— Ты романтизируешь их.
— Ничуть! Просто, когда я смотрю на них — сколько их всего? — человек десять моих сверстников: учителя, бухгалтеры и тому подобное, два или три владельца небольших лавок; большинство из них — подавляющее большинство — прочно, по всей видимости, женаты, довольны своей семейной жизнью, довольны своей работой. В них есть какая-то цельность. У них находится время на увлечения, на занятия спортом. Они много делают для общества. Взять хотя бы этот клуб. Учителя физкультуры возят детей на состязания в другие города, на матчи между знаменитыми командами в Эдинбурге и Лондоне, другие устраивают рождественское угощенье для пенсионеров, ну и тому подобное… принимают участие в работе муниципалитета или «Гражданского Треста»[3]. Помимо всего этого, они держатся вместе, их связывает дружба людей, которые знают друг друга вдоль и поперек. Теперь все изменилось. Когда-то, гласит предание, молодой провинциал или провинциалка стремились к огням больших городов потому, что их манили обилие светских развлечений и возможность легкой наживы. Но за последние двадцать лет, как утверждают некоторые, жизнь молодежи в провинции складывается куда лучше, чем в больших городах: столько же, если не больше, увеселительных прогулок на машине, вечеринок, ночные рестораны, путешествия, клубы, званые обеды… а жилищные условия лучше; и то же можно сказать о школах, больницах и прочих жизненных благах. Заработки приблизительно те же. При посредстве газет, радио и телевидения они получают точно ту же информацию, так что, за исключением возможности посещать театры Вест-Энда — а многие ли в Лондоне могут себе это позволить, — они живут гораздо лучше. Впервые в истории, пожалуй, это мы, пираты, мы, искатели приключений, оказались проигравшими. Нужно было нам крепко держаться за свое место. Возможно, я и романтизирую их, но совсем чуть-чуть. Вот завидовать я, пожалуй, завидую. Я уехал, и я преуспел — таково впечатление, которое я создаю, и так считают
— И, следовательно, ты ни то, ни другое. Опять?
— Да. Как обычно. — Дуглас помолчал и вдруг надумал: — Почему бы нам не встретить Новый год здесь, не поговорить по-хорошему и не напиться потихоньку, сидя у камина в этом уютном маленьком коттедже, с которым нам придется расстаться? А? Спокойненько так. Давай? Смешно, не правда ли, что мой дед начинал свою семейную жизнь как раз в таком вот коттедже и считал, что если хуже и бывает, то редко, а теперь его так называемому процветающему внуку содержать такой же домик не под силу? Пример, быть может, не так уж удачен, но что-то в нем есть. Мы могли бы остаться — могли бы провести долгую ночь, любя друг друга, — для разнообразия, а? Набралось бы у нас достаточно желания на это? Конечно, набралось бы… Но вот, оказывается, я настроился ехать в этот шумный, людный, гремящий рок-музыкой клуб, чтобы там выкрикивать какие-то банальности в адрес незнакомых мне людей, а затем шататься по городу и лезть из кожи, чтобы, соблюдая обычай, происхождение которого не знает никто во всей округе, оказаться первым новогодним гостем. А в перспективе? Головная боль. Разочарование и, вполне вероятно, хмель! — Он допил свое виски. — Извини меня, но нам пора двигаться.
Мэри села и протянула свой стакан.
— Чуть-чуть. Потом я пойду и переоденусь. — Она усмехнулась. — Дамы здесь всегда так элегантны. Но ничего. Прежде мы оправдывались тем, что денег нет, и было нам в высшей степени наплевать. Теперь же считается, что дела наши идут хорошо, и мое нежелание принарядиться выглядит несколько странным. Довольно! — Он отставил бутылку с виски и подлил в стакан воды. — До самого верха, пожалуйста. Спасибо! Некоторые из них будут в платьях, которые стоят шестьдесят-семьдесят фунтов, а то и больше.
— Все это нервы, — сказал он. — Твое здоровье.
— Твое! — Теперь она совсем успокоилась. — Возможно, ты прав, — сказала она, завладевая разговором. — Возможно, что здесь ты мог бы вести более размеренную жизнь. Искушений было бы гораздо меньше. Тоже преимущество. А то что нас в грех вводит, как не удобный случай.
— Да будет тебе, Мэри.
— Ты постоянно говоришь о своей семье — давай, посмотри на них. Твой дед, старый Джон, — вот настоящий человек, он традиции не забывал. Джозеф раздражает тебя временами — но это потому, что он принимает твои претензии всерьез и это бередит тебе душу, — все же он создал себе какую-то жизнь и доволен ею. Ну, Гарри, конечно… и даже бедняга Лестер, пусть дела его и в полном упадке. Но ты-то ведь вообще живешь без руля и без ветрил.
— Ничего не могу возразить. — Дуглас перестал притворяться, откинул позу и говорил со всей правдивостью, на какую был способен. — Какой есть, такой есть. Извини, Мэри, но тут уж ничего не поделаешь. Тебе моя жизнь кажется полным хаосом, и мне она кажется полным хаосом, но я не собираюсь кидаться к иным образцам, ни к бывшим, ни к нынешним. Я не желаю терять связи с людьми здесь, потому что я люблю свою семью и своих друзей, а вовсе не из-за сентиментальных восторгов перед славным прошлым, перед ними как личностями. Тут моя семья и мои друзья, вот и все; и живут они в Камбрии, которую я тоже люблю, вот и все; и я хочу сохранять с ними тесные связи, потому что, хоть я и живу без руля и без ветрил, как ты справедливо заметила, здешней жизни я тоже принадлежу. Но, завидуя завсегдатаям Регби-клуба, я вовсе не хочу быть похожим на них — разве что в минуты слабости. Я восхищаюсь своим дедом и своим отцом — но у меня своя жизнь. Деду попеременно давали в руки то лопату, то кирку, то винтовку — рабочий, шахтер, солдат; скудные заработки, жизнь впроголодь, много детей — это поощрялось, — образования никакого, надежды неоправдавшиеся. Мало общего с тем, что имею я. Отец получил от жизни несколько больше, но с сильным запозданием. Его детство, как и детство его отца, было скудно, поэтому, когда его челн подхватило и понесло волной возможностей, он так никогда и не научился управлять им.
Он помолчал немного и продолжал: — Мне кажется, у меня есть возможность выбора. Я всегда могу найти способы стать более свободным и более удовлетворенным. Некоторые из них нереальны. Другие даже сейчас представляются мне не чем иным, как лишним способом самоистребления. Но вот что мне действительно дано, так это возможность на опыте проверить ценность различных вещей и сделать по их поводу собственные выводы. И если при этом я ставлю на карту личные привязанности, да и карьеру также, то ничего тут не поделаешь. Я совершенно запутался, это верно. Мне с детства внушали, как важно иметь уверенность в завтрашнем дне, и в то же время я почел бы себя трусом, если бы не попытался прожить, не связывая себя никакой штатной работой, не попытался бы проехаться на гребне волны изменчивых возможностей. Я приучен уважать домашние порядки и верность семейному очагу, но тут встает вопрос — а чем они так уж хороши? В чем их сила? Я получил приличное, можно сказать — отличное, образование, и в то же время искушение поступать глупо или даже во вред себе бывает порой у меня непреодолимо. Наиболее эффективной из всех внушенных мне в процессе воспитания была мысль, что нельзя поддаваться соблазну — и, однако, почему? Что тут плохого? Все эти — с твоей точки зрения — глупые, незрелые, испорченные и эгоистические проявления своеволия вовсе не являются частью какого-то плана или шаблона — на это я не претендую, — но они имеют прямое отношение к образу жизни, который я веду в отведенном мне настоящем, а оно само по себе является совершенной путаницей. Я считаю, что мне надлежит этот хаос пережить, и, по-моему, я был бы еще худшим неудачником, если бы построил себе небольшой ковчег и уплыл на нем куда-нибудь подальше. Я и строить-то ковчег не умею, да и не хочу. Так что, пожалуйста, уж каков есть.
Мэри отпила из стакана, подумала и не спеша, тихим голосом ответила:
— И все-таки я так и не знаю, назвать ли твое поведение детским, или за твоими поступками действительно что-то кроется. — Она пыталась разобраться, она не хотела быть несправедливой к человеку, которого когда-то так сильно любила, за которого все еще чувствовала себя ответственной. — Потому что ты не только беспечен, ты достаточно смел — ты рискуешь; ты не только обманываешь себя, но и пытаешься быть честным; ты избалован, но ты и серьезен. Ты стараешься разобраться в своей жизни. На это тебе хватает храбрости. Я не знаю, Дуглас, твоей истинной цены. Просто не знаю.
— И я не знаю.
— Пойдем-ка лучше на этот бал в Регби-клуб, — печально сказала она. — Я немного опьянела.
— А ты хочешь?
— Нет, не хочу.
— И я нет.
— Я надену черное платье. А для пущей неотразимости могу навесить на себя дешевых арабских побрякушек, которые ты привез мне из Израиля. Пожалуй, тогда отбою не будет.
— Еще бы.
Она встала. Встал и он. Они поставили стаканы и крепко обнялись, страстно и как будто нежно, лаская друг друга. Легонько покачиваясь на каблуках.
— Значит, дело за мной.
— Да.
— Или ребенок, или шабаш?
—: Вот именно.
— Мне нужно над этим подумать.
— Не спеши. — Она поцеловала его в ухо и повела губами к душке; он опустил взгляд на ее блестящие густые рыжие волосы и погрузил в них лицо — чтобы вобрать аромат и найти покой. Его руки лежали у нее на груди, ее бедра вжимались в его, но даже в это сладостно остановившееся мгновение какой-то бес сумел раздуть в его душе уныние: я вероломный и дрянной, я слабый и трусливый… — перечислял он свои прегрешения, однако не успел закончить свой перечень словами: «Боже милостивый, спаси нас». Мэри оторвалась от него, стянула с него куртку, посмотрела ему прямо в лицо и широко улыбнулась, совсем как прежде.
— Не впадай в панику, — сказала она. — Сейчас момент довольно безопасный. — Она потянула заправленную в брюки рубашку. — На мою ответственность.
3
Новый год наступил.
Кочующие комментаторы доставили телезрителей в Шотландию на «подлинный, достоверный Хогменей»[4], где пьяненькие кельты и ухмыляющиеся пикты махали в стороны направленных на них телекамер, на которые упорно падал мокрый северный снег. Оттуда рассевшихся у телевизоров празднично настроенных людей перекинули еще куда-то и пошли гонять по планете; изображения рикошетом отскакивали от спутников, беспощадно круживших вокруг земли, и повсюду люди скакали, веселились и приветствовали наступление нового года, то ли добровольно участвуя в злоупотреблении собственным доверием, то ли действительно поверив на миг в колдовской полуночный час, в поворотный пункт, в возможность перемены.
На колокольне тэрстонской церкви ударили в колокола, бары опустели, и люди, толкаясь, хлынули вдоль по улицам к церковной площади, словно прошел по городу клич собираться на какую-то средневековую войну. Вокруг украшенной елки образовался огромный хоровод, а за этой массой веселых, смеющихся людей вращались, как планеты, еще несколько хороводов поменьше, но все они каким-то образом сумели попасть в тон и теперь запели, не особенно стройно, но жизнерадостно, песню Роберта Бернса:
Большинство произносили слова невнятно, не будучи в них твердо уверенными, но никто не споткнулся на трех прекрасных и трогательных словах: «Счастье прежних дней». Повторяя припев, хоровод начинал сужаться и сходился к центру, напоминая замедленную съемку осыпающейся розы; затем снова растягивался во всю свою ширь и снова сужался. Мужчины с удовольствием устраивали давку, женщины ставили крест на новых колготках, дети, допущенные на встречу, только глаза таращили в непривычной обстановке, когда сотни взрослых под моросящим дождем готовы были толкаться, отдавливать друг другу ноги и обниматься с незнакомыми людьми в ответ на единственный пароль: «С Новым годом!»
«С Новым-годом!» — вызванивали колокола. Мужчины и юноши пожимали руки направо и налево, искали родственников, довольствовались знакомыми, бросались целовать хорошеньких женщин, хватали протянутые руки людей, с которыми годами раскланивались, но никогда не разговаривали, — несколько минут на площади происходило сущее столпотворение, и вот Дуглас, которому эти несколько минут доставляли всегда несказанное наслаждение, пропустил их.
Он решил сначала пристроиться к хору Регби-клуба, собственными силами распевавшему «За дружбу старую», а затем уж удрать к церкви. Но взаимные поздравления и добрые пожелания в клубе заняли гораздо больше времени, чем он рассчитывал, и к тому же были попорчены свербящей мыслью о том, что надо поспеть к церкви к заранее назначенному им себе моменту. В результате они опоздали. Церковная площадь была пуста, если не считать нескольких задержавшихся пьяных да двух полисменов. Дуглас подошел к елке и попытался представить себе, что происходило здесь какие-нибудь полчаса назад. Он много выпил в течение вечера, не узнал нескольких знакомых, которые не могли на него за это не обидеться, поймал себя на том, что во время танца его что-то очень уж часто наносит на хорошенькую женщину, которую он видел впервые, не нашелся что сказать во время шутливой перепалки между ведущими игроками клуба по поводу последнего турне команды и вообще метался между отвращением к себе и кротким приятием своего поведения. (Более спокойный и строгий внутренний голос справедливо убеждал его, что никому дела нет до того, как он себя ведет.) Мэри все были рады, а она, по своему обыкновению заговорив с первым человеком, оказавшимся под рукой, уже не искала новых встреч.
Двое полисменов, решив, по-видимому, что странная пара, уставившаяся на елку, не собирается ломать на ней ветки, отправились молча в обход городка, радуясь непромокаемым форменным ботинкам.
— А дед-то, — объявил Дуглас. — Давай поедем к нему.
В клубе Мэри пила умеренно и сейчас вела машину осторожно. По пути к дому, где жил старик, они обгоняли группки людей, которые заходили в дома, выходили из них, шли дальше, взявшись под руку, подсчитывая число мест, где они были первыми новогодними визитерами. Дуглас и Мэри уже успели получить с десяток приглашений «в любое время до пяти». Их будут ждать батарея бутылок, пирамиды сандвичей, горкой сложенные на тарелках пирожки, блюда нарезанного холодного мяса всех видов и сортов; Дуглас, не умея отказаться, увиливал от прямого ответа, понимая, что это в дальнейшем обязательно послужит кому-нибудь поводом для обиды… но, куда денешься: как-то надо реагировать на приглашение, сделанное в упор, — то же вымогательство, только светское. Откажешься — нанесешь еще большую обиду. Согласишься — возьмешь на себя обязательство. Оставалось увиливать. Но он и увильнуть-то толком не умел: даже увиливая, проявлял недостаток твердости.
У него был свой порядок. Первым долгом к деду — поднять старика с постели. Затем к матери. Затем к своему самому старому другу, который не смог быть на балу в Регби-клубе из-за того, что некому было остаться с детьми. Затем еще к двум старинным приятелям. А тут уж и до рассвета недолго. Так по крайней мере обычно бывало. В машине он распевал:
Как верно! Как удивительно верно! «Что будет вечно так — шумящий дождь и ветер». Он повернулся к Мэри, которая напряженно вглядывалась в дорогу через заплаканное ветровое стекло. Он чувствовал себя прекрасно и был сильно пьян — пока он толокся на свежем воздухе вокруг елки, его совсем развезло. — Она у меня тут, я знаю. Подарок для деда — бутылка шотландского виски, купленная в Лос-Анджелесе. Ага, вот она.
Окна деда были темны. Собственно, во всем доме светились только два окна, да и то слабо — возможно, это горели ночники. Мэри не дала Дугласу войти и посмотреть, спит ли дед. Они начали препираться — Мэри тихим, но решительным голосом, Дуглас повышенным. Победа осталась за ней. Они ушли, прислонив к двери картонную коробку с виски, на которой Дуглас нацарапал «С Новым годом!» и ниже «целую» — слово, затем вычеркнутое.
— Совсем сдурел, — пояснил он Мэри. — Взять и написать деду «целую»! Нет, это не пойдет.
Нетвердой рукой он вывел печатными буквами свое имя, загнувшееся вокруг печати, и бережно положил подарок рядом с каким-то небольшим пакетом, после чего они с Мэри отправились праздновать дальше.
Старый Джон слышал каждое их слово. Он не узнал голоса — это мог быть и Джозеф, и кто-то еще из его сыновей, — но подумал, что, скорее всего, это Дуглас, который и прежде любил быть первым гостем в новогоднюю ночь. Ему трудно было сосредоточиться на чем-то, помимо собственной головы, и от страха у него стучало в висках. Он проснулся у погасшего камина — от холода, — посмотрел на часы и решил, что надо привести себя в порядок, поскольку ночью кто-нибудь обязательно зайдет. Он встал и грохнулся на пол, разбив при падении голову о спинку стула. Ушибся он не сильно, но крови потерял много. Джон попытался встать на колени, воспринимая свое лежачее положение как нечто унизительное, но не смог. Лежа на полу, ощущая, как теплая струйка крови стекает по холодной коже, он чуть не заплакал, но удержал слезы. Он твердо решил, что теперь уж не расплачется, как тогда днем. Не допустит, чтобы это повторилось. Что бы ни произошло — а он ясно сознавал, потому что ему приходилось это наблюдать прежде у других, что его в недалеком будущем ждет старческий маразм, а с ним и все сопутствующие прелести: и недержание, и пролежни, и забывчивость, и нарастающее чувство безысходности и неотвратимого конца, — но что бы еще с ним ни случилось, плакать он не будет.
Чувствуя себя дураком, хотя никаких оснований для этого у него не было, и тем не менее чувствуя себя дураком, он пополз к раковине, вспомнив вдруг, что ползет так, как его учили во время первой мировой войны. Крепко ухватившись за край умывальника, он начал подтягиваться. Но умывальник отошел от стены. Он разжал пальцы и откатился в сторону, поглядывая снизу на дешевую раковину, высунувшуюся вперед, как нос корабля. Он ждал, что вот-вот хлынет вода, но трубы оказались неповрежденными.
Он так и продолжал лежать на спине, уставившись взглядом в белый потолок, — немощный, окровавленный и очень старый, когда до него донесся звон церковных колоколов, отбивающих двенадцать, и он понял, что надо поторопиться, если он не хочет, чтобы его застали в таком положении.
Он подполз к двери и запер ее. Уцепившись за дверную ручку, дотянулся и выключил свет. Затем, с трудом одолев расстояние до своей спальни, разделся, залез на кровать и только тут сообразил, что ничего не предпринял в отношении ранки у себя на лбу. На ночном столике стоял стакан воды, он окунул в него пальцы и примочил ранку, на ощупь очень неприятную. Он делал это до тех пор, пока не почувствовал, что ранка охладилась. Сочившаяся из нее кровь запеклась на щеке.
Его первым новогодним посетителем оказалась миссис Фелл из соседней квартирки; она вежливо постучала в дверь, потом еще раз, робко, затем поставила у двери свой подарок — шоколадный тортик, испеченный накануне вечером, и прошаркала обратно к себе.
Затем приехали Дуглас с женой. Джон никак не мог вспомнить, как ее зовут. Столько новых имен нужно держать в голове. Он услышал, как зашумел мотор, потом машина тронулась и отъехала, и он подумал, сколько же, интересно, еще людей в этом общежитии для стариков бодрствует сейчас, как и он, сколько их здесь, внезапно обнаруживших, что жизнь ушла вперед, не понимающих, почему они оказались в хвосте ее, когда до начала, казалось, было рукой подать и они еще так недавно были молодыми, свежими, сильными. Сколько их, как и он сознающих, что час их близок.
4
Гарри и Эйлин заглянули в несколько баров, потом, конечно, отправились в Регби-клуб, где Эйлин поговорила с Дугласом, который нравился ей и внушал доверие (хотя и старался всеми силами выставить себя в невыгодном свете). Оттуда они ушли вовремя, чтобы быть у церкви к началу хоровода. Лестер тоже был там; по виду его можно было заключить, что он успел побывать в драке, однако он это начисто отрицал, и ему с благородным негодованием в голосе вторили сопровождавшие его дружки. Эйлин не очень-то радовали эти городские приятели брата. Они только баламутят его, считала она, в их присутствии проявляются худшие его качества. Она предпочитала тех немногих приятелей, которые у него еще сохранялись в деревне со времени, когда он принимал участие в пробегах по горам: батраков на фермах или механиков из небольших гаражей, людей, которым сам Лестер — чего ей знать было не дано — отчаянно завидовал в дни «упадка», вот как сейчас. Потому что, хотя сами они никогда бы этому не поверили, люди эти находились в лучшем положении, чем он, — во всяком случае, в настоящее время. А в редкие минуты, когда Лестер задумывался, он отчетливо видел, что так оно будет и впредь. И что еще важнее, они жили в сельской местности, которую Лестер хорошо знал и искренне любил. Не в пример Дугласу и Гарри он был настоящим деревенским мальчишкой; он и браконьерствовал, и охотился, разбивал палатки, запруживал речки, ставил капканы на зайцев, лазил по скалам — ему нигде не бывало так хорошо, как в деревне, и поистине велика должна была быть сила столичного яда, которого он столь жадно насасывался, если миражи, за которыми он так бесталанно гонялся, смогли отрезать его от подлинных, изведанных радостей и успехов. Настроение у него, однако, было не такое уж мрачное, как с облегчением обнаружила Эйлин; он сообщил ей, что познакомился с «отличными парнями» — «денежные ребята, знаешь, типа фермеров «из благородных». Они прикатили в Тэрстон из Мидлендса с целой сворой гончих и, поболтав с ним, пригласили поохотиться завтра с утра.
— Счастье решило снова повернуться ко мне лицом, — заявил он.
Она чмокнула его в щеку и от всей души пожелала удачи в новом году. Затем отыскала своего отца Джорджа, находившегося уже в сильном подпитии, и мать под ручку со своим новым возлюбленным. Гарри расхаживал по площади, энергично пожимая руки знакомым. Затем он повез ее к Бетти — куда обычно отправлялся в первую очередь, сразу же после традиционного хоровода на церковной площади, — и Эйлин очень порадовалась возможности немного передохнуть. Только они вошли, как ворвался Джозеф в сопровождении двух-трех приятелей и нескольких незнакомцев; они опустошили блюдо с бутербродами, хорошо выпили, перевернули дом вверх дном в поисках открывалки и отправились дальше по городу, согласно намеченному плану. Эйлин и Бетти немного посудачили.
В машине она положила голову Гарри на плечо, испытывая при этом чувство удивительного покоя. Она заметила, что он вел машину осторожно, заботясь, чтобы ее голову не встряхивало и не мотало. Ей приятна была его внимательность к ней и к окружающим. Она подивилась в душе — вот ведь у нее в отношении Гарри нет никаких сомнений, а он и не подозревает о ее твердых намерениях. Она не знала другого человека, который был бы таким скромным, таким незыблемо хорошим. Вот уже три года как его скромность, его надежность, его верность согревали ее, и она знала, что их молчаливое соглашение для него куда более обязывающе, чем все кольца, свидетельства и клятвы в мире для любого другого. Эйлин научилась ценить надежность. Она росла заброшенным ребенком, и это едва не погубило ее. Она поражала своей молчаливостью, всех сторонилась, и ее единственной детской радостью была еда. Она и теперь иногда удивлялась, как это ей удалось вырваться из плена вечно усталой, неудовлетворенной, жирной и инертной плоти и ленивого ума. Она гордилась тем, что сумела совладать с собой, но ни на минуту не забывала, как близка была к пропасти. Только вмешательство хорошо относившейся к ней учительницы спасло ее. Но она перестала доверять людям, всем, кроме Гарри. Полагалась только на себя, убежденная, что от людей ничего, кроме пакостей, не дождешься. Разумеется, исключая Гарри. Эта настороженная самостоятельность на первых порах была причиной многих трудностей, но позднее, с головой уйдя в свою работу в колледже, она поняла, что лучшего союзника не найти. Она работала одна, устанавливала себе собственные критерии и упорно следовала им; на работе она чувствовала себя прочно и надеялась сделать карьеру и на другом поприще — в политике. Но сперва она хотела выйти замуж. Она скажет Гарри об этом сегодня же. Когда же и приступать к осуществлению подобных намерений, если не в первый день нового года.
Они поехали поздравить старого Джона. Мысль о нем мучила Гарри весь вечер. Он увидел, что окна темны, и в досаде прикусил губу.
— Очень уж мы засиделись там, — сказал он. — Наверное, спать улегся.
— Может, постучим, — сказала Эйлин. — В новогоднюю ночь не возбраняется.
— Нет. Раз уж он потушил свет, значит, не хочет гостей. Надеюсь, что машина его не разбудила.
— Ты можешь зайти к нему утром.
— Да, конечно, зайду. Надеюсь, кто-нибудь у него уже побывал. До меня только сейчас дошло. Может, так никто и не зашел.
— Почему ты придаешь этому такое значение?
Он рассказал ей, довольный, что можно с кем-то поделиться.
— Я пойду с тобой завтра утром, — сказала она. — Вдруг окажется, что ему нужно лечь в больницу, а ты никогда не сумеешь уговорить его.
— Может, конечно, все и обойдется, — сказал Гарри. — Может, это просто приступ был.
— Там видно будет.
— Я ему подарок оставлю.
Гарри достал из машины ящик пива «Гиннес». Старый Джон любил виски, но что «держало его на плаву», как он выражался, так это бутылочка крепкого черного пива в день. Гарри поставил ящик рядом с виски и тортиком и сверху положил открывалку.
Затем он повез Эйлин к себе домой. Они долго говорили о том о сем, пока наконец он не узнал, что вскоре ему предстоит вступить в брак, после чего они улеглись спать, и приблизительно в это же время Джозеф добрался наконец до жилища отца. Он несколько раз стукнул кулаком в дверь, потом, утомленный ночными странствиями, уселся на ящик и откупорил бутылку пива, чтобы унять разбушевавшийся желудок. Как всегда, находясь в одиночестве и в изрядном подпитии, он задумался над тем, как бы ему хотелось жить, уйдя на покой. Некоторый комфорт — ничего из ряда вон выходящего: душевное равновесие, книги, длинные интересные разговоры и прежде всего уверенность в завтрашнем дне. Вместо этого их сбережения, выглядевшие по привычным им меркам военных лет внушительными, теперь оказались совсем ничтожными. Если бы не приработок в школе в качестве смотрителя здания (громкий титул, тогда как на деле его обязанности заключались в подметании классных комнат по вечерам) и не несколько фунтов в неделю, которые зарабатывала Бетти, помогая обслуживать посетителей в обеденное время в закусочной «Королевская голова», им было бы трудно сводить концы с концами. Деньги потеряли всякий смысл, решил он и с медлительностью, отличающей сильно уставших людей, вытащил из кармана пятифунтовую бумажку, сложил и засунул в коробку с виски, затем поставил пустую бутылку обратно в гнездо и отправился домой спать.
Посеревшие от усталости Мэри и Дуглас добрались до своего коттеджа еще позже. Охмелевший Дуглас слонялся из дома в дом, временами у него прорезалась членораздельная речь, и тогда он говорил то страстно, то напыщенно, то доверительно — но всегда кратко. Мэри не роптала и не пыталась уговаривать его ехать домой. По дороге он крепко уснул, сообщив ей предварительно:
— А знаешь ли ты, что Теннисон задумал свой «Меч короля Артура» на берегу озера Бассенуэйт — всего в двух милях от нас… Подумать только! Этот каменный шпиль, торчащий из гладкой поверхности озера! Почему пробережья столь символичны. Прошу прощенья! Пробережья… прошу… я узнал об этом в Голливуде. Теннисон! Голливуд! — Он пробормотал во сне еще несколько бессвязных фраз. Мэри сидела за рулем, докуривая последнюю сигарету, посматривая на серый краешек неба, который, расширяясь, отодвигал кверху темноту. Она опять уступила, и снова уступит, но решение ее было твердо. Если семья Дугласу не нужна, если он не собирается остепениться и упрочить свое положение настолько, чтобы дать ей возможность посвящать больше времени Джону и другим детям, которые еще могут появиться на свет, она уйдет от него.
Он привалился к ее плечу. Волосы у него были грязные и дурно пахли. Он дышал тяжело, по-стариковски, и был очень бледен от усталости и выпитого вина. Видимо, он считает, что в этом мире уж как-нибудь не пропадет, что с божьей помощью бросит пить, что вернется к нормальной жизни и все будет как прежде. В его помятом лице она не находила ничего, что могло бы тронуть ее, тем более пробудить нежность. Даже его беспомощность раздражала ее; это вечное потворство своим желаниям! Да, необходимо решить раз и навсегда. Она выкинула окурок в окно и довольно резко подтолкнула плечом его голову.
— Приехали, — сказала она. — Вылезай.
Было все еще темно. Наступало утро первого дня нового года.
5
Старый Джон ни минуты не спал. А когда не спишь, время идет медленно-медленно. Эта ночь тянулась бесконечно.
Бесполезные большие ноги ныли и горели, а самому ему было холодно, несмотря на все пледы. Он слышал, как к нему приезжали и уезжали и даже чуть было не окликнул Джозефа — тот бы понял, — только к тому времени он уже принял окончательное решение. Он понимал, что теперь его обязательно отвезут в приют для инвалидов или в больницу, и не хотел, чтобы всю эту суету разводили среди ночи. Лучше уж он подождет.
В том, как он, не смыкая глаз, прислушивался к себе, было что-то от ночного дежурства у постели больного.
вот только кому и зачем оно было нужно? Что ждало его впереди? Следующего нового года ему уже не встретить, это ясно. Лето он еще, может, протянет, да и то вряд ли. Может, еще одну весну? Хорошо бы увидеть в последний раз приход весны. Только много ли увидишь с больничной койки? Хотелось бы взглянуть на новорожденных ягнят — больше всего, пожалуй, ему хотелось бы увидеть ягнят, ну и распускающиеся листья и цветы тоже, конечно. Его первая жена, умершая давным-давно, и вторая, которая ушла из жизни всего пять лет назад, — обе очень любили цветы. Их лица путались у него в памяти: выражение одной, черты другой. Путались в воображении дети и их дети, друзья, миссис Фелл со своими тортиками, дарившимися от чистого сердца. Хорошо бы объехать все места, где он когда-то работал: посмотреть поля, которые он пахал, копал, за которые болел душой. Взглянуть бы на них разочек. Больше ничего и не надо.
А что, собственно, ещё? Пока тянулась эта невыносимо длинная ночь, старик не раз пытался дать себе ответ на вопрос, ставший теперь неотложным. Зачем все это, зачем была дана ему жизнь? Будет ли у него еще жизнь, еще проба, еще рождение? Вряд ли. Нет, этого не будет. Но даже при всем при этом не может же жизнь быть совсем бессмысленной, а? Иначе зачем же все это? Он крепко сжал зубы, чтобы не дать себе расплакаться, от обиды, когда, не в силах сдержаться, пустил в кровать. Наконец за окном забрезжил рассвет. Им придется взламывать дверь… хотя нет, у смотрителя есть запасной ключ. Как хорошо было бы закрыть глаза вот сейчас, сию минуту, поскольку это все равно конец. Но это не дано. Еще машина проехала мимо. Ватага ребятишек на велосипедах промчалась, отчаянно трезвоня. Теперь уж его скоро найдут.
III
«Лондонский мост»
1
Часы над церковью пробили шесть раз. Их было слышно, когда ветер дул с северо-востока. Было как-то странно слышать бой церковных часов в Лондоне, да еще такой: оловянный, глухой, деревенский, как альпийский колокольчик. Он проснулся часа в четыре — как обычно после попойки. Все шло как по писаному: недолгое тяжелое забытье, внезапное тревожное пробуждение, кружащаяся комната, бутылка молока и три таблетки парацетамола и затем трудный выбор — лечь ли снова в постель или попытаться почитать? Постель победила. Он научился спокойно воспринимать алкогольную бессонницу; лег на спину, устроился поудобнее и углубился в мысли, ставшие более благодушными после принятого лекарства.
Мэри крепко спала. За окном было еще темно, но он так и видел ее. Она спала, раскинув ноги, обхватив руками подушки и уткнувшись в них носом, разметавшиеся волосы скрывали лицо. Он дотронулся до нее и легонько повел рукой вдоль спины до талии и чуть пониже. Она шевельнулась, но он тут же убрал руку. Несмотря на то что желание было сильно подогрето алкоголем, ему не хотелось ее будить.
Они уже три месяца как вернулись из Камбрии, но она так и не забеременела. Иногда он прилагал к этому усилия, иногда нет. Мэри так и не знала наверное, как истолковывать его поведение — то ли это тонкий расчет, то ли простительное упрямство. Пока что, не имея доказательств обратного, она предпочитала верить ему и игнорировала его невысказанное, но весьма ощутимое противодействие своему ультиматуму. Потому что хоть она и добилась от него согласия, но методами, что-то очень уж похожими на шантаж: если он не согласится, заявила она, то действительно ей придется поискать в отцы ребенку кого-нибудь другого. Она прекрасно знала, как он ревнив и какой он собственник по натуре.
Дугласу трудно было бы объяснить ей свое нежелание. Раз уж он собирается порвать самые важные узы своей жизни — супружеские, — зачем им связывать друг друга еще одним живым существом? Его колебания и раздумья были не чем иным, как трусостью, хотя, с другой стороны, этим он давал их браку последний шанс. Вот именно — шанс. Потому что физическая близость их не прерывалась. Возможно, перед тем как уйти, он решил последний раз испытать судьбу, которую — в соответствии со своим теперешним языческим душевным настроем — он считал всесильной.
Собственная неудовлетворенность жизнью смущала его. В лучшем случае это выглядело как неблагодарность эгоиста. Разве мог он представить себе в юности, что будет вести такую внешне приятную, легкую и интересную жизнь? От этого вечного недовольства он начинал казаться себе человеком слабым и к тому же ничтожным. Однако недовольство засело в его сознании, и избавиться от него не было, по-видимому, никакой возможности. Он пытался напомнить себе о бедности «третьего мира», о язвах души и чела, о застенках ума и совести, о потерянных империях, о социальной несправедливости — ничто не могло сдвинуть с места его полностью занятый собой мозг, направить его на деятельность, которая, как принято думать, помогает превозмочь эгоизм и рассеять нудные страдания подобного рода. Жажда наслаждений завела его в конце концов в тупик, где на него навалились всевозможные обязанности. Честолюбие вряд ли могло что-то дать. Накопление ради накопления было пошло. А ведь он как-никак ухлопал свою семейную жизнь. Обманул доверие, которое уже никогда не восстановить, как не восстановишь скорлупу разбитого яйца, как не зарежешь вторично жертвенного петуха. Может, не стоит искать ответа в жизни, может, лучше читать книги. Устроиться бы в однокомнатной квартирке, записаться б в разные библиотеки и читать один за другим шедевры мировой литературы. Успокоимся на этом. А там будь что будет. Жизнь скоро предъявит свои требования, на это она горазда. А то можно поехать в США — на западное побережье, — симулировать амнезию и начать жизнь сначала бездомным литератором. Почему бы и нет? Младенческие фантазии не раз вели к крупным переменам и революциям. А то можно засесть за писание Значительной пьесы. Или начать работать для лейбористской партии. Или пойти в священники (так бы он и поступил, если бы верил в бога); или броситься с Брайтонского мола или с Блэкпулской башни, откуда там удобнее. Небытие казалось сладостным, а алкоголь лучшей ему заменой.
Но как же, черт побери, он дошел до этого?
Зазвенел будильник. Он перегнулся через Мэри и угомонил его.
— Я встану первый, — объявил он, чувствуя прилив добродетельного рвения, которое, однако, быстро угасло под свежим напором похмелья.
Он приготовил завтрак — кукурузные хлопья и омлет на ломтиках подрумяненного хлеба — и проводил до дверей Джона и Мэри, которые вместе отправились каждый в свою школу. Джон простудился, и лицо у него было осунувшееся, сиротское какое-то, мелькнула у Дугласа виноватая мысль. Мэри по утрам почти не разговаривала; мать с сыном пошли вместе в школу с видом кающихся грешников. Вот она семейная жизнь!
Дуглас сел за повесть.
В почте лежало приглашение от Совета по искусствам принять участие вместе с тремя другими писателями в поездке по Корнуоллу и Девону — одна неделя, сто двадцать фунтов стерлингов плюс дорожные расходы. Он согласился. Счет из налогового управления, который он сунул в пачку с другими счетами, решив разобраться в них в самом непродолжительном времени, как только разделается с корреспонденцией. Приглашение посетить лекцию в Палате общин, комната № 11, «О цензуре в современном обществе» — лектор Ричард Хоггарт. Несколько рекламных проспектов и открытка Джону от Бетти: «Думаю, что тебе понравится эта картинка. Мы рады, что ты полюбил свою школу. Обнимаю и целую. Бабушка». И семь крестиков, изображающих семь поцелуев.
Зазвонил телефон, но у него было правило не брать трубку во время работы. Другое правило разрешало самому ему звонить, когда и куда вздумается.
Как всегда, садясь писать, он думал, что на свете нет занятия, которое давало бы столько удовлетворения, столько радости труда, или, наоборот, что, сидя за столом и царапая пером по линованной бумаге, он занимается делом совершенно ненужным и нереальным.
Около трех часов он работал, не жалея сил, над чем-то, что, скорее всего, не принесет ему ни пенни. И был счастлив. Придуманный мир оттеснял мир реальный, и здесь правил он — безобидный тиран.
Затем он ответил на несколько писем, отложив остальные — те, что потруднее, — пылиться в куче, в надежде, что вдруг они возьмут да изменят свое естество, вроде как мертвая трава превращается со временем в животворный навоз. Случалось и такое. Несколько телефонных звонков, несколько кое-как выполненных упражнений из курса канадских ВВС (двадцать отжиманий в упоре — с головой хватит, и к тому же каждый раз, когда его нос касался пола, он упирался глазами в сильно вытертый ковер — символ его непутевости), чековая книжка в кармане, кредитные карточки там же, ключи, книжку на всякий пожарный случай и скорее на улицу, в метро. Без пальто, без шарфа, без перчаток, быстрым шагом, чтобы не замерзнуть; как всегда в приподнятом настроении оттого, что сейчас он нырнет в гущу Лондона в погоне за добычей, что в столице никому не заказано.
Стоя на пустой платформе в ожидании поезда — время самое подходящее, когда метро не перегружено, — он читал предисловие Андре Жида к «Исповеди прощенного грешника» Джеймса Хогга. Жид был явно восхищен отношением автора к вопросам добра и зла. Дуглас купил книгу, после того как перечитал «Имморалиста».