобные сценки раза три-четыре в год.
Графиня де Местр скончалась в 1851 году летом, во время пребывания матери за границей, куда она отправилась для лечения на водах старшей сестры.
Она оставила духовное завещание, в котором пожизненное пользование ее состоянием предоставлялось ее мужу, дожившему уже до 90 лет, а по его смерти, минуя сыновей сестры ее Натальи Ивановны, доставалось целиком дальнейшему племяннику, графу Сергею Григорьевичу Строганову. Ему же вменялось в обязанность выдать Наталье Николаевне Ланской московское имение, завещанное ей еще Екатериной Ивановной, и выплатить разные суммы поименованным в завещании лицам. Всего как долгов, так и обязательств насчитывалось сто с чем-то тысяч.
Граф де Местр пережил ее менее года и, переехав на лето к моей матери, тихо скончался на даче, в Стрельне.
Через несколько времени, когда граф Строганов вступил в свои права, к великому недоумению матери и еще сильнейшему негодованию, прежде чем передать завещанное имение, потребовал с нее уплаты половины причитающихся долгов, считая ее сонаследницей, но преднамеренно упуская из виду, что его львиная часть превосходит выдаваемую чуть ли не в десять раз.
В моей детской памяти так и запечатлелись термины legataire[15] и даже вдвойне, как настаивала упорно мать, и coheritiere[16], как властно доказывал Строганов. Термины эти порождали нескончаемые споры и колкую переписку.
Дело затягивалось.
Мать, наконец, объявила, что скорее откажется от наследства, чем согласится на поставленное условие. Оно было для нее прямо неисполнимо при отсутствии личных средств и отказа в пользу дочерей причитающейся ей вдовьей части.
Тем временем братья Гончаровы надумали затеять процесс со Строгановым, рассчитывая его выиграть на основании оплошно выраженной фразы. Графиня де Местр завещала ему все состояние, полученное от отца, а на деле оказывалось, что все ее имения достались от дяди и сестры, так как отец умер вполне разоренным, что вовсе не трудно было доказать.
Граф Строганов, взвесив шансы противников, объявил им откровенно, что закон, может быть, окажется на их стороне, но при судебной волоките (это происходило до реформы суда) им очень тяжела окажется тяжба с ним, и потому он им предлагает сто тысяч отступного, но никак не иначе, как если им удастся склонить сестру подчиниться его решению.
Мать долго и упорно отказывала.
Отец предоставлял ей полное распоряжение доходами, оставляя себе безделицу для личных нужд, но именно ввиду этого доверия и деликатности ее прельщала мысль о достижимой независимости, и чересчур было обидно из-за разных ухищрений дважды лишиться выпавшего наследства.
Я хорошо помню, как наконец она сдалась на горячие просьбы братьев, которых устраивало получение обещанных капиталов, и им в угоду она решилась пожертвовать своим самолюбием.
Отец внес графу Строганову пятьдесят пять тысяч, требуемые им, но, по настоянию матери, была совершена на его имя купчая на эти 500 душ крестьян, и так как это случилось незадолго до уничтожения крепостного права, то это оказалось даже не особенно выгодным предприятием. Она же с этой минуты порвала всякие сношения с семьей Строгановых, тем более что старый граф, к справедливости которого она тщетно взывала, как посвященного в обстоятельства дела, уже раз отстранивший ее, оказался солидарным с сыном. Исключение составил только граф Григорий Александрович, как непричастный всему делу и сохранивший к ней прежнюю беспристрастную дружбу.
Смерть императора Николая Павловича случилась в самый разгар этих денежных дрязг и своей неожиданностью нанесла ей вдвойне тяжелый удар. Отец приехал из Зимнего дворца и при мне сообщил ей скорбную весть. Побледневшее лицо словно окаменело под наплывом горя. Неутешно оплакивала она Царя-Благодетеля, собирая, как драгоценные реликвии, все, что относилось к нему.
В ее заветной шкатулке хранятся у меня посейчас два его автографа, цветы с гроба, поношенный темляк и платок с его вензелем.
Теплое участие, сошедшее на нее с высоты Престола в самую ужасную минуту ее жизни, неизменная доброта и поддержка, проявляемая ей и детям, создали в благодарном сердце тот благоговейный культ, который теплился в ней до последней минуты и ярко вспыхивал, как только доводилось произнести имя усопшего царя.
В августе этого зловещего 1854 года, в бытность нашу в Петергофе, отец заболел холерою, сильно свирепствовавшей в Петербурге и окрестностях.
С беззаветным самоотвержением мать ходила за ним, не отходя от постели больного, и ей удалось вырвать его из цепких рук витавшей над ним смерти.
Не успел он еще вполне оправиться и набраться сил, как получил приказание, по должности генерал-адъютанта, отправиться в Вятку для сформирования местного ополчения. Россия стягивала в Крым последний оплот в борьбе с наседающим врагом.
Относительно службы отец не признавал отговорок; он немедленно собрался в далекий тяжелый путь. Железной дороги, кроме Николаевской, не было; осень уже наступала.
Мать не могла решиться отпустить его одного и, несмотря на пережитое волнение и усталость, на общее недомогание, изредка уже проявлявшееся во всем организме, она храбро предприняла это путешествие. В этом случае, как и всегда, она не изменила своему правилу: никогда не думать о себе, когда дело коснется блага и удобства близких.
Уступая желанию сестры Маши, нас троих, еще маленьких девочек, отправили с ней, с нашей гувернанткою и неразлучною няней к сестре Таше в Немиров, Житомирской губернии, где муж ее квартировал по должности начальника штаба.
Жгучей болью отозвалась в моем сердце эта первая разлука с матерью, и разнообразие впечатлений из окон громадной колымаги, смутно смахивавшей в моей памяти на Ноев ковчег, не скоро разогнало охватившую меня детскую грусть.
Курьезно было бы описать это путешествие. В сравнении с всюду введенным теперь комфортом многим показалось бы оно баснословным, но здесь это не у места.
Одно только знаю, что брезгливое чувство, с которым я всю жизнь относилась ко всякого рода передвижениям, несомненно запало во мне в эту отдаленную эпоху Крымской войны.
Вятка являлась прототипом провинциального захолустья, по своей отдаленности служившего надежным местом ссылки. Приезд генерал-адъютанта казался таким великим событием, что их чуть не с колокольным звоном встречали.