Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Астарта (Господин де Фокас) - Жан Лоррен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поистине это ужасно — чувствовать себя во власти этих лживых и загадочных физиономий, — одиноким среди всех издевательств и угроз, навсегда запечатленных в этих масках. И как я себя ни уверяю, что грежу и что я во власти видений, все эти женские лица, нарумяненные и разрисованные, все эти крохотные рты и подведенные углем ресницы — все это создало вокруг меня атмосферу боязни и агонии… Грим! вот откуда пошла моя болезнь.

Теперь я радуюсь, если это оказываются только маски! Иногда я угадываю под ними труп и чаще это уже не маски — это уже призраки.

Как-то вечером я зашел в кафешантан на улице Фон-тень с Трамзелем и де Жокаром, ради одной певички… Но как они не видели, что это был труп?… Да, это был труп в роскошной тяжелой бальной накидке, облегавшей и поддерживавшей ее словно, саван из розового бархата, вышитого золотом… Настоящий гроб королевы Испанской. Но они, потешавшиеся над ее белым голосом и над ее худобой, находили ее смешной и даже забавной… Забавной! Этот неопределенный и расплывчатый эпитет, который они прилагают теперь ко всему. У этой женщины была головка, выделявшаяся какой-то красивостью покойницы среди вороха мехов ее бального манто, а они разбирали ее по косточкам, в особенности заинтересованные романом, приписываемым этой женщине — маленькой буржуазке, предавшейся высшему разгулу вследствие склонности к какому-то повесе; и никто из них, да и никто вообще в этой зале не видел того, что поразило прежде всего мой взгляд: висящие, как плети, на белом шелку платья руки певицы, — руки скелета, связки костей, затянутые в белые шведские перчатки, руки выразительности Альберта Дюрера, мертвые пальцы, плохо прилаженные к концам слишком длинных и слишком тонких рук манекена… И в то время, когда зала, содрогавшаяся от хохота, своими глупыми шутками и животными криками делала мучительную овацию этой женщине, во мне возрастало убеждение, что ее руки не принадлежат ее телу и что это тело с слишком высокими плечами не принадлежит ее голове, и это убеждение навело на меня такой страх и такое беспокойство, что я уже не слушал живую женщину, но какой-то автомат, наскоро кое-как слаженный из отдельных частей, — мертвую, наспех восстановленную больничными средствами, какой-то призрак смерти; и этот вечер, начавшийся, словно сказка Гофмана, закончился больничным видением…

О! эта забава гогочущей толпы — как она ускорила ход моей болезни!

Май 1898 г.

Сестры, лилии печали, я томлюсь о красоте. Обо мне бы вы мечтали в вашей чистой наготе. Нимфы светлого бассейна, в ожидании напрасном К вам принес я слезы тихим вечером и ясным. Гимны солнца замолчали. Вечер, влага, тишина. Тени легче и длиннее над травою золотою. Снова зеркало подъемлешь ты, коварная луна, В час, как зеркало бассейна уж окуталося мглою. И с тоскою я внимаю тростников созвучный стон. Красотой моей печальной, о сапфир, я утомлен, — Светлый мой сапфир античный и родник волшебства злого, Где, в твоем фатальном блеске, смех и радости былого Позабыл я навсегда!

Когда-то в часы тоски мне стоило только открыть мои ларчики и приложить к вискам холодные кристаллы драгоценностей, чтобы их освежить… В особенности меня успокаивала темная лазурь сапфиров; сапфир — камень одиночества и безбрачия, сапфир — взгляд Нарцисса… Франц Эбнер, мюнхенский ювелир, привез мне прекрасные индийские сапфиры, такой ясной и глубокой воды, словно в них воплотилась вся прозрачность цейлонских ночей, — полночные сапфиры, ласками которых я когда-то утешал пылание моей крови.

Прекрасные стихи Поля Валери, какое успокоение нисходило на меня от их тонкой и величественной меланхолии! Моей ужасной болезни они противопоставляли клеймо Нарцисса; но это клеймо казалось мне прохладным в сравнении с тем адским пламенем, которое зажгли во мне скорбные глаза Антиноя… Сапфиры уже не успокаивают меня с тех пор, как меня преследуют маски.

1 июня 1898 г. — Не от того ли, что я слишком долго созерцал холодные кристаллы драгоценностей, мой взгляд приобрел эту ужасную проницательность? Дело в том, что я страдаю и умираю от того, что не видят другие, а вижу один я! Мои галлюцинации — это только одно лишнее чувство: это какие-то безымянные движения души, вышедшие наружу и сообщающие всем этим лицам видимость масок. Я всегда страдал от уродливости людей, встречающихся на улицах, в особенности от уродств низшего класса — рабочих, отправляющихся на работу, мелких служащих, прислуги и хозяек, уродливое и смешное безобразие которых еще усиливалось пошлостью современной жизни со всеми ее унижающими помесями… О! вспомнить только лица, — лица людей, ожидающих омнибус в крохотных уличных будках в дождливый ноябрьский день!

Уродства парижских улиц, убожества этих затылков с редкими волосами, невзрачные лица прислуг, бегающих за покупками, бледные анемичные губы и косые из-под угреватых век взгляды преследующих женщин! Ах! уродливости парижской улицы! С наступлением холодов они становятся еще ужаснее! Но в этом случае, по крайней мере, я могу себе их объяснить.

Эти жалкие лица старых рабочих и мелких буржуа, обремененных каждодневными заботами, перед которыми вечно стоит грозный призрак нищеты и ужас «конца месяца»; утомленность всех этих бескопеечных в борьбе за существование, за жалкую, будничную жизнь — вся эта убогая жизнь без едкой мысли о чем-либо более высоком создала эти плоские и сумрачные безобразия.

Возможно ли найти взгляд в этих глазах, отупелых или ожесточенных ненавистью, в глазах этих несчастных голяков, апатичных или преступных? Разумеется, если в них и присутствует мысль, то она может быть только низменной или гнусной: в них вспыхивают лишь только искры наживы или воровства; если мелькнет сладострастие, то только продажное и обирательское. Каждый наедине с собою мечтает только о том, как бы ограбить или надуть другого.

Современная жизнь, — роскошная, беспощадная и скептическая, — превратила всех этих мужчин и женщин в бандитов или тюремщиков: эти плоские и злые головы гадюк, хитрые заостренные морды грызунов, челюсти акул и рыла свиней — все это порождения зависти, злобы, отчаяния, эгоизма, скупости, превратившие человечество в зверинец, где каждый низменный инстинкт запечатлевается в чертах животного… Но эти гнусные личины! И подумать, что я долго считал их достоянием неимущих, о, классовое предубеждение против неимущих!

Какое богохульство! Я не всматривался в «своих».

10 июня 1898 г. — Радость в моем Аду, — луч утешения в мрачных потемках, где я отбиваюсь от моих преследователей — если может быть утешение в сознании того, что я отбиваюсь не один!

Еще одного человека преследует то же, что меня, — другой также боится и видит повсюду преследующие его маски, и этот человек великий английский художник, которого знает вся Европа, одно из имен, которыми гордится Лондон: Клавдий Эталь, — знаменитый Эталь, который после громкого процесса с лордом Кернеби должен был удалиться из Англии и поселился в Париже.

Лорд Эталь также видит повсюду маски; он даже непосредственно отделяет маску от каждого человеческого лица. Сходство с каким-либо животным — первое, что его поражает в каждом встречающемся существе… И от этого ужасного ясновидения он страдает с такой остротой, что должен был отказаться от своей профессии. Он, великий художник-портретист, он отныне будет писать только пейзажи, — он, Клавдий Эталь, творец «Девушки с розой» и «Дамы в зеленом».

Какое тайное предчувствие предупредило его о моей болезни? Привел ли его инстинкт, или сведения, сообщенные ему нескромными друзьями, но он подошел ко мне неожиданно третьего дня в гостях с фамильярностью, недопустимой для обычного предобеденного знакомства, и сказал мне этим тихим и внезапно изменившимся голосом, с таинственным видом соумышленника: «Не находите ли вы, господин герцог, что маркиза де Сарлез необыкновенно походит сегодня на аиста?»

Это была шутка и это была правда.

И, действительно, маркиза де Сарлез казалась в этот вечер ужасным кошмарным аистом со своей длинной жилистой шеей, длинным лицом, круглыми глазами под перепончатыми веками, с длинным, заостренным, подобно клюву, носом и фальшивыми волосами, плотно прилегающими к черепу. Сходство показалось мне вдруг разительным, и я почувствовал, как мой ум погружается в неведомое; ибо среди яркого света люстр, вдоль высоких окон, завешанных бледно-зеленым шелком, и в амбразурах дверей залы отеля де Сарлез стали вдруг наполняться масками.

Это англичанин вызвал их и противопоставил моему зрению. Дама у рояля, которая пела, полуобнаженная, словно увлекаемая вперед тяжестью своего горла, вдруг показалась мне в профиль блеющей козой; ее белокурые волосы сделались похожими на волнистую шерсть. Де Трамзель выказал морду лисицы, Миро, романист — пасть гиены; у группы сидящих женщин — целый цветник знатных дам — оказались физиономии рогатых животных, водянистые глаза жующих жвачку коров рядом с срезанными лбами хищников и круглыми глазами хищных птиц.

Ужасный англичанин называл мне все эти сходства… У рояля, дама с бараньим лицом, графиня де Барвиль, продолжала блеять свою арию; пианист-профессионал, с выпученными глазами жабы на жалком плоском лице, аккомпанировал ей порывистыми взмахами рук.

Клавдий Эталь, склонившись к моему уху, продолжал называть мне всех этих чудовищ: и всю анфиладу зал отеля де Сарлез, этот демонический англичанин буквально наводнил призраками, словно околдовав атмосферу, всю кишащую масками, подобно капле воды под микроскопом, выявляя все ужасающие черты гнусных мыслей и инстинктов. Вокруг нас корчились и кружились мрачные тени.

Кошмар рассеялся, когда англичанин умолк.

Исцелитель

Июнь 1898 г. — Что за человек этот Эталь? Искренен ли он, замечательный ли он художник, или просто мистификатор?.. Я вышел из его мастерской взволнованный, заинтригованный, под обаянием его чар; был момент, когда я чувствовал себя исцеленным… Хотя нет, ибо я так же волнуюсь, как прежде. Только волнение это другого рода — менее тревожное для меня самого, но более тревожное за человека вообще!

Какой он изумительный импровизатор, какая масса у него идей — новых, странных и, кажется, верных.

Этот Эталь меня околдовал, и я ничего не видал в его мастерской — ни одного карандаша, ни одного наброска, ни одного клочка полотна… И какая странная мастерская у этого изысканного и чувственного художника! Четыре голых стены, освещенные холодным светом большого окна, вид на крыши и какие! Пантеон и башни Сен-Сюльписа, ибо этот англичанин нашел возможным поселиться на том берегу позади Люксембурга…

И в этом обширном помещении с таким высоким потолком, что он кажется уходящим в мрак — ни одной безделушки, ни одного светлого пятна старинной ткани или позолоченной рамы: суровая обстановка мастерской художника-декоратора. Впрочем, одна роскошь странная среди этой суровости: лоснящийся паркет, в который можно смотреться как в зеркало, и в одном углу высокое зеркало в стиле ампир между двумя стойками красного дерева, увешанными масками.

Маски Дебюро, — бледные физиономии Пьеро с поджатыми ноздрями и тонкой усмешкой губ; японские маски — одни из бронзы, другие из лакированного дерева; маски итальянских комедиантов из шелка и раскрашенного воска, некоторые даже из черного газа, натянутого на нитки латуни, таинственные венецианские маски, страшноватые, словно персонажи Лонги; целая гирлянда гримасничающих лиц, окаймляющая спящую поверхность зеркала.

Я пришел посмотреть художника и его живопись, но наткнулся на целую коллекцию масок. Первым ощущением был момент ужасного страха.

«Я их достал для вас, — сказал Эталь с грациозным жестом учителя танцев, — у меня довольно полная коллекция. Маски Дебюро становятся уже довольно редки; кроме того, у меня есть несколько любопытных венецианских; эти теперь уже невозможно найти. Об японских я не говорю. Японию можно теперь найти в Лондоне и на авеню Оперы». И, так как я продолжал быть настороже:

«Не бойтесь ничего, — единственная возможность вылечиться вам от навязчивых идей масок — это освоиться с ними и видеть их ежедневно. Созерцайте их долго и пристально, возьмите их в руки, проникнитесь их ужасающей и гениальной уродливостью, ибо среди них есть произведения великих художников. Их кажущаяся уродливость ослабит в вас тягостное впечатление человеческой уродливости… Лечение подобным — это принцип гомеопатии; я знаю ваш случай, это то же, что было со мною. Я покинул Лондон только из-за этого… Дымная атмосфера и туманы Темзы весьма способствуют выявлению призрачной стороны людей. Я чувствую себя гораздо легче с тех пор, как живу в обществе этих масок! Поэтому я велел их достать для вас». И, изогнувшись с забавной грацией танцора, Эталь указал мне на кушетку красного дерева в том же стиле, как и зеркало; целая куча масок загромождала ее.

Должен признаться — там находились маски очаровательные и маски отвратительные. Особенно восхищали художника японские маски: маски воинов, маски актеров и маски куртизанок, некоторые ужасные, искривленные и судорожные, — бронзовые щеки, испещренные тысячью морщинок и точками киновари в углах глаз, зелеными струйками в углах губ, похожими на сгустки желчи. Англичанин ласково гладил их длинные приклеенные черные волосы. «Это маски демонов, — сказал он, — самураи надевали их в сражения, чтобы ужасать неприятелей. Вот эта маска, покрытая зеленой чешуей, с продетыми в ноздри опаловыми подвесками — это маска морского гения. Эта — с клочьями белой шерсти вместо бровей и двумя кисточками конского волоса над губами — маска старика. Эти — белые как фарфор, из тонкой и гладкой материи, подобные нежным щечкам мусме — это маски куртизанок. Видите — они все походят друг на друга нежностью ноздрей, округлостью лиц и плотностью опущенных век; все они похожи на изображения богинь. Волосы их, не правда ли, такого прекрасного черного отлива? Эти — что прыскают со смеху в своей неподвижности — это маски комических актеров».

И этот человек-дьявол называл мне имена демонов, богов и богинь; его эрудиция повергла меня в восторг: «Еще бы, я так долго жил с ними!» Теперь он дотрагивался до легких, из газа и раскрашенного шелка, — прелестных венецианских масок.

«Вот Кокодрилья, вот капитан Фракассо, вот Панталон и Матамор. Они отличаются только носами и взлохмаченьем усов — если вы посмотрите на них вблизи. Эта маска белого шелка с огромными очками — не правда ли, наводит комический страх? Это доктор Курикуку — персонаж из сказок Гофмана. Что касается этого, заросшего гривой, с длинным носом лопаточкой, похожим на клюв аиста, — можете ли вы себе представить что-нибудь более ужасное? — это маска Дуэньи. Можно было поручиться за сохранность своей возлюбленной, когда она ходила по городу в сопровождении особы, украшенной подобным придатком. Вот перед нами весь карнавал Венеции в домино и мантиях, увековеченный в этих масках. — Хотите гондолу? Куда мы поедем: к собору Святого Марка или на Лидо?»

И он смеялся. Его веселость оглушила меня, и я хохотал также, очарованный его красноречием, ослепленный блеском стольких воспоминаний, и я уже не видел больше в дырках глаз всех этих масок ужасных искр адских, которые когда- то вспыхивали в них для меня.

«На сегодня довольно, — объявил он после полуторачасовой беседы, — вам нужно приходить сюда как можно чаще. Ваш случай так интересен! Когда вы больше привыкнете — мы посмотрим вместе альбомы великих художников уродства — Роландсона, Хогарта и в особенности Гойи. Ох! гений его причуд — успокаивающие уродства его колдуний и нищих! Но теперь вы еще не готовы для восприятия этого беспощадного испанца. Его произведения — вот источник исцеления. Есть еще Ропс, но сладострастие этого художника разбудит в вас страсти, которые не нужно тревожить. Еще, пожалуй, Энзор и его кошмары современности, когда вы будете на пути к выздоровлению. Видите, я предпринимаю целый курс лечения.

Если бы мы были в Мадриде, я бы посоветовал вам ходить каждое утро в музей Прадо смотреть безумцев Веласкеса, сумасшедших Габсбургов; там есть на все вкусы… А пока пойдите в Лувр. Вас многому научит Антонио Моро, знаменитый карлик герцога Альбы. Прежде всего, вы привыкнете к моему лицу: говорят, что он на меня походит, а затем — прощайте или до скорого свидания.

Вы наверное исцелитесь».

Июль 1898 г. — Почему Эталь сказал мне, что он походит на Антонио Моро в Лувре? Для того, чтобы меня взволновать или чтобы посмеяться надо мною?

Этот Эталь, кажется, ужасный мистификатор. В Лондоне он практиковал свой фумизм с такими изощрениями и шутками, что должен был удалиться во Францию; его положение там становилось невозможным. Его процесс с лордом Кернеби из-за портрета герцогини явился только счастливым предлогом; на самом же деле он должен был бежать от взрывов возмущения, злобы и негодования, которые он умел возбуждать с искусством, возвышавшим в нем мистификатора над художником-портретистом. Скандал его осуждения, проигранный им процесс, были только возмездием; суд осудил в нем гораздо более неисправимого фумиста, чем желчного и сварливого художника.

В течение десяти лет, сильный своим талантом и именем присяжного художника аристократии, почти гарантированного в своей безнаказанности доверием своих клиентов, он высмеивал эту аристократию, ее спесь и лицемерие — то, что особенно мучительно терзало его душу. Рассказывают о нем ужаснейшие истории: во-первых, историю с маркизой Клейвенор, княгиней и фрейлиной королевы, приглашенной им к завтраку в его виндзорскую мастерскую в окрестностях Лондона; и там вдруг ей был представлен ужасающий портрет двух клоунов-эксцентриков, братьев Дарио, которые три года тому назад взбудоражили все шантаны Нью-Йорка и Лондона, — один великан — Реджинальд Дарио, другой — карлик — Эдуард Дарио. Леди Клейвенор только накануне видела обоих эксцентриков в «Аквариуме» и образ их кривляющихся лиц еще слишком живо хранился в ее памяти. Леди Клейвемор предполагала найти в мастерской Эталя портреты женщин и детей; и попала в сумерки на этот кошмар — изуродованные лица двух феноменов; затем в мастерской вдруг стало темно. Это было в конце декабря, зимний день быстро угасал, и леди Клейвенор вдруг увидала, что она одна в пустынной мастерской. Эталь исчез, и в то время, как она, вся дрожа от страха, начала искать дверь, выход под портьерами, которые не отодвигались, — призрачный портрет начал оживать… Сначала выскочил, подобно жабе, из рамы карлик, затем вылетел великан, худой, длинный, хлопая крыльями, словно вампир, и вокруг несчастной женщины, упавшей на пол, начинается странный шабаш… Клоуны начинают ужасным образом изгибать торсы и руки — то же она видела накануне в «Аквариуме», но теперь в этой пустынной, уединенной мастерской это принимает призрачный, химерический вид, — танец этих двух лярв кажется еще страшнее среди тишины и мрака.

Два эксцентрика, нанятые и выдрессированные заранее Эталем, добросовестно исполнили свой номер; но последствием этого приватного сеанса было то, что леди Клейвенор с неделю лежала в постели, и если бы она не находилась в это время в стадии развода со своим мужем, злой шутник Эталь получил бы вызов на дуэль…

«Эта божественная маркиза, — говорил художник в виде извинения, — всегда заявляла, что она признает только самые неожиданные, самые потрясающие и самые сильные эмоции. Я думал угодить ей этим зрелищем, — и прибавил, прищелкивая языком с видом тонкого знатока, — бедная миледи! Я еще никогда не видел на человеческом лице такого интенсивного, такого великолепного выражения ужаса. Я смотрел на нее в восхищении: здесь было и сладострастие, и испуг, и ужас, и очарование… Я мог бы сделать в память этого портрет изумительной леди Макбет — леди Макбет-сомнамбулы».

И это еще из мелких проделок, рассказываемых об этом человеке-дьяволе!

Во время его похождений в Уайтчепеле с леди Фередит, американкой-миллиардершей, сумасбродной, дурно воспитанной эфироманкой, питавшей нездоровое любопытство к этому кварталу проституток и воров, дело заходило еще гораздо дальше. Два подосланных мошенника, воспользовавшись склонностью этой дамы к мрачным ощущениям, будто бы повели себя с нею как с проституткой, блуждающей там по вечерам, и ночное нападение окончилось грабежом и насилием, на которые, впрочем, американка не осмелилась жаловаться: у нее отняли драгоценности, оскорбили ее честь и все-таки эта искательница приключений ни о чем не сожалела и даже внушила художнику одну из его лучших картин, выставленную под названием «Мессалина». Из этого можно заключить, что проделки Эталя иногда имели успех.

Наконец, в заключение серии его похвальных сумасбродств следует история портрета баронессы Дерод, крещеной евреечки, занимавшей целый год газеты своим разводом, своими эстетическими костюмами и мебелью зеленого лака. В припадке снобизма Ильзи (так называли ее в интимном кругу) вдруг пришла фантазия иметь портрет, написанный Эталем; Гадара и Геллей — ее придворные портретисты — уже не удовлетворяли ее больше. Чтобы добиться этого портрета, она пустилась на все, поселилась в Лондоне, пустила в ход все свои связи. Уистлер и Херкомер, уже писавшие ее, были отправлены упрашивать Эталя, а затем начался ряд обедов и приемов в отеле Черинг-Кросса, куда Ильзи перевезла всю свою парижскую обстановку, чтобы пустить пыль в глаза этим простакам-англичанам: мебель зеленого лака с инкрустациями из алмазов, изумительный саксонский фарфор, единственный в своем роде Севр и всю коллекцию лягушек, Масье, Каррьеса, Лашеналя, Биго и японцев, ибо, фетишистка, как все представительницы ее расы, баронесса Дерод была страстной поклонницей лягушек, так же, как граф де Монтескье был поклонником летучих мышей, и оба воображали, что поразят весь свет… О, убожества! О, тщеславие! О, ничтожества!

Словом, баронесса добилась страстно желаемых сеансов от художника. Эталь согласился, не заставив себя особенно умолять; он даже согласился увековечить баронессу в Черинг-Кроссе, среди ее обстановки, мебели зеленого лака, лягушек и привычных безделушек. Баронесса была в восторге: ей удалось приручить дикаря и упрямца, за которого слыл великий Эталь; она сообщила своим приятельницам: Эталь согласился рисовать у нее дома, чего он никогда не делал ни для кого. Впрочем, на одном условии: она увидит портрет только по окончании. После каждого сеанса он уносит с собой портрет и приносит на следующий. Условия довольно суровые, но их пришлось принять. Художник принялся за работу и когда, по окончании, вся рать друзей и знакомых была созвана в мастерскую художника, чтобы полюбоваться портретом Ильзи, — что за ужас, что за изумление!.. Среди своих фаянсовых и бронзовых гадин сидела сама Ильзи с зеленой головой, с глазами цвета соленой воды, громадными, с золотыми кругами на раздавленном лице, с горлом, похожим на зоб; ее оголенные руки жилистой и дряблой кожи скрещивались на этом зобе перепончатыми пальцами: баронесса Дерод превращена в лягушку, феерическую и человекообразную лягушку, царящую среди своих подданных… Баронесса отказалась принять портрет и подала на художника в суд. «Чего вы хотите? — удивился Эталь. — Всему причина ее наружность; она соблазняет на карикатуру и отбивает охоту писать портрет». И еще рассказывают об Этале проделки менее похвальные. И этот человек претендует меня исцелить; я в его руках. Чего он хочет от меня? Признаюсь, что меня охватывает страх, — этот англичанин меня пугает.

В плену

Июнь 1898 г. — Этот человек сказал правду: он походит на карлика герцога Альбы. Я три раза возвращался в Лувр и погружался в созерцание портрета Антонио Моро, и с каждым разом это отвратительное сходство усиливалось: Эталь — ужасный двойник гнома, созданного фламандским художником.

У него такая же огромная голова, толстая шея, длинное туловище, словно колеблющееся на коротких ногах, что-то искривленное во всем теле. Руки карлика — узловаты и волосаты, его искривленные пальцы покрыты тяжелыми кольцами — точь-в-точь руки и пальцы Эталя. У Эталя такой же низкий лоб, брови щетиной и нос луковицей; такой же рот с саркастической усмешкой; такие же тяжелые веки, под которыми сверкает затаенная злоба.

Это злое и чувственное лицо кобольда, наряженного королевским шутом, поразительно схоже с лицом моего художника. В нем чувствуется наблюдательная и скрытая душа, душа фавна, вся сотканная из сладострастия и иронии, плохо скрываемых под маской спеси и лицемерия. И, конечно, блестящая мишура и дурацкий колпак с бубенчиками пошли бы ему лучше, чем фрак — больше соответствовали бы его лукавой природе комедианта… В особенности бросается в глаза в его наружности одна подробность: это волосатая грудь, цинично выглядывающая в необъятный вырез ворота — грудь извозчика, где, кажется, притаился какой-то ужасный паук, обросший черной щетиной…

На все эти безобразные и даже отвратительные подробности я не обратил внимания во время наших первых встреч; так велика власть ума этого человека-дьявола надо мною. Я заметил их только впоследствии, и Эталь сам позаботился обратить мое внимание на это сходство. Я открыл все это уже только тогда, когда он сам послал меня в Лувр, сам обратил мое внимание на ужасающее сходство между этим отвратительным карликом и им!

Зачем?.. И странно то, что это уродство, вместо того, чтобы отталкивать меня, привлекает. Этот таинственный англичанин держит меня во власти каких-то чар, я уже не могу обходиться без него.

С тех пор, как я познакомился с ним, все другие стали мне невыносимы, в особенности их разговоры. О! в какую меня повергают тоску и ярость их поступки и поведение, и все, и все!.. Люди моего круга, мои печальные сородичи — как все, что исходит от них, раздражает, и печалит, и тяготит меня; их пустая и суетная болтовня, их извечное и чудовищное тщеславие, их ужасающий и еще более чудовищный эгоизм, их клубные сплетни!

О! перемалывание их заученных мнений и суждений, автоматическое пережевывание прочитанных утром газетных статей, ужасающее отсутствие всяких мыслей и ежедневная порция трафаретов о скачках и альковах проституток… и «женщинок». «Женщинки»… вот еще образчик их жаргона — затрепанное, ничего не выражающее понятие!..

О! мои современники, мои милые современники с их идиотским самодовольством, с их жирным тщеславием, дурацким афишированием состояний, — двадцать пять и пятьдесят золотых — звонкие обещания всегда одних и тех же цифр, их куриное кудахтанье и поросячье хрюканье при именах некоторых женщин, неповоротливость их мозгов, бесстыдство взглядов и убожество веселья! В сущности — это картонные арлекины, играющие в любовь, с их развихленными жестами и дурно понимаемым шиком (шик — это гнусное слово, идущее, как новая перчатка, к их угрюмым ухваткам гробовщиков или грубому веселью Фальстафа)… О! мои современники, начиная с еврея-банкира, покупающего вас всех и цинично вербующего для своих афер, и кончая жирным журналистом, вхожим также ко всем, но с меньшими правами, и вслух рекламирующим свои статьи, — как я их всех ненавижу, как я их всех проклинаю, как я хотел бы излить на них всю свою желчь и горечь, и как я понимаю бомбы анархистов!

Каким образом Эталь разбудил во мне эту бешеную ненависть?!.. Разумеется, эта ненависть к людям, это отвращение, особенно к «свету», всегда таились во мне, но они дремали где-то глубоко под слоем пепла… Но с тех пор, как я вижусь с ним, словно какие-то дрожжи вскипают во мне, подымается ярость, точно пена в молодом вине — в вине ненависти и проклятия; вся моя кровь кипит, тело ноет, нервы возбуждены неистово, пальцы сжимаются, жажда убийства пронизывает мой мозг… Убить кого-нибудь! О! как это успокоило бы меня, утишило бы мою ярость… и руки мои кажутся мне руками убийцы.

Так вот каково обещанное исцеление! И, однако, присутствие и беседа с Эталем приносят мне облегчение, его присутствие ободряет меня и голос успокаивает… С тех пор, как я вижу его, мрачные видения, дразнившие меня, стали реже являться; меня уже не преследуют навязчивые маски… исчезло безумие зеленых глаз, изумрудных зрачков Антиноя!..

Этот человек словно заколдовал мою болезнь — я уже не страдаю больше манией взглядов, взглядов и взглядов; беседа с ним так очаровательна, — у него такая бездна интересных идей, его малейшие замечания находят во мне такой отклик. Это мои мысли, хотя бы самые отдаленные, даже почти неродившиеся, о существовании которых я даже не подозревал, но его слова вызывают их наружу. Этот таинственный собеседник рассказывает мне обо мне самом, облекает в плоть мои грезы, он говорит вслух, а я пробуждаюсь в нем, словно в другом моем существе, более утонченном и определенном; его беседы помогают родиться моему новому существу — его жесты уясняют мои видения, ему я обязан светом и жизнью.

Он рассеял, разогнал мои сумрачные видения и они больше не угрожают мне.

А вместе с тем, эта дикая ненависть и жажда убийства растут во мне!

Быть может, это одна из фаз моего исцеления, ибо я исцелюсь, — Эталь мне это обещал.

Июль 1898 г. — Эталь, подобно мне, интересуется шантанами и публичными балами. Человеческое тело, уродство которого так же печалит и возмущает его, становится для него источником невыразимой радости, если случайно оно оказывается прекрасным; чистота форм, их гибкость и мощность так же успокаивают и проясняют его. У Эталя удивительно острый взгляд, отыскивающий эту красоту под самыми жалкими лохмотьями, в самом убогом и нищенском наряде… Его чутье артиста изумительно выслеживает и откапывает, и с какою беспокойной находчивостью, эти черты красоты, в особенности среди уличных женщин, оборванцев и бродяг! И это — излюбленный художник великосветских дам.

Вкус Эталя льнет к телам бедноты подобно тому, как свинья тяготеет к падали; он сам говорит о себе с насмешкой, что у него странное и упорное влечение к язвам и рубищам…

Однажды вечером мы зашли на бал в улице Гете, возвращаясь из Версаля, — в эту залу, насыщенную разгоряченными испарениями, переполненную разряженными рабочими, ремесленниками и проститутками; и его проницательный взгляд знатока тотчас разыскал в этой толпе пару: женщину еще молодую, худощавую, причесанную с буклями на уши под Клео де Мерод, уже поблекшую, несмотря на свою молодость. Как ярки были ее тонко сжатые губы, какие зловещие круги вокруг огромных ненасытных глаз и как мрачен взгляд, которым она следила за проделками и антраша своего кавалера.

Ее кавалер — конечно, и любовник, — оставил ее и, отойдя в сторону, с небрежным видом, в своем потрепанном вельветиновом костюме, подавшись вперед корпусом и вытянув ноги, прыгал, словно вырвавшийся жеребчик, среди танцующих, хватал победоносно всех женщин, мимоходом вертел их как волчки одну за другой, восхищенных и возбужденных, ловко повертываясь на каблуках!

А оставленная им женщина с черными бандо, худым лицом и мрачным взглядом, наблюдала за ним, выслеживала и подстерегала его с глухим страхом и растущим гневом; остальные женщины образовали круг, и он, возбужденный, изображал из себя душу общества, щеголял вывертами ног, прыжками и разными антраша. Отряхнул полы своей куртки, подошел вразвалку, поклонился до земли бледной и молчаливой девушке и, выгнувшись, словно играя в чехарду, просунул между ног усмехающееся лицо, продолжая кривляться.

В наэлектризованном зале раздались аплодисменты, взрывы хохота. Девушка позеленела; одной рукой она шарила в кармане под фартуком, но вдруг он схватил ее за талию, сжал жадным объятием, стиснул губы бешеным поцелуем и, глядя друг другу в глаза, с еще влажными губами, крепко сцепившись, переплетясь ногами и тесно прижимаясь друг к другу — она, все прощая, со смешком польщенной женщины, он — гордый и манящий сердцеед — вальсировали и вертелись, горделиво афишируя наконец заключенный мир, на глазах у всех страстно желая друг друга.

«Негодяй красив, — прошептал Эталь мне на ухо, — девчонка не соскучится нынче ночью».

Я вздрогнул, — его голос словно пробудил меня от сна. Острый и блестящий взгляд Эталя вонзился в меня, словно лезвие, я чувствовал, как вошло в меня его холодное острие; он наблюдал за моим настроением, знал мое желание вплоть до бессознательного волнения, пробужденного во мне этой сценой и этим малым… И я почувствовал, что во мне клокочет ненависть — ненависть к Эталю и к любовнице этого негодяя!

И это — обещанное мне исцеление… Я боюсь этого англичанина, его голос пробуждает во мне гнусные представления, его присутствие угнетает меня, движения вызывают мерзостные образы.

20 июля. — Эталь уехал. В понедельник его отозвали в Брюссель письмом; этот спешный отъезд был вызван продажей картин и эстампов. Он должен был вернуться на третий день. Самое позднее — в четверг. И вот уже больше недели, что он сидит там, то и дело возвещая мне о своем возвращении лаконическими телеграммами; но телеграмм на моем столе уже целая грудка, а мой друг все еще не возвратился.

Какое место он занял в моей жизни, как мне его не хватает! Его присутствие сделалось мне так необходимо, что со времени его отъезда какой-то голод терзает меня, раздирает мое существо. Это положительно ощущение голода, и в то же время я задыхаюсь и изнемогаю. И, однако, я чувствую, что боюсь и ненавижу этого зловещего англичанина.

25 июля. — Три невесты Торопа. Это мне прислал Эталь — чрезвычайно редкая гравюра, которую он купил на этой продаже и которую послал мне вместе с письмом, возвещающим его приезд в понедельник. Через три дня! Да ведь это выйдет две недели.

Тороп, Ян Тороп, мне знакомо это имя; он очень известен в Голландии. Три невесты.

Это какая-то квази-монашеская чертовщина: среди пейзажа, наполненного лярвами, свивающимися, кривляющимися, словно туча пиявок, встают под звон колоколов три призрачные женские фигуры в саванах из газа, подобные испанским мадоннам. Три невесты. Невеста Неба, невеста Земли и невеста Ада… И у невесты Ада — с двумя змеями, извивающимися на висках и придерживающими покрывало — самый привлекательный образ, самый глубокий взор, самая обаятельная улыбка.

Если бы она существовала, как бы я полюбил эту женщину! Как я чувствую, что эта улыбка и этот взгляд в моей жизни означали бы исцеление!

Я не устаю рассматривать и изучать обаятельное лицо. Три невесты — очень странная вещь в деталях и композиции: здесь фантастика и мечта переданы с изумительной изысканностью; здесь смешивается манера Гольбейна и видение курильщика опиума.

«Это католицизм азиатов, — пишет мне Эталь в своем письме, — ужасный, кошмарный католицизм, объясняющийся тем, что этот голландец Тороп — по рождению яванец. Я знаю, что вам понравится этот Тороп.

На свете существуют только три художника, изображающие взгляд, который вы ищете: он, Берн-Джонс и великий Кнопф.

Я знаю, которая из этих трех невест пленит ваше сердце: не правда ли, — невеста Ада обладает взглядом, который вас преследует?»

Серия офортов

«Это католицизм азиатов, — католицизм извращенности и экстазов, — ужасный, кошмарный католицизм, объясняющейся тем, что этот голландец Тороп — по рождению яванец.

Я знаю, что вам понравится этот Тороп.

На свете существуют всего три художника, изображающие взгляд, который вы ищете: он, Берн-Джонс и великий Кнопф.

Я знаю, которая из этих трех Невест пленит ваше сердце. — Не правда ли, Невеста Ада обладает взглядом, который вас преследует?»

И вот я снова во власти видений, снова меня преследуют аквамариновые глаза… Коснувшись моей раны, Эталь ее растревожил… Раны? Она едва затянулась… Зачем Эталь послал мне этот офорт, который меня волнует, и это письмо, которое меня еще больше страшит! О! наваждения изумрудных глаз!

Ужели это — обещанное исцеление!.. В нем сидит мистификатор. Может быть, он ведет жестокую игру и, растравляя мою болезнь, только усиливает ее?

3 августа 1898 г. — Он должен был приехать, он назначил свое возвращение на вчерашний день.

Пришла телеграмма. «Антверпен. Отъезд отложил. Еду в Остенде повидать Энзора. Очень интересный художник. Пришлю вам его маски, если удастся достать: знаю — он в стесненном положении. Вчера, — еще до письма — открыл здесь у антиквара ряд рисунков Гойи, серию его Причуд, сокровище. Посылаю один из них, чтобы вы запаслись терпением. Вглядитесь в него. Письмо следует. Привет. — Август 1898 г.».

Я получил офорт, о котором идет речь. Набросок превосходен. Это курносое лицо, искаженное гримасой, с глазами ясновидца, глазами, пылающими, словно факелы в провалившихся орбитах; голова Сократа — вся жизнь которого сосредоточена во взгляде; голова алхимика или отшельника, костлявая, высохшая, похожая на голову летучей мыши с тонкими, словно иссохшими в молитвах губами, — провалившимися губами старухи. К тому же неожиданно срезанный подбородок, придающий профилю вид морды, и надо всем этим возвышается огромный лоб, от тяжести которого, кажется, готовы лопнуть виски; ужасающая несоразмерность гигантского мозга.

Абсолютное отсутствие волос придает этой голове вид гладкого и фантастического черепа — черепа, под которым совершенно исчезает жалкая мордочка; и гладкая, словно полированная кость этого изумительного черепа пенится, и волнуется, и дымится. И череп трепещет, вздымаемый испарениями, словно крышка котла, и бледные волнующиеся испарения кажутся во мраке офорта то мордами гримасничающих зверей, то лярвами, то гнусными фигурами обнаженных. Чудовищный мозг населяет мрак ночи угрозами и проклятиями.

На полях, как бы подчеркивая этот ужасный кошмар, было приписано изречение Гойи по-французски и по-испански:

«Гений, лишенный разума, порождает чудовищ».

Зачем Эталь прислал мне это? Что хочет он мне этим сказать? Какая его цель? Какой смысл этого ужасного офорта и его присылки мне, ибо этот редкостный набросок причиняет мне страдание, — манит, отталкивает и снова привлекает меня… В проницательном взгляде этих глаз словно заключен яд!

И эти ужасные пиявки с человеческими лицами, эти пляшущие запятые, — порождения этого черепа — причиняют мне страдания.

После Торопа — Гойя! Сколько бы я ни старался понять — не нахожу объяснения! И это возвращение, откладывающееся со дня на день.

Какую зловещую игру затеял со мной этот таинственный англичанин?



Поделиться книгой:

На главную
Назад