Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гончарова и Дантес. Семейные тайны - Татьяна Ивановна Маршкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Это – сам нидерландский посланник.

Его раболепное увлечение названым сыном порождает в обществе весьма некрасивое толкование, но оно ничуть ему не препятствует прилагать все старания, чтобы достигнуть сближения между молодым офицером и Пушкиной, всячески заманивая ее на скользкий путь. Едва ей удастся избегнуть встречи или беседы с Геккереном, как всюду, преследуя ее, он, как тень, вырастает опять перед ней, искусно находя случай нашептывать ей о безумной любви сына, способного, в порыве отчаяния, наложить на себя руки, описывая картину его мук и негодуя на ее холодность и бессердечие.

Раз, на балу в Дворянском собрании, полагая, что почва уже достаточно подготовлена, он настойчиво принялся излагать ей целый план бегства за границу, обдуманный до мельчайших подробностей, под его дипломатической эгидой, рисуя самую заманчивую будущность, а чтобы предупредить отпор возмущенной совести, он припомнил ей частые, многим известные измены ее мужа, предоставляющие ей свободу возмездия.

Наталья Николаевна дала ему высказаться и, подняв на него свой лучистый взор, ответила:

– Admettons que mon mari ait envers moi les torts que vous lui imputez; admettons même que dans I’ afolement d’ une passion qui n’ existe pas de mon côté du moins, ils soient de nature à me faire oublier mes devoirs envers lui, vous perdez de vue un point capitale – je suis mère. Si je venais a abandonner mes quatre petits enfants, les sacrifant à un amour coupable, je serais àmes propres yeux la plus vile des créatures!.. Tout est dit entre nous, et j’ exige que vous me laissiez en paix. (Допустим, что мой муж виноват передо мною. Допустим даже, что мое увлечение вашим сыном так сильно, что, отуманенная им, я могла бы изменить священному долгу, но вы упустили из виду одно: я мать! У меня четверо маленьких детей. Покинув их в угоду преступной страсти, я стала бы в собственных глазах самая презренная из женщин. Между нами все сказано, и я требую, чтобы вы меня оставили в покое.)

Вернувшись с бала, она, еще кипевшая негодованием, передала Александре Николаевне это позорное предложение.

Есть повод думать, что ее объяснение не удовлетворило барона и что он продолжал роковым образом руководить событиями. Вероятно, до сведения Натальи Николаевны дошло и письмо его к одной даме, препровожденное в аудиториат во время следствия о дуэли Пушкина, где, пытаясь обелить сына, он набрасывает гнусную тень на ее поведение с прозрачными намеками на существовавшую между ними связь. А между тем именно он, лучше других посвященный в сердечные тайны приемыша, должен был явиться убежденным свидетелем ее невиновности! Подобного вероломства ее прямая натура простить не могла, и во всем мире это был единственный человек, к которому она питала презрение и вражду.

Лет пятнадцать после кровавой развязки Александра Николаевна, – тогда уже баронесса Фризенгоф, – поселившись в Вене, встретилась с ним, когда он кончал там свою дипломатическую карьеру, и приняла его приглашение на большой обед. В ближайшем письме она рассказала об этом сестре и получила немедленно в ответ наболевший вопль оскорбленной души. Наталья Николаевна высказывала ей, до какой степени она глубоко возмущена тем, что сестра, связанная с ней столь тесной, долголетней дружбой, могла нанести ей кровную обиду, приняв хлеб-соль человека, сознательно бывшего виновником ее несчастья, того человека, которого она всегда считала своим злейшим врагом. Если А. Н. не захочет порвать с ним всяких сношений, – что дало бы ей удовлетворение, – то она по крайней мере требует, чтобы никогда между ними не упоминалось больше имя этого развратного старика.

– Сознаюсь, я поступила опрометчиво, – заключила тетя свой рассказ, – но, читая это письмо, я просто глазам не верила. Эти горькие упреки, этот резкий тон так противоречил обычному стилю нашей доброй, всепрощающей Nathalie! Столько лет прошло с тех пор. Я и не подумала, что могу этим пустяком разбередить старую рану.

V

Геккерен, взбешенный холодностью Натальи Николаевны, заметной для всех в свете, и неудачей, постигшей все попытки отца, отважился посетить ее на дому, но случай натолкнул его в сенях на возвращающегося Пушкина.

Одного вида соперника было достаточно, чтобы забушевала в нем африканская кровь, и, взбешенный предположением, что так нахально нарушается его запрет, – он немедленно обратился к молодому человеку с вопросом, что побуждает его продолжать посещения, когда ему хорошо должно быть известно, до какой степени они ему неприятны?

Самообладание не изменило Геккерену. Зрел ли давно задуманный план в его уме, или, вызванная желанием предотвратить возможное столкновение, эта мысль мгновенно озарила его, – кто может это решить? Хладнокровно, с чуть заметной усмешкой, выдержал он натиск первого гнева и в свою очередь вежливо спросил, отчего Пушкин так волнуется его ухаживанием, которое не может компрометировать его жену, так как отнюдь к ней не относится?

– C’ est votre belle-soeur, M-lle Catherine, que j’aime, et ce sentiment aussi sincère que profond me rend tout disposé à la demander en mariage. (Я люблю свояченицу вашу, Екатерину Николаевну, и это чувство настолько искренно и серьезно, что я готов сейчас просить ее руки.)

Это признание озадачило Александра Сергеевича.

Несмотря на неожиданность, он мгновенно взвесил цену доказательства. Молодому, блестящему красавцу-иностранцу, который мог бы выбирать из самых лучших и выгодных партий, из любви к одной сестре связать себя навеки со старшей, отцветающей бесприданницей, – это было бы необъяснимым безумием, и разом просветленный, он уже добродушно объяснил ему, что участь Екатерины Николаевны не от него зависит и что для дальнейших объяснений ему следует обратиться к тетушке, Екатерине Ивановне Загряжской, как старшей представительнице семьи.

Наталью Николаевну это неожиданное сватовство поразило еще сильнее мужа. Она слишком хорошо видела в этом поступке всю необузданность страсти, чтобы не ужаснуться горькой участи, ожидавшей ее сестру.

Екатерина Николаевна сознавала, что ей суждено любить безнадежно, и потому, как в волшебном чаду, выслушала официальное предложение, переданное ей тетушкою, боясь поверить выпадавшему ей на долю счастью. Тщетно пыталась сестра открыть ей глаза, поверяя все хитро сплетенные интриги, которыми до последней минуты пытались ее опутать, и рисуя ей картину семейной жизни, где с первого шага Екатерина Николаевна должна будет бороться с целым сонмом ревнивых подозрений и невыразимой мукой сознания, что обидное равнодушие служит ответом ее страстной любви.

На все доводы она твердила одно:

– Сила моего чувства к нему так велика, что рано или поздно оно покорит его сердце, а перед этим блаженством страдание не страшит!

Наконец, чтобы покончить с напрасными увещаниями, одинаково тяжелыми для обеих, Екатерина Николаевна в свою очередь не задумалась упрекнуть сестру в скрытой ревности, наталкивающей ее на борьбу за любимого человека.

– Вся суть в том, что ты не хочешь, ты боишься его мне уступить! – запальчиво бросила она ей в лицо.

Краска негодования разлилась по гордому, прекрасному лицу:

– Ты сама не веришь своим словам, Catherine! Ухаживание Геккерена сначала забавляло меня, оно льстило моему самолюбию; первым побуждением служила мысль, что муж заметит новый, шумный успех, и это пробудит его остывшую любовь. Я ошиблась! Играя с огнем, можно обжечься. Геккерен мне понравился. Если бы я была свободна, – не знаю, во что бы могло превратиться мимолетное увлечение. Постыдного в нем ничего нет! Перед мужем я даже и помыслом не грешна, и в твоей будущей жизни помехой, конечно, не стану. Это ты хорошо знаешь. Видно, от своей судьбы никому не уйти!

И на этом покончились все объяснения сестер.

Накануне свадьбы Наталья и Александра Николаевны сообща подарили невесте скромный подарок на память.

В 1872 году, в бытность мою за границей, случай свел меня у тети Фризенгоф со второй дочерью Екатерины Николаевны, Berthe Vandal, которая свято сохранила это воспоминание покойной матери и показала его мне. Это был широкий золотой браслет, с тремя равными корналинами, внутри было выгравировано число (ускользнувшее из памяти) со словами: «Souvenir d’ éternelle afection. Alexandrine. Nathalie» («На память вечной привязанности. Александра. Наталья»).

Вид его послужил мне разгадкой болезненного, почти суеверного страха, который мать всегда питала к этому камню. Она до такой степени не терпела его в доме, что однажды, заметив на подаренном ей отцом наперстке корналиновое донышко, она видимо встревожилась и успокоилась только тогда, когда его поспешили заменить металлом. На мой любопытный вопрос она только махнула рукою, промолвив:

– Желаю тебе никогда не испытать столько горя, несчастий и слез, сколько этот камень влечет за собой.

Давно уже ходячим афоризмом стало, что суеверие – признак неразвитости ума. Это, конечно, никто не дерзнет применить к Пушкину, а между тем с самой своей юности он ему был сильно подвержен.

Мать моя позаимствовала от него очень много дурных примет, и при всей своей набожности всегда испытывала неприятное чувство, встречая на улице или в пути священника. В оправдание себя она приводила случай, бывший с Александром Сергеевичем, из которого ясно выходило, что, побори он тогда свой предрассудок, ему пришлось бы поплатиться неминуемой бедой.

Он проживал тогда в Михайловском, по приказанию свыше отданный под надзор местной полиции, с воспрещением выезда до разрешения. Продолжительная осенняя непогода, долгое одиночество сильно влияли на его впечатлительную натуру. Его обуяла тоска. Петербург манил всей неотразимостью запретного плода. Сердце так и рвалось в тесный кружок, ум жаждал окунуться в струю живой деятельности. Расстояние казалось таким недалеким, надежный приют – только выбирай: никто не выдаст ослушания. А только хоть бы день или два провести на воле, обменяться мыслями, вздохнуть полной грудью! Тщетно протестовал рассудок, стращая царским гневом и роковыми последствиями, – искушение осилило, и наутро Александр Сергеевич отдал все распоряжения к отъезду.

Не успел он выехать из околицы, как заяц перебежал через дорогу. Его покоробило, но он решил не обращать на это внимания. Не припомню вторую примету, вскоре появившуюся и еще сильнее смутившую его; но страстное желание и ее превозмогло.

Наконец, ему навстречу попался священник. Тут уже он признал себя побежденным зловещей случайностью и, с досадой крикнув: «Пошел домой!» – вернулся в Михайловское.

Не прошло нескольких дней, к нему нагрянула встревоженная полиция по запросу из Петербурга, – не нарушил ли Пушкин свое изгнание? И только тут он узнал о кровавом событии 14 декабря. Самовольная отлучка как раз совпала бы с этим числом, старая дружба с Кюхельбекером и многими другими заговорщиками в глазах самых непредубежденных людей неминуемо выставила бы его причастным к мятежу, и дорого пришлось бы за нее поплатиться!

Это совпадение оправдавшихся примет не изгладилось из его памяти и еще тверже укрепило суеверное настроение.

Столько появлялось в печати вздорных выдумок и нелепых рассказов о Пушкине, что семья только недоумевала перед их фантастическим источником, а вместе с тем никто не обмолвился о редком духовном явлении, обнаруживавшемся в нем помимо его воли.

Приведу здесь два рассказа, ручаясь за их достоверность, потому что слышала их от самой матери, слепо веровавшей в эту необъяснимую способность, так как она оправдалась на ее дальнейшей судьбе.

Первый факт произошел в Царском Селе, на квартире Жуковского. Вечером к нему собрались невзначай человек пять близких друзей; помню, что между ними находился кн. Вяземский, так как в его памяти также сохранялось мрачное предсказание.

Как раз в этот день наследник Александр Николаевич прислал в подарок любимому воспитателю свой художественно исполненный мраморный бюст. Тронутый вниманием, Жуковский поставил его на самом видном месте в зале и радостно подводил к нему каждого гостя. Посудили о сходстве, потолковали об исполнении и уселись за чайным столом, перейдя уже на другие темы.

Пушкин, сосредоточенно молчаливый, нервными шагами ходил по залу взад и вперед. Вдруг он остановился перед самым бюстом, впился в мраморные черты каким-то странным, застывшим взором, затем, обеими руками закрыв лицо, он надтреснутым голосом вымолвил:

– Какое чудное, любящее сердце! Какие благородные стремления! Вижу славное царствование, великие дела и – боже! – какой ужасный конец! По колени в крови! – И как-то невольно он повторял эти последние слова.

Друзья бросились к нему с расспросами. Он отвечал неохотно. Будущее точно отверзло перед ним завесу, показав целую вереницу картин, но последняя настолько была кровава и ужасна, что он хотел бы ее навек позабыть. Некоторые не поверили, объявив, смеясь, что не дадут себя морочить. Жуковский и Вяземский, поддавшись его настроению, пытались его успокоить, приписывая непонятное явление нервному возбуждению, и всячески ухищрялись развлечь его. Это им, однако, не удалось, и под гнетом мрачных мыслей вернулся он ранее обыкновенного домой и передал жене этот странный случай.

В то время мысль о покушениях была так далека от человеческого ума, что мать, под влиянием провидения Пушкина, страшилась революции, наподобие французской, – столь близкой ее поколению, и всегда твердила, что у нее одно желание: не дожить до ее кровавых ужасов. Оно исполнилось. Ей, беззаветно преданной императору Николаю, своему мощному покровителю и благодетелю ее детей, перенесшей благоговейную любовь на его сына, не пришлось дожить до позорной страницы летописи русской, до рокового дня 1 марта, когда царь-Освободитель, по колена в крови, сменил земную корону на светлый мученический венец.

Второй случай произошел позднее, за несколько месяцев до смерти Пушкина.

Произошло это также вечером, но дома. Мать сидела за работой; он провел весь день в непривычном ему вялом настроении. Смутная тоска обуяла его; перо не слушалось, в гости не тянуло, и, изредка перекидываясь с нею словом, он бродил по комнате из угла в угол. Вдруг шаги умолкли, и, машинально приподняв голову, она увидела его стоявшим перед большим зеркалом и с напряженным вниманием что-то разглядывающим в нем.

– Наташа! – позвал он странным, сдавленным голосом. – Что это значит? Я ясно вижу тебя, и рядом – так близко! – стоит мужчина, военный… Но не он, не он!.. Этого я не знаю, никогда не встречал. Средних лет, генерал, темноволосый, черты неправильны, но недурен, стройный, в свитской форме. С какой любовью он на тебя глядит! Да кто же это может быть? Наташа, погляди!

Она, поспешно вскочив, подбежала к зеркалу, на гладкой поверхности которого увидела лишь слабое отражение горевших ламп, а Пушкин еще долго стоял неподвижно, проводя рукою по побледневшему лбу.

Очнувшись, на ее расспросы, он вторично описал приметы появившегося незнакомца, и, перебрав вместе немногочисленных лиц царской свиты, с которыми приходилось встречаться, пришли к заключению, что никто из них не походит на портрет. Пушкин успокоился; он даже облегченно вздохнул; ему, преследуемому ревнивыми подозрениями относительно Геккерена, казалось, что видение как будто устраняло его. Мать же, заинтересованная в первую минуту, не подобрав никого подходящего между знакомыми, приписала все грезам разыгравшегося воображения и, среди надвигавшихся мрачных событий, предала это скорому забвению.

Лишь восемь лет спустя, когда отец предстал перед ней с той беззаветной любовью, которая и у могилы не угасла, и она услышала его предложение, картина прошлого воскресла перед ней с неотразимой ясностью. Загробный голос Пушкина словно звучал еще, описывая облик таинственного видения, и молниеносно блеснуло в уме: «c’était écrit!»[4].

VI

Свадьба Геккерена с Екатериной Николаевной ненамного и, главное, ненадолго улучшила семейное положение Пушкиных.

Согласно категорически выраженному желанию Александра Сергеевича, Наталья Николаевна в дом к сестре не ездила, а принимала ее только одну. Равнодушие, с которым она относилась к совершившемуся факту, ненарушимая ровность нрава дома и естественность отношения к зятю, при случайных встречах в свете, отрезвили Пушкина. Он понимал, что такая чистая, возвышенная натура, если и поддалась минутному увлечению, как занесенной искре от пылавшего костра, закалена броней сознательного долга и сумеет ее затушить, и он верил всем существом, что честь его имени в надежных руках. Но этого было недостаточно болезненному самолюбию. Так беззаботно осмеивая других, он трепетал при одном предположении, что может стать мишенью для чужих острот. И на этой слабой струнке зиждился весь план тайных врагов, задумавших его погибель.

Опасения Натальи Николаевны относительно счастья сестры не замедлили оправдаться. Она страдала сильнее Пушкина и, понятно, с большим основанием. Опрометчивый шаг, который в тайнике своей души Геккерен считал, вероятно, ступенью к сближению, оказался лишь новой, непреодолимой преградой. Лицемерить с постылой женой было не под силу. Она чувствовала, что между ними вечно стоит для него – неприступный, для нее – раздражающий облик сестры. Она не могла простить ей ни ее прозорливости, ни постоянного невольного торжества. Заветною ее мечтою стало – уехать с мужем во Францию, чтобы примирить его с семьей и задержать его там надолго, быть может, навсегда. Разлука и влияние иной, прежней сферы казались ей самыми надежными средствами для излечения мучительной страсти.

Если это путешествие осуществилось бы, то, по всем вероятиям, Россия бы еще долгие годы гордилась и прославлялась своим поэтом, но молодая женщина, увлекаясь своим планом, так много говорила о предполагаемом отъезде, что натолкнула недремлющих врагов на новый энергический приступ.

Прекратившиеся было анонимные наветы снова посыпались на несчастного Пушкина со змеиным шипением. Они пытались злорадно изобличить, что брак служил только ловким прикрытием прежних разоблаченных отношений. Страсть Геккерена, с которой он не имел силы совладать, служила богатым материалом для низких инсинуаций. Бестактный каламбур раздувался в целое событие. Невидимая паутина сплеталась вокруг Натальи Николаевны. Каждый ее шаг, каждое ее слово не ускользало от зоркого наблюдения, и так как нельзя было в них найти повода к обличению, то все передавалось в превратном свете. Преследовалась единственная цель – частыми каплями яда растравлять еще муку ревнивой души. Он несказанно терзал себя. Чем воображение богаче, тем картины, восстающие в нем, разнообразнее страданиями. Он спешил к жене, допрашивал, оскорблял ее подозрениями, своим жгучим, проницательным взором врывался в ее сокровенные помыслы, – и видел, как, широко открыта, лежала перед ним книга ее совести и с каким нежным состраданием взирали на него ее вдумчивые, лучистые глаза. Он ясно читал тогда, что на прекрасном, гордо поднятом челе нет места измене и обману.

Мгновенно успокоенный, он молил прощения, целовал ее руки, давал клятву впредь презирать это орудие людской подлости, и мир водворялся в наболевшей душе, но, увы, ненадолго, и новое письмо подымало снова бурный шквал.

Кровавая развязка подступала все ближе и ближе. Геккерен, окончательно разочарованный в своих надеждах, так как при редких встречах в свете Наталья Николаевна избегала, как огня, всякой возможности разговоров, хорошо проученная их последствиями, прибегнул к последнему средству.

Он написал ей письмо, которое было – вопль отчаяния с первого до последнего слова.

Цель его была добиться свидания. «Он жаждал только возможности излить ей всю свою душу, переговорить только о некоторых вопросах, одинаково важных для обоих, заверял честью, что прибегает к ней единственно, как к сестре его жены, и что ничем не оскорбит ее достоинство и чистоту». Письмо, однако же, кончалось угрозою, что, если она откажет ему в этом пустом знаке доверия, он не в состоянии будет пережить подобное оскорбление. Отказ будет равносилен смертному приговору, а может быть, даже и двум. Жена, в своей безумной страсти, способна последовать данному им примеру, и, загубленные в угоду трусливому опасению, две молодые жизни вечным гнетом лягут на ее бесчувственную душу.

Теперь и для Натальи Николаевны наступил час мучительной нравственной борьбы!

На одной чашке весов лежит строжайший запрет мужа, внутренний трепет при сознании опрометчивого шага и предвидение, что, при всей вере в свою непогрешимость, она добровольно кует орудие для собственного позора, которое не ускользнет от стаи воронов, каркающих над ее головою.

На другой – сплетался страх пред правдоподобностью самоубийства, так как Геккерен доказал своей женитьбой, что он способен на самые неожиданные меры, со смутной тревогой за участь, готовящуюся сестре. Может быть, другая женщина, более опытная в жизни, и призадумалась бы над шумихой громких фраз, но, недоступная внушениям лжи или самообмана, она не признавала их и в других. Наконец, сострадание также подало свой голос.

Дилемма неразрешимой тяжестью давила ум; беда грозила с обеих сторон, но ей чудилось, что опасность рокового свидания грозила только ей одной, в противовес поставленной на карту человеческой жизни. Доводы рассудка были разбиты призраком смерти, жребий брошен.

Года за три перед смертью она рассказала во всех подробностях разыгравшуюся драму нашей воспитательнице, женщине, посвятившей младшим сестрам и мне всю свою жизнь и внушавшей матери такое доверие, что на смертном одре она поручила нас ее заботам, прося не покидать дом до замужества последней из нас. С ее слов я узнала, что, дойдя до этого эпизода, мать со слезами на глазах сказала: «Voyez-vous’ma chere Constance, depuis tant d’ années écoulées, je n’ai pas cessé de scruter ma conscience bien rigoureusement, et le seul acte qu’elle me reproche – c’est mon co-nsentement à cette entrevue secrète, – entrevue que mon mari a payé de son sang et moi du bonheur et de la paix de ma vie entière. Dieu m’est témoin qu’elle a été aussi courte qu’innocente et pourtant que de maux à sa suite! La seule excuse que je me trouve est mon inexpérience doublée de compassion. Mais qui peut en admettre la sincérité?» (Видите, дорогая Констанция, сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это согласие на роковое свидание… Свидание, за которое муж заплатил своей кровью, а я – счастьем и покоем всей своей жизни. Бог свидетель, что оно было столько же кратко, сколько невинно. Единственным извинением мне может послужить моя неопытность на почве сострадания… Но кто допустит его искренность?)

Местом свидания была избрана квартира Идалии Григорьевны Полетика, в кавалергардских казармах, так как муж ее состоял офицером этого полка. Она была полуфранцуженка, побочная дочь графа Григория Строганова, воспитанная в доме на равном положении с остальными детьми, и, ввиду родственных связей с Загряжскими, Наталья Николаевна сошлась с ней на дружескую ногу. Она олицетворяла тип обаятельной женщины не столько миловидностью лица, как складом блестящего ума, веселостью и живостью характера, доставлявшими ей всюду постоянный несомненный успех.

В числе ее поклонников самым верным, искренно влюбленным и беззаветно преданным был в то время кавалергардский ротмистр Петр Петрович Ланской.

Хорошо осведомленная о тайных агентах, следивших за каждым шагом Пушкиной, Идалия Григорьевна, чтобы предотвратить опасность возможных последствий, сочла нужным посвятить своего друга в тайну предполагавшейся у нее встречи, поручив ему, под видом прогулки около здания, зорко следить за всякой подозрительной личностью, могущей появиться близ ее подъезда.

Отец мой не был тогда знаком с матерью. Всецело поглощенный службою, он посвящал свои досуги Идалии Григорьевне, чуждался светской жизни и только по обязанности появлялся на придворные балы, где видал издалека прославленную красавицу Пушкину, но, всей душою отдавшись другой женщине, ничуть ею не интересовался. Наталья Николаевна его даже и в глаза не знала.

Всякое странное явление в жизни так удобно обозвать случаем! Но мне именно сказывается перст Божий в выборе Идалией Григорьевной того человека, который, будучи равнодушным свидетелем происшедшего события, наглядно доказал, до какой степени свидание, положившее незаслуженное пятно на репутацию матери, было в сущности невинно и не могло затронуть ее женской чести.

Вся семья Ланских была воспитана в традициях строгой нравственности. Мужчины всегда ставили честь выше всего. Женщины не составляли себе культа из добродетели, – это было просто свойство и потребность их природы. Может быть, случалось, что любовь и искушение вкрадывались в душу, но победоносная борьба составляла тайну их перед Богом.

Перебирая в уме все эти отжившие облики, я не встречаю ни единого, давшего повод к злоречию и нареканиям. Конечно, теперь, в эпоху всевозможных «свобод» и распущенности нравов, эти понятия покажутся смешным пережитком далекого прошлого, но на этих устоях зиждилась семья, и ее мощью была несокрушима Русь.

Характерной чертой может служить отношение всей родни к фавориту Ланскому. Его считали отщепенцем, и презрительно говорили о его возвышении, как позорящем весь род. Подобные, унаследованные отцом воззрения служат лучшей порукой, что семь лет спустя он никогда не решился бы дать свое безупречное имя женщине, в чистоту которой он не верил бы так же безусловно, как в святость Бога.

Несмотря на бдительность окружающих и на все принятые предосторожности, не далее как через день Пушкин получил злорадное извещение от того же анонимного корреспондента о состоявшейся встрече. Он прямо понес письмо к жене.

Оно не смутило ее. Она не только не отперлась, но, с присущим ей прямодушием, поведала ему смысл полученного послания, причины, повлиявшие на ее согласие, и созналась, что свидание не имело того значения, которое она предполагала, а было лишь хитростью влюбленного человека. Этого открытия было достаточно, чтобы возмутить ее до глубины души, и тотчас же, прервав беседу, своей таинственностью одинаково оскорбляющую мужа и сестру, она твердо заявила Геккерену, что останется навек глуха к его мольбам и заклинаниям и что это первое, его угрозами вынужденное свидание, непреклонной ее волею станет последним.

При всей искренности намерения, она, расставаясь, была далека от мысли, что им не суждено было более видеться на земле. Исповедь ее дышала такой неподдельной правдой; в ней проглядывало столько сердечного сокрушения за легкомысленный поступок, обидой и горем отозвавшийся на нем, что Пушкин, врожденный великий психолог, мгновенно отбросил всякий помысел о лицемерии и обмане. И этот единственный раз, когда донос имел в основе хоть голый факт, все обошлось тихо, без гневной вспышки ревности; слова упрека застыли на языке, щадя ее безыскусственное, почти детское раскаяние.

Он нежным, прощающим поцелуем осушил ее влажные глаза и, сосредоточенно задумавшись, промолвил как бы про себя: «Всему этому надо положить конец!»

Он оставил ее успокоенной, почти обрадованной исходом объяснения: таким тяжелым, непривычным гнетом лежала у ней на душе единственная тайна от мужа. Великое множество людей обладает способностью творить зло как бы бессознательно. Окружающим, обыкновенно близким, они причиняют страдания, а потом наивно недоумевают, когда приходит время в этом убедиться. В самоизвинениях недостатка не бывает. Довольно слабого мозгового усилия, – и пострадавший покорно преобразуется в виноватого. Покой таких людей ненарушим. Другие, напротив, склонны увеличивать свои вины и прегрешения, мучиться непредусмотренными последствиями, и если обстоятельства или смерть отнимают возможность искупления, сознание сделанного гложет еще сильнее, отравляет всякое дальнейшее счастье.

К этим чутким натурам принадлежала Наталья Николаевна. Хорошо изучив пылкий, необузданный нрав Пушкина и сопоставляя его впоследствии с мягкостью и любовным состраданием, проявленным в минуту скорбного сознания ее виновности, она благоговейно преклонялась перед величием его души, и это воспоминание еще сильнее разжигало всегда сочащуюся рану, которую она унесла с собой в могилу. А праздная легкомысленная толпа, падкая на эффектные, шумные проявления горя, не умела распознать скрытого, величайшего страдания, и заклеймила равнодушием и холодностью это, собственным суровым приговором истерзанное женское сердце.

Приведенное выше объяснение имело последствием вторичный вызов на дуэль Геккерена, но уже составленный в столь резких выражениях, что отнята была всякая возможность примирения. Все последовавшие переговоры, кровавый исход и, наконец, последние дни земных страданий Пушкина давно уже стали достоянием истории.

К подробным разоблачениям Данзаса, к душепотрясающему описанию Жуковского я не могу ничего прибавить.

Тем, которые в партийных целях старались представить великого поэта атеистом и лицемером перед Царем, следовало бы проникнуться теплотою и искренностью мыслей, высказанных им на смертном одре. Даже в мелких, обыденных натурах обман и лесть, посрамленные, отходят в эту минуту, а его возвышенная душа, сознавшая близкое присутствие Бога, источника вечного света, неудержимо изливала все, что накопилось в ней годами.

Мать всегда глубоко возмущалась всякими намеками, а иногда даже утверждениями о его атеизме. Он не раз не только сожалел, но прямо скорбел о легкомыслии, которому поддался, сочинив свою «Гавриилиаду», и приходил делиться с ней радостью, как только ему удавалось сжечь хранившийся у кого-либо из друзей экземпляр.

«Не знаю, что бы я дал, чтобы и помин об ней уничтожить!» – всегда говорил он с нескрываемым раздражением. И не только сущность веры была ему дорога, но он ценил даже православную обрядность.

В роде бояр Пушкиных с незапамятных времен хранилась металлическая ладанка с довольно грубо гравированным на ней Всевидящим Оком и наглухо заключенной в ней частицей Ризы Господней. Она – обязательное достояние старшего сына, и ему вменяется в обязанность 10 июля, в день праздника Положения Ризы, служить перед этой святыней молебен. Пушкин всю свою жизнь это исполнял и завещал жене соблюдать то же самое, а когда наступит время, вручить ее старшему сыну, взяв с него обещание никогда не уклоняться от семейного обета. Кстати упомянуть тут, что Александр Сергеевич очень гордился древностью своего рода; он был сто первый по старшей линии, и его стихотворение о своем «мещанстве», конечно, было только злая ирония относительно новоиспеченных вельмож. Он ценил своих предков за добросовестную и верную службу России, за стойкость мнений, приведших некоторых на плаху.

Мать рассказывала, что, когда родился второй сын, она хотела назвать его Николаем, но он пожелал почтить память одного из своих предков, казненных в смутное время, и предоставил ей выбор между двумя именами: Гавриила и Григория. Она предпочла последнее.

Что же касается до его отношений к императору Николаю, – его либерализм и свободолюбие были чужды ослепления. Он признавал рыцарские черты цельного характера государя; возмущаясь порой суровостью его правления, он невольно чувствовал обаяние его мощи; наконец, откровенность, столь чуждая придворным сферам, установившаяся в обмене их мыслей, благодарным семенем запала в сердце, способном оценить великодушное доверие, и искренен был возглас его умирающей души, сожалевшей о силах, утраченных для служения Царю.

Наша няня не могла вспомнить без содрогания о страшном состоянии, в которое впала мать, как только в наступившей смерти нельзя было более сомневаться.

Бесчувственную, словно окаменелую физически, ее уложили в постель; даже в широко открытых, неподвижных глазах всякий признак жизни потух. «Ни дать, ни взять сама покойница», – описывала она.

Екатерина Ивановна Загряжская, привязавшаяся к ней всей душою, не могла выдержать вида этого олицетворенного страдания и оставила ее на попечение княгини Вяземской, неотлучно ухаживавшей за ней в эти скорбные часы.

Она не слышала, что вокруг нее делалось, не понимала, что ей говорили. Все увещания принять пищу были бесполезны, судорожное сжимание горла не пропускало и капли воды. Долго бились доктора и близкие, чтобы вызвать слезы из ее застывших глаз, и только при виде крошечных, осиротелых детей, они, наконец, брызнули неудержимой струей, прекратив это почти каталептическое состояние. Но с возвратом сознания пробудилась острая, жгучая боль того безысходного, сокрушающего горя, следы которого никогда не изгладились.

С пятилетнего возраста я явственно помню мать, и несмотря на то, что ее вторая семейная жизнь согласием и счастьем сложилась почти недосягаемым идеалом, веселой я ее никогда не видала. Мягкий ее голос никогда порывом смеха не прозвучал в моих ушах; тихая, затаенная грусть всегда витала над ней. В зловещие январские дни она сказывалась нагляднее; она удалялась от всякого развлечения, и только в усугубленной молитве искала облегчения страдающей душе.

Я росла страшно живой, впечатлительной, бойко-веселой девочкой. Отец был молчалив, невозмутимо спокоен по натуре; людям, поверхностно судившим о нем, он казался холодным и гордым; мать – сосредоточенная, скромная до застенчивости, кротости и доброты необычайных. Хорошо помню, что кто-то из родственников, глядя на меня, удивляясь самобытности моего характера, ничего общего не имевшего с родителями, недоумевающе заметил: «И в кого только она такая уродилась?» Вдумчивый взор матери через мою голову устремился вдаль, и с подавленным вздохом она промолвила:

– В кого? Да в меня. И я когда-то была такая, беззаботная, доверчивая, веселая… Но давно, давно, пока меня еще жизнь не сломила.

VII

Несмотря на все мои старания, мне удалось собрать так мало данных о семилетнем вдовстве матери, что я имела поползновение на этой точке прекратить свое повествование.

Вскоре после смерти Пушкина Наталья Николаевна с сестрою и детьми покинула Петербург, уехав в майоратное имение старшего брата Дмитрия Полотняные Заводы. Говорят, что этим решением она подчинилась предсмертному совету мужа, желавшего ее удаления на время от столичной жизни, с предвиденными им пересудами, толками и нареканиями. Но так как я этого ни от нее, ни непосредственно от близких не слыхала, то утверждать не решаюсь.

Два года продолжалось это добровольное изгнание, и обстоятельства так сложились, что мало отрады принесло оно ей в ее тяжком горе. Покинула она родовое гнездо беззаботным, балованным, обожаемым ребенком, а вернулась с разбитым сердцем, обремененная семьей, в постоянной заботе о насущном хлебе.

Дмитрий Николаевич был человек добрый, весьма ограниченного ума, путаник в делах, которому не под силу было восстановление почти рухнувшего состояния Гончаровых. Слабохарактерный по природе, он находился в полном порабощении у своей жены.

По происхождению из кавказских княжон, но выросшая в бедности, в совершенно другой среде, почти без образования, она с врожденной восточной хитростью сумела его женить на себе как-то невзначай.



Поделиться книгой:

На главную
Назад