– Забудьте про Одессу, и пр., и пр., и пр…
Так разговаривали между собой Обломофф и Доктор Обрезание, проведшие в иерусалимской гостинице вместе действительно две недели и порядком успевшие надоесть один другому. Разговоры их, а также рассказанные ими истории известны автору этих заметок почти дословно (откуда – не скажу!), и то, что он счел нужным поместить здесь, то и поместил. Дальнейшая судьба Айзека Обломоффа также известна: комиссия из нескольких правоверных раввинов, учитывая выданную Доктором Обрезание справку об успешном завершении этой необходимой любому необрезанному еврею процедуры, приняла его в лоны иудаизма. Вскоре, правда, его из этих священных лон исключили, и он, не имея ни религии, ни родины, ни друзей, ни привязанностей, очутился, как колеблемый ветром лист, на Лазурном Берегу Франции, где и осел прочно в своем пансионе. Но здесь начинается уже совсем другая история.
Арон Ароныч (Оск.)
Дома у него стены разрисованы эротическими сценами, он устраивает там оргии с молодыми девушками, ложкомойками, которые сотнями приезжают летом для работы в столовых и барах. А в промежутках между оргиями и работой они учатся в кулинарном училище, или техникуме, или школе для ложкомоек, что-нибудь в этом роде. Никогда не связывайся с этими ложкомойками, говорит мать, залетишь на всю жизнь, или болезнь дурную подхватишь, или жениться придется, и твоя карьера на этом закончится. – Моя карьера? – Конечно, ты что же, думаешь, что у тебя в жизни не будет карьеры? – Я вообще ничего не думаю, я хожу к Арону Аронычу на стадион, он тренер по большому теннису. – Зачем тебе большой теннис, тебе что, не хватает твоего велосипеда, твоего моря и твоего бокса? – Большой теннис – это свобода, это не то, что ваш нудный и затхлый мирок, от которого меня давно уже просто тошнит! – О чем ты говоришь, одумайся, какой затхлый мирок, ты думаешь, что у этого Ароныча, который, между прочим, еврей, и вообще эмигрант из Финляндии, тебе будет лучше? – Мне лучше там, где легче дышать! – Ты, очевидно, совсем повредился в уме! Уж не участвуешь ли ты в этих оргиях с ложкомойками, которые организует этот безумец, и о которых говорит теперь весь город? – А как же, конечно, участвую, и скоро залечу с одной из них не то на дурную болезнь, не то на что-нибудь похлеще! То-то вы будете радоваться по этому случаю! – Все кончено, раз в городе появились евреи, здесь сразу же все кончено, и отсюда надо как можно быстрее бежать! – Успокойся, никуда не надо бежать, я сам отсюда в конце концов убегу, а что касается евреев, то я сам по жизни еврей, и, может быть, когда-нибудь стану евреем по-настоящему! – Становись-становись, у тебя теперь в жизни одна дорога: стать евреем и сделать себе обрезание! – Ты даже не представляешь, как мне хочется это сделать! – Безумец, ты хоть понимаешь, о чем мы сейчас с тобой говорим? – Я все понимаю, не надо считать меня дураком! – Ну и что же ты понимаешь? – То, что лучше сделать себе обрезание и стать настоящим евреем, чем жить той жизнью, которой живете вы! – В тебе говорит юношеский максимализм! – Во мне говорит любовь к справедливости! – Ну хорошо, хорошо, раз ты такой справедливый, то делай, что хочешь, хоть в теннис играй, хоть обрезай все подряд, только не доводи меня до истерики!
Мифы (Изыск.)
Самое время теперь, любезный читатель, рассмотреть совершенно возмутительную и насквозь фальшивую книгу Карло Загноски «Айзек Обломофф. Миф и реальность». Буквально высосанная из пальца, состряпанная из совершенно непригодных и залежалых продуктов, эта книга появилась на прилавках магазинов буквально в последние дни, и, естественно, снова подогрела интерес к Обломоффу, о котором, кажется, успели порядком забыть. И не случайно! Так, автор, явный, с нашей точки зрения, проходимец, нагло утверждает, что Айзек вовсе и не еврей, что фамилия его отца Троекуров, а матери – Гимназистова, что она ведет свой род прямиком от нижегородских дворян, никогда не бывших в родстве с евреями. Что имя нашего героя не Айзек, а Валерьян, и что логичнее всего называть его не Айзеком Обломоффым, а Валерьяном Троекуровым, но что он вынужден пользоваться общепринятым именем во избежание возможной (и, добавим, вполне законной!) путаницы. Что родился Айзек вовсе и не в Аркадии, на берегу Черного моря, а в маленьком крымском сельце Соломонове, основанном еще Екатерининскими казаками в дни присоединения Таврии. Что никогда Айзек в Аркадии не проживал, и что все его детские годы, прошедшие здесь, включая и достославную поездку в Ялту с неудачной попыткой самоубийства – это все выдумки неких горе-исследователей, не потрудившихся проверить настоящие факты. Что никогда с революционным евреем Иосифом Айзенштадтом Айзек не встречался, а встречался с революционеркой, тоже еврейкой, по имени Сара Горштейн, которая на время стала его любовницей, и вообще была его первой женщиной в жизни. Что именно под влиянием Сара Горштейн Айзек и начал писать, и даже выдумал впоследствии знаменитый революционный роман «Кровь на снегу», не имеющий к действительности никаких отношений. Что первым в жизни рассказом Айзека была история их с Сарой женитьбы, происходившая в одном из предместий Херсона, названная будто бы «Херсонскими токовищами». Что, наконец, брак с Сарой распался через несколько месяцев, но еврейский быт, экзотика малороссийских еврейских местечек так прочно вошли в жизнь Обломоффа, что он навсегда решился остаться евреем. Что в Москве Айзек действительно посещал занятая в институте, но не в педагогическом, а в архивном, где запах архивной и вообще книжной пыли так прочно вошел в его ноздри и его юношеское сознание, что этот молодой человек не мог стать никем, кроме писателя. Что отец его был вовсе не патологоанатомом, а стоматологом, хотя и имел страсть к садизму, а возможно даже, и к садомазохизму, хотя этот факт на творчество Обломоффа и не повлиял, и все его психологические романы высосаны им из собственного пальца. Что женился он в итоге не на Марте, а на Марии, которая (слава Богу!) тоже имела склонность к шизофрении, как и большинство русских женщин, и, следовательно, кого бы ни выбрал Айзек в спутницы жизни, все они в конечном итоге попали бы в психбольницу. Что псевдо-Мария, жена Обломоффа, написала о нем обширные и пространные мемуары, и именно на основе этих несуществующих мемуаров Карло Загноски пишет свою абсолютно правдивую и абсолютно достоверную книгу.
Чтиво, состряпанное Загноски, неприлично держать в руках порядочному человеку, но мы, желая до конца разоблачить его, вынуждены, помимо воли, делать это. Так, рассказывая о приходе Обломоффа в Революцию (именно в Революцию, пафосно и с большой буквы называет этот шарлатан хождение Обломоффа по мукам), – рассказывая о революционных идеях Айзека, Загноски нагло клевещет, говоря о том, что для Айзека это была лишь игра, которой он вообще предавался при каждом удобном случае. Что все его изыскания и наблюдения о характере русского народа, а также об особенностях русского православия – всего лишь попытка надавить на наиболее болезненные и наиболее глубинные точки, чтобы иметь максимальный эффект. Что никогда он не собирался сравнивать русскую душу с душой еврейской, и уж тем более находить в них что-то общее. Что все призывы к грядущим русским Янам Гусам и Савонаролам – это попытка привлечь к себе внимание, и не больше. Что даже знаменитое отречение Айзека от православия продиктовано его непомерной гордыней, а необходимого в данном случае обрезания и вовсе не было, поскольку Айзек, якобы, совершенно не переносит боли и крови, и вообще сторонник цельности и завершенности в своем и чужих организмах. Что он не терпит нарушения гармонии, и по этой причине не может резать на части хлеб или рыбу, и вынужден есть их целиком, как бы неудобно и даже опасно это ни было. Что скитания его по миру без друзей и крыши над головой – это скитания не отчаявшегося писателя, а русского Фауста, случайно забредшего в холодную и враждебную ему Европу в погоне за огнедышащим змеем. Что это за змей, автор, естественно, не сообщает, но тут же тонко намекает, что это, возможно, европейские мерзости и пороки, вроде гомосексуализма, наркомании и склонности к однополым бракам. Очень красочно в этой связи автором рисуется Айзек Обломофф, одетый в костюм Русского Витязя, с огромным сверкающим мечом на венецианском карнавале, поражающий всех этих Королей Момо, Европейских Принцесс и Раскрашенных Трансвеститов, от которых, естественно, остаются в итоге рожки да ножки. В целом книга Карло Загноски настолько чудовищна и нелепа, что о ней не было бы смысла и упоминать, если бы она не делала прогнозов относительно дальнейших планов Айзека, осевшего, как известно, на юге Франции, и оборвавшего почти все связи с миром. На этом основании Загноски сообщает, что он видит Айзека эдаким реликтом, эдаким осколком славного литературного и революционного прошлого, потенциал которого совершенно исчерпан, и который не сможет уже ничего написать. Усталый, опустошенный, погруженный в самые тягостные раздумья и воспоминания, потерявший все связи с Россией, кающийся и мечтающий о смерти, Обломофф сидит в своей гостинице-пансионе, не нужный ни себе, ни миру. Иногда он прогуливается с тростью по набережной утренних Канн, и случайные прохожие принимают его за дряхлого старика, идущего на кладбище, чтобы лечь в свою собственную могилу! Какая наглость! И это конец книги об Обломоффе, которую автор назвал честным и объективным исследованием! И это попытка отделить реальность от мифа!? Книга Загноски, безусловно проходимца и шарлатана, сама является возмутительным мифом! Ибо вовсе и не в состоянии полнейшей безнадежности живет в своем пансионе Айзек Обломофф, а в предвкушении нового взрыва страстей и эмоций, новой литературной энергий, которая, как он это чувствует, вот-вот захватит его целиком, подарив новые, еще более грандиозные произведения. И если иногда (и не только утром, но и в обед, и вечером) он гуляет по набережным и улицам Канн, то это всего лишь прогулки энергичного пятидесятилетнего писателя, а не согбенного старца, плетущегося в поисках ближайшего кладбища, на котором он должен лечь в заранее приготовленный ему гроб. Итак, в путь, Айзек Обломофф, в путь, несмотря на все препятствия и всех горе-писак, вообразивших себя истинными биографами!
Страстной бульвар (Оск.)
На Страстном и страсти совсем другие, не то, что на Тверской, или, допустим, на улице Миклухо-Маклая. На Страстном живешь, как во время страстной недели, и не знаешь, что с тобой будет через минуту. Страсти Тушино – это спокойствие и тишина, с довольно большой, впрочем, приправой из сумасшествия и кровопускания; страсти Медведково – это неторопливый вояж с детской коляской в руках, и пивом в ближайшем киоске; страсти Беговой – это азарт и холодный расчет; страсти странной улицы Радужной – это зеленый писательский стол и сумасшедший рассказ о натюрморте, который Господь Бог рисует своими большими штрихами, используя разные подручные средства: людей, младенцев, начинающих писателей и их сумасшедших подруг, взятой напрокат по чужому паспорту первой в твоей жизни машинкой, соседом-алкоголиком, ловящим зеленых чертиков с помощью оголенных электрических проводов, оставленных в коридоре, такой же странной, опухшей от сна и водки соседки, работающей в овощном магазине и уборкой снега на станции «Лосиноостровская» ранним и снежным январским утром; страсти ВДНХ – это пиво втроем, один из которых ее любовник, хотя ты и не придаешь этому совсем никакого значения, потому что беседы с ним на философские темы важнее для тебя этих несущественных житейских потребностей, это тайная калитка, ведущая на улицу Вильгельма Пика, и ректорский зал института кино, где смотришь ты фильмы, о которых не мог даже мечтать, и блоу-ап, ослепивший героя чужого киноэкрана, ослепляет тебя не меньше, чем вспышка сверхновой, ах да, еще, совсем забыл упомянуть завернутую в хрустящий целлофан куклу, которую несешь ты по заснеженной улице Радужной, радужной улице всех твоих дней, по твоим радужным надеждам, ставшим в итоге ничем, съежившимся и скорчившимся, превратившимся в серый, подернутый пленкой пепел, – несешь в подарок жене, своей мадонне с младенцем в белых руках, которая ждет тебя за покрытым снежными узорами окном вашей комнаты; ах, блоу-ап, ах, Рокко с его жестокими братьями, ах, шуршащий прозрачный целлофан, скрывающий нецелованную и абсолютно девственную куклу Барби! – вы ничто перед Страстным Бульваром с его нешуточными страстями! Ибо именно здесь, на этом странном, пропитанном насквозь страстями бульваре, – страстями, о которых даже боязно говорить вслух, потому что все равно никто не поймет и не поверит тебе, – именно здесь, на бульваре своих страстей, ты не раз испытывал на прочность судьбу, и не раз понимал, что испытывать ее – все равно, что играть в рулетку со смертью! Ах, Страстной бульвар, Страстной бульвар, ты знаешь, конечно, о чем я говорю, но ты, как и всегда, будешь молчать и взирать со странной усмешкой на все мои стоны и хрипы!
Раскол (Изыск.)
Сидя в полной безвестности в своей французской гостинице, Обломофф и подумать не мог, катализатором каких необыкновенных событий он стал. В далекой от него России, которая, казалось бы, была потеряна для Айзека навсегда, глухо и неотвратимо нарастало подземное брожение. Брожение было вызвано вполне объективными причинами, накопившимися за тысячу лет существования русского православия, но нет никакого сомнения, что спусковым крючком для этих эпохальных событий, буквально перевернувших религиозную жизнь страны, явились статьи Обломоффа. Те самые пламенные статьи последнего десятилетия, в которых он утверждал неизбежность религиозной реформации в России, без которой страна просто не может двигаться дальше. Слишком все закостенело и омертвело, по мнению Обломоффа, в русском православии, слишком все стало попахивать мертвечиной, слишком забронзовело православие и отдалилось от жизни простого русского человека, чтобы не произошел в нем радикальный раскол, который назревал уже давно и наконец-то вырвался наружу. Будучи глубоко религиозным человеком, Обломофф русской частью своей души глубоко симпатизировал православной церкви и боялся причинить ей хотя бы малый вред своими чересчур радикальными высказываниями. Более того, он был готов даже отказаться от них, признав их плодом своего чересчур болезненного и обостренного личными неурядицами воображения, был готов публично покаяться и даже взойти на костер, но было уже слишком поздно! И невозможно уже сказать, он ли явился причиной революционного русского протестантизма, или это произошло само собой, в силу естественных причин, но факт остается фактом: в России неожиданно для всех вспыхнула религиозная революция. Вождем ее, как известно, стал епископ Красногорский и Волоколамский Кирилл, открыто протестующий, с одной стороны, против слишком соглашательской деятельности церкви, а с другой стороны, против ее закостенелости и неподвижности. Эти три лагеря, то есть соглашатели, консерваторы и протестанты, как известно, начали между собой непримиримую борьбу, в результате которой продажные и склонные к альянсу и пресмыкательству перед властями центральные московские патриархи были сразу же сметены, и основная борьба разгорелась между реформаторами во главе с епископом Красногорским и Волоколамским Кириллом и лидером консерваторов архиепископом Антонием. Самое странное, а может быть, самое благостное для России заключалось в том, что внешне как будто нерелигиозный народ, отученный за семьдесят лет безбожия от какого-либо проявления религиозной деятельности, кроме пассивного посещения церквей и участия в религиозных обрядах, – этот самый народ оказался глубоко религиозным и принял непосредственное участие в борьбе двух ветвей православного самосознания. Всем известно, к чему это привело. Центральное правительство в России сразу же пало, и началась вторая гражданская война, которая шла, то затухая, то разгораясь снова, без малого четыре с половиной года. Армия, к несчастью, тоже приняла участие в этой войне, унесшей множество тысяч жизней, спалившей множество городов и храмов, и полностью преобразившей Россию, которая вышла из нее глубоко религиозным, заново возродившими государством. Чего только не было во время этой гражданской войны: и новое взятие Казани, и возведение на Красной площади в честь этого события третьего Казанского храма, и полное разрушение, а после восстановление из пепла Кремля, и войны с мусульманскими окраинами России, многие из которых полностью отделились от нее, так что территория государства даже немного уменьшилась. Но в целом, по большому счету, Россия, конечно же, победила, ибо воспрявший и получивший новые ориентиры народ стал жить в полностью обновленной стране, с реформированной религией, называвшейся теперь русским православным протестантизмом с новой церковью, во главе которой теперь стоял бывший архиепископ Красногорский и Волоколамский Кирилл, ставший одновременно и президентом, и духовным архипастырем огромной страны.
Разумеется, православная реформация принесла с собой и множество проблем, противники ее запирались вместе с семьями, женами и малыми детьми внутри православных храмов, как некогда раскольники, и сжигали себя заново. В Сибири и на Дальнем Востоке оставались целые огромные территории, придерживающиеся официального (былого, конечно!), канонического православия, и они грозили России новыми бедствиями и потрясениями. Армия, посылаемая на замирение мятежных провинций, часто принимала их сторону, и тогда на подавление военных мятежников приходилось бросать свежие армейские силы, что приводило к новым бесчисленным жертвам. Но в целом (или это только казалось кому-то) страна обновилась и словно бы умылась росой реформации, претерпевая невиданный взлет в экономической, культурной и политических сферах.
Страна словно бы заново родилась, умывшись кровью бесчисленных жертв, и в мире не затухали дискуссии, стоят ли эти жертвы такого небывалого российского подъема? Кстати, реформация в России вызвала, как известно, волну подобных реформаций во всем мире, в том числе реформацию в католичестве и иудаизме, жестоко, однако, подавленные на корню, что тоже сопровождалось участием армии и многочисленными как оправданными, так и невинными жертвами. Мир полностью обновился вместе с реформацией в России, и это еще раз доказывало тот факт, что страна эта является неким тайным нервом и тайным катализатором для мирового сообщества, и ее отнюдь не следует списывать со счетов.
А что же Обломофф? На фоне этих грандиозных событий он вроде бы потерялся и стал совершенно незаметен, но на самом деле в нем тоже, невидимая никому, произошла внутренняя революция. Он то порывался примкнуть к обновленному русскому православию, то вел переговоры с радикальными еврейскими священниками, мечтающими о такой же революции в Израиле, то ратовал за некую единую иудео-христианскую церковь, то искренне каялся, и даже хотел наложить на себя руки. Он был искренним, глубоко ранимым человеком, которому было дано слишком много, и который, возможно, не был готов к тяжести той ноши, которую возложили на него не то за неведомые грехи, не то за не менее неведомые заслуги. Он очень мучился из-за того, что не принадлежит ни к какой церкви, и надеялся не то на мистическое озарение, не то на не менее мистическую помощь свыше, которая разорвет тот порочный круг, в котором он оказался. Он сидел в своем заброшенном пансионе и с ужасом взирал на изменившийся мир, места в котором ему, казалось бы, не было.
Лишний билет (Оск.)
Она стоит за квартал от театра и просит лишний билет. А что сегодня идет? – Как, разве вы не слышали? – это нечто потрясающее и невозможное, об этом уже полгода все говорят. – Правда? – Правда. Так у вас есть лишний билет? – И есть, и нет. – Что вы хотите этим сказать? – Только то, что сказал, и не больше того. – Это значит, что билет у вас есть, но вы не хотите его продать? – Нет, это не так, но если вам очень хочется, можете пойти со мной, я вас проведу. – А вы кто, режиссер театра? – Нет, я автор пьесы, той самой, о которой говорят уже несколько месяцев. – Полгода, и даже больше. – Пусть так, а что о ней говорят? – То, что это шедевр. – Приятно слышать, я постарался, но, впрочем, тут не только моя заслуга. Я написал, а дальше уж дело театра поставить комедию так, чтобы о ней говорили хотя бы полгода. Впрочем, вот и театр, сюда, сюда, пройдем сбоку, через служебный ход, идите спокойно, не делайте резких движений, а то безбилетники разорвут вас на части. Ну вот, мы и вошли в этот храм искусств, в это святилище, посвященное Мнемозине и Мельпомене. Давайте, я вас проведу в зрительный зал, а сам пойду в буфет, совершу возлияние этим двум вечным Музам, которые, хвала небесам, пока что благоволят ко мне!
– А вы что, не будете смотреть свою пьесу?
– Конечно, нет, если бы я смотрел ее каждый день, я бы давно уже свихнулся и не смог написать ничего нового!
– Вы это серьезно?
– Абсолютно. Садитесь сюда, на откидное сидение, и спокойно смотрите до конца весь этот бред, написанный, кстати, тоже в бреду, во время ночной бессонницы, почему-то называемой экстазом и вдохновением. – Спасибо, я буду сидеть, как мышка, и обязательно досмотрю все до конца. – Ну и с Богом! Рад, что хоть кому-то сумел помочь! Надеюсь, что и мне помогут при случае! – А мы не встретимся с вами после спектакля? – Зачем, чтобы потом переспать с вами? Или просто ходить по Москве, и болтать всякий вздор, теряя драгоценное время, отпущенное мне на очередную комедию? – Чтобы потом гулять по Москве. – Милая девушка, если бы я со всеми, кто смотрит мои комедии, гулял по Москве и болтал всякий вздор, я бы точно сошел с ума и не смог бы уже ничего написать! Прощайте, и не надо благодарить, это такая любезность, которая не стоит мне ничего! Ну вот, поднимается занавес, мне надо ретироваться. В буфет, в буфет, в священный храм всех комедиографов и лицедеев, и к возлияниям во славу Муз и златокудрого Аполлона!
Башня Иоанна (Изыск.)
Вынужденное сидение Обломоффа в Каннах, разумеется, не было абсолютным, оно не было сидением отшельника где-нибудь в глухом сибирском скиту. Он был слишком известен, чтобы навечно похоронить себя в своем пансионе. Как и ко всякому известному писателю, к нему приходили разного рода люди: начинающие литераторы, авантюристы, желающие разжиться деньгами, издатели, женщины с определенными, а также вовсе неопределенными целями, представители различных обществ, и даже окрестные дети, приглашающие его выступить в их школе на уроке литературы. Практически все приглашения на встречи, конгрессы, собрания, и прочее, Обломофф, стремившийся к одиночеству, отвергал. Единственное, что он не смог игнорировать, это просьбу приехать в Рим и встретиться с Папой, который давно уже пристально следил за его литературной и политической деятельностью. Из отрывков стенограмм, а также устных свидетельств разного рода посвященных, и некоторых полупосвященных, мы можем представить здесь отрывок, весьма приблизительный, из их шестичасовой беседы. Сама беседа, кстати, проходила в старинной башне Святого Иоанна, обычно используемой римскими Папами для особо секретных переговоров. Кроме самого Обломоффа, Папы и переводчика в роскошно и мрачно, с претензией на средневековье убранной комнате никого не было.
– Благодарю тебя, сын мой, – сказал, ласково улыбаясь и протягивая руку для поцелуя, Папа, – за то, что не отклонил мою просьбу и прибыл по первому нашему приглашению. Скажи, хорошо ли тебя приняли служители Ватикана?
– О да, Ваше Святейшество, – ответил, целуя протянутую ему старческую руку, Обломофф, – спасибо, меня приняли хорошо, и я ни в чем не нуждаюсь. Я вообще очень неприхотливый человек, и привык обходиться тем, что есть. Резиденция, которую мне отвели, достойна самого высокого восхищения. Как, впрочем, и эта башня, в которой мы с вами сейчас находимся.
Папа. Эта старинная башня используется для особо конфиденциальных переговоров, таких, о которых никому, кроме их участников, не должно ничего быть известно. Ты готов, сын мой, ответить на несколько особо интересующих меня вопросов?
Обломофф. Разумеется, Ваше Святейшество, для того я и прибыл сюда.
Папа. Тогда не будем затягивать официальную часть нашей беседы и сразу же перейдем к сути дела. Скажи, сын мой, ты считаешь себя счастливым человеком?
Обломофф. Нет, Ваше Святейшество, разумеется, нет. Как я могу считать себя счастливым человеком, если лишился родины, семьи, веры, и скитаюсь по белу свету, как неприкаянный, как перекати-поле, пожиная, очевидно, плоды своей греховной молодости и своей огромной и ненасытной гордыни.
Папа. Ты упомянул, сын мой, среди прочего, потерю веры. Скажи, но ведь, насколько мне известно, ты был христианином, православным, а потом принял иудаизм. Отчего это произошло?
Обломофф. От сомнений, Ваше Святейшество, единственно лишь от сомнений. Вера в Бога никогда не покидала меня, я и сейчас искренне молюсь по многу раз в день, и беседую, – я искренне верю в это, – с Творцом по каждому важному для меня вопросу. Но сомнения, Святой Отец, сомнения, будь они неладны, преследующие меня всю мою жизнь, заставили совершить этот дерзкий поступок!
Папа. Ты называешь разрыв с православием дерзким поступком?
Обломофф. Конечно! Не советую никому терять отечество и веру, человек, совершивший это, теряет, кажется, и саму свою душу. Я слишком запутался, Ваша Милость, в собственных исканиях и претензиях на всезнание, я возомнил себя слишком компетентным в вопросах политики и веры, и в результате потерял как саму веру, так и родину.
Папа. Тебе трудно было принять иудаизм?
Обломофф. Чрезвычайно трудно. Я уже не говорю о таких мелочах, как обрезание, одновременно и болезненное, и унизительное для меня.
Единственно, что помогло мне выдержать все, это вторая, еврейская часть моей человеческой натуры. Я, Ваша Светлость, и русский, и еврей одновременно, и всю жизнь разрываюсь между этими двумя полюсами. Я то пишу пламенные статьи о том, что каждый русский должен непременно пройти через революцию, то утверждаю то же самое о евреях.
Папа. Помнится, ты писал в одной из статей, что каждый еврей после холокоста должен непременно пройти через концлагерь?
Обломофф. Да, я так писал! А потом опубликовал еще одну статью, где утверждал, что каждый русский после Сталина и тридцать седьмого года должен пройти через сибирские лагеря. Я, Ваше Святейшество, вообще не вижу большой разницы между этими двумя народами, русскими и евреями, у них так много общего, что они и революцию семнадцатого года совершили совместно, стремясь к одной и той же внешне благой цели!
Папа. Построению Царствия Божьего на земле?
Обломофф. Да.
Папа. Но ты понимаешь, конечно, что цель эта на земле недостижима, что Царство Божие не от мира сего, и построение его – это проект дьявола?
Обломофф. Да, я это понимаю!
Папа. И все последующие страдания как русского народа, так и еврейского, произошли именно из-за этой безумной идеи: построить царство Божие на земле?
Обломофф. Да. И сибирские лагеря, и холокост – все это лишь расплата за эту безумную идею евреев и русских, которая роднит их в своей гордыне и в своей страшной судьбе, как не роднит никакие другие народы!
Папа. Но каждый из этих народов пришел к этой заведомо невыполнимой идее своим собственным путем. Ты, надеюсь, понимаешь и это?
Обломофф. Разумеется, понимаю.
Папа. Евреи слишком долго скитались по свету, чтобы не мечтать о Царствии Божьем здесь и сейчас, на земле, сию минуту, ради которого они были готовы пожертвовать всем, чем могли: и своей собственной судьбой, и судьбами других стран. Они были готовы пожертвовать судьбой России в семнадцатом году, а сейчас – судьбами окружающих их государств. Но это ни что иное, как все та же, старая и завязшая в зубах уловка дьявола, предлагающего строить Царство Божие на земле.
Обломофф. А русские, как было с русскими?
Папа. Ты спрашиваешь о том, о чем знаешь и сам? Русские к идее построения земного рая пришли другим путем, вернее, двумя другими путями. История их была не менее страшна и болезненна, чем история евреев, чтобы не мечтать о Царстве Божием здесь и сейчас. Кроме того, нереформированное православие так закостенело и создавало такую иллюзию единения с Богом и благости жизни здесь и сейчас, что многим православным иерархам стало казаться: протяни руку – и ты дотронешься до Царствия Божьего. Православная гордыня была ничуть не меньше гордыни иудейской, именно поэтому на Руси то здесь, то там стали появляться Новые Иерусалимы, Гефсиманские сады, и даже свои Лобные места, словно бы евангельская история происходила не в окрестностях Иерусалима, а в пригородах Москвы.
Обломофф. Да, к сожалению, это так.
Папа. Ни евреи, ни православные даже слышать не хотели о реформации. Первые не принимали Иисуса Христа и христианства. Вторые жили в эйфории своей единственной правоты. И все вместе это привело к семнадцатому году, разрушению храмов в России, миллионам жертв как с той, так и с другой стороны. Царство Божие на земле было построено, но оно дымилось печами холокоста и пылью не менее страшных сибирских лагерей.
Обломофф. Да, два необыкновенно сходных народа изменили мир так, как никто его еще не менял. Как вы думаете, Святой Отец, что будет дальше?
Папа. Дальше? Дальше будут продолжаться вечные уловки искусителя, нашептывающего людям на ухо идею о возможности Царствия Божьего на земле. И нашептывать эту идею он будет прежде всего евреям и русским.
Обломофф. Вы ожидаете дальнейших мировых потрясений?
Папа. Они неизбежны, и катализатором их будут прежде всего Израиль и Россия. Смысл этих потрясений, войн, распадов государств и переселений народов, которые происходят у нас на глазах, глубинный, религиозный, имеющий тысячелетние корни. Смысл заключается в необходимости реформ как в православии, так и в иудаизме, без которых все может повториться сначала.
Обломофф. Простите за дерзость, Ваша Светлость, но Вы ничего не говорите о реформах в католицизме!
Папа. А разве они не произошли уже много столетий назад? Разве не появились новые церкви: англиканская, протестантская, лютеранская, и множество подобных им, родившихся из борьбы и протеста?
Обломофф. Да, это так, но ведь сам католицизм незыблем, и реформам не подвергался!
Папа. Подвергался, сын мой, подвергался, и подвергается непрерывно, поверь уж на слово старому и умудренному человеку.
Обломофф. Но все эти реформы косметические, а где же кардинальные, сходные с реформами Иисуса Христа?
Папа. Оставь, сын мой, хотя бы маленький кусочек чего-то незыблемого и нереформированного на земле!
Обломофф. Вы отвергаете, Отче, возможность такой незыблемости для православия и иудаизма, и допускаете их для католичества. Не лукавите ли вы в данный момент?
Папа. Все на земле, сын мой, от лукавого, все абсолютно, и лишь один я беседую с Богом!
Обломофф. И все же, Отче, я настаиваю, нет ли в ваших словах лукавства?
Папа. Сын мой, оставим эти ненужные словопрения. Возможно, я и лукавлю, отвергая возможность реформ в католичестве и призывая к таковым в православии и иудаизме! Но это естественно, ведь я Римский Пана, мне по должности положено так поступать!
Обломофф. Но что же тогда делать?
Папа. А ничего, сын мой! Если реформы созрели, они совершаются необратимо, ибо приходят Иисусы, Лютеры, Савонаролы, и сметают нас, замшелых и напыщенных болванов и фанфаронов! Все на земле от дьявола, но во вселенной – от Бога, и чему быть, сын мой, того не миновать! Все в руце Божией, которая одна распростерта над нами, и незримо ведет по жизни!
Обломофф. А что делать мне?
Папа. Покаяться, сын мой, покаяться! Не хочешь ли, кстати, примкнуть к католичеству?
Обломофф. Еще раз поменять веру? Порвав с православием, отринув иудаизм, а потом, возможно, перестав быть и католиком? Нет, Ваше Святейшество, так далеко я заходить не могу!
Папа. Что же ты станешь делать?
Обломофф. Что? Разрываться между двумя породившими меня народами: русскими и евреями. Разрываться между двумя их религиями. Просить, возможно, Бога о близкой смерти.
Папа. И не надейся. Таким, как ты, Бог не дает скорой и близкой смерти.
Обломофф. А что Он им дает?
Папа. Чрезвычайно длинную жизнь. Возможно, что даже бесконечно большую, насыщенную страданиями и бедствиями, вплоть до Второго Пришествия, но только, сын мой, не смерть!
Обломофф. Так, значит, я не смогу умереть?
Папа. В ближайшем будущем – нет, можешь на это и не надеяться; возможно, ты специально избран, как пример для двух таких разных, и одновременно таких сходных народов, чтобы, взглянув на тебя, они ужаснулись и задумались о своей собственной судьбе!
Обломофф. Это звучит, как приговор!
Папа. Что ты, сын мой, это звучит, как отпущение грехов. Отпускаю тебе твои прегрешения, и благословляю на дальнейшие скитания!
Обломофф. Вплоть до Второго Пришествия?
Папа. Вплоть до Второго Пришествия. Замолви, сын мой, словечко обо мне, если встретишься со Всевышним!
Обломофф. Хорошо, Ваша Светлость, я сделаю это!
На этих словах стенограмма беседы Обломоффа с Папой, к сожалению, прерывается, и что было дальше, о чем еще говорили эти два столь далекие друг от друга человека, нам, к сожалению, неизвестно.
Бесплатная библия (Оск.)
На Цветном Бульваре они ловят его уже несколько раз, и всегда в одном и том же месте. Ходят стаей, от которой нельзя отвертеться, в руках пачки бесплатной Библии, надо брать обязательно, иначе уничтожат морально душещипательными проповедями. В движениях есть что-то резкое и неприятное, движения отточены до мелочей, взгляды пронзительные, смотрят, как через мушку прицела. Ты еще не уверовал, человече? Спеши скорее, Конец Света не за горами, отринь все мелочное и суетное, и стань, как один из нас, как никто, как винтик, стальной винтик в большом отлаженном механизме нашей общей счастливой судьбы. Приобрети наши стальные взгляды и точность движений, нашу уверенную походку и нашу внезапность дневной беспощадной атаки. Стая, хищная стая. Ловцы человеков. Стая волков на бульваре притихшей Москвы. За углом, спасшись от них, выкидываю десятую по счету Библию в мусорный ящик, потом одумываюсь, возвращаюсь, и, вынув ее, кладу на край ближайшей скамейки. Привык, как обычно, раздавать книги, сюжеты и эпиграммы.
Евангелие от Обломоффа (Изыск.)
Центральным произведением всего творчества Обломоффа, вершиной его писательского успеха является, безусловно, роман «Евангелие от Обломоффа». В этом сходятся все критики, как охаивающие его литературные труды, так и превозносящие их до небес. Роман этот, разошедшийся тиражом в несколько миллионов экземпляров, принес еще больше славы Айзеку, и, как известно, был номинирован на Нобелевскую премию, которую не получил ввиду всем известных событий, – о них мы еще поговорим в свое время. Сейчас же вкратце перескажем само содержание романа, и без того многим известное. Обломофф в предисловии пишет, что раздумывал над несколькими версиями своего произведения, и вначале просто хотел, идя вслед четырем евангелистам, написать собственную историю Иисуса Христа, тем более, что многие моменты из жизни Иисуса, по его мнению, были освещены недостаточно, и он мог бы силою своей фантазии дополнить эти пробелы. Но потом он решил, что эта попытка чересчур отдает гордыней и вызовом как христианству, так и самому Богу, в чем его и так нередко упрекали, и он от нее отказался. Также хотел он написать современную историю Иисуса Христа, который, безусловно, приходил в мир многократно, каждый раз воплощаясь в какого-нибудь простого и внешне незаметного человека, он даже начал писать такую историю о некоем юродивом из маленького провинциального городка, лежащего где-то на юге у моря, где-то в глухой не то российской, не то крымской провинций, который неожиданно начал вещать своим согражданам некие абсолютные истины, а те не поняли их, и в итоге убили его. Причем здесь присутствовало все: и ученики, и пророчества, и ярость невежественной черни, и лысая гора, называемая Лобным Местом, и сама казнь, после которой спустя какое-то время город был разрушен за свои грехи и гордыню, а Обломофф, по версии книги, один из учеников Мессии, и записал эту новую евангельскую историю. Однако, пишет автор, он по зрелому размышлению отказался и от этой версии романа, а начатую рукопись отправил в архив, остановившись на третьей, наиболее правильной, с его точки зрения, версии. Суть ее заключается в следующем: жизнь самого Обломоффа, со всеми ее взлетами, падениями, ужасами и успехами, и является современной версией Евангелия, которое пишется не переставая уже две тысячи лет. Обломофф, ничтоже сумняшеся, объявляет самого себя современным Иисусом Христом, мотивируя это тем, что Бог внутри каждого человека, и, следовательно, все мы Сыны Человеческие, одни в большей, другие в меньшей степени, всех нас искушает дьявол, у всех нас свой путь на Голгофу, и все мы на этом пути несем собственный крест, а после того, как нас распнут, и мы, в последний раз выкрикнув в пространство: «Боже мой, Боже мой, для чего Ты оставил меня!» – испустим свой дух, – после этого преданные ученики старательно запишут Евангелие нашей жизни. Попытка, сразу скажем, дерзкая и отдающая непомерной гордыней, но Обломофф ее осуществил, и нам не остается ничего другого, как пересказать читателю содержание этого безумного романа.
Начинается «Евангелие от Обломоффа» так, что ничего, казалось бы, не предвещает дальнейших необыкновенных событий, достойных пера нового евангелиста. Автор преподносит читателю картины из своего детства, увиденные глазами испуганного и удивленного мальчика. Вот озеро за городом, посреди желтеющих и алеющих увядающими листьями осенних виноградников. Вокруг высятся горы, дует холодный ветер, и круглая чаша озера кажется провалом к центру земли. Вода в нем похожа на неподвижное темное стекло, и так гипнотизирует маленького наблюдателя, что у него возникает непреодолимое желание сделать шаг вперед и раствориться навеки в этой темной неподвижной воде. Впоследствии, обращаясь к этому образу молчаливого горного озера, Обломофф не раз подчеркивал, что, возможно, это был некий знак, некий призыв свыше, посланный ему во спасение некими благоволящими к нему силами, и если бы он действительно бросился в воды этого мрачного озера, то не было бы и всей его последующей мученической жизни. Не было бы того креста, того груза житейских событий, который он был вынужден тащить долгие годы. Картина октябрьского небольшого озера в окружении увядающих и давно уже лишенных плодов виноградников сменяется картиной фейерверков, которые несколько раз в году устраивали на набережной маленького крымского городка, в котором жил автор. Устраивал их некий отставной артиллерийский полковник, который никак не мог смириться с тем, что война с немцами закончилась уже пятнадцать лет назад, и компенсировал свою ностальгию по прошлым славным денечкам красочными зрелищами, которые необыкновенно разнообразили жизнь погруженного в дрему и скуку провинциального южного города. Это был подлинный праздник для местных детей, и Виктор К. (такое имя дает Обломофф своему герою) в компании других мальчишек восторженно и с бьющимся от радости сердцем глядел, как в звездное небо взлетали сотни ракет, шутих и ярких комет, рассыпаясь потом над головами зрителей разноцветными красочными гирляндами, похожими на соцветия неведомых тропических цветов. В воздухе после фейерверков несколько дней пахло порохом, а в разных концах города то тут, то там восторженные мальчишки находили пустые гильзы от сгоревших в небесах ракет и шутих, которые пахли не менее приятно и резко. Восторг от фейерверков, устраиваемых отставным артиллерийским полковником, был так высок и так баснословен, что сравниться с ним, пожалуй, мог только восторг, доставляемый бродячим зверинцем, раз в год, неизвестно откуда и зачем, приезжавшим в город и располагающимся на пустыре возле моря, посреди заброшенных татарских виноградников. Зверинец действительно возникал словно из ничего, из воздуха, вчера его еще не было, а назавтра он уже стоял на своем законном месте посреди виноградников, со всеми фургонами, прицепами и полуторками, на которых располагались клетки с невиданными здесь животными. Народ валом валил посмотреть на угрюмых медведей, пускающих слюну между огромных желтых зубов, и глядящих на восторженных мальчишек маленькими зоркими глазами; на лениво потягивающихся в тесных клетках львов и полосатых, свернувшихся клубком, словно спящие кошки, тигров. Здесь были жирафы, пони, зебры и лошади Пржевальского, здесь была целая стая выпрашивающих фрукты обезьян, здесь были черепахи и ядовитые змеи в террариуме, здесь за оградой из проволоки сидели огромные нахохлившиеся орлы, мечтающие о небе и свободном полете. Здесь было все, что необходимо в детстве ненасытному мальчишескому воображению, и оно непрерывно мяукало, рычало, ревело, потягивалось, обнажало клыки, издавало оглушительный рев и рык, блеяло, хохотало и наполняло воздух непередаваемым запахом конюшни, цирка, и проезжей сельской дороги, слаще которой не было в мире ничего, разве что запах пороха, оставшийся в старой гильзе от взорвавшегося год назад фейерверка. Заезжий зверинец, пробыв в городе несколько дней и съев всех находившихся здесь лошадей и ишаков, исчезал так же внезапно, как и появлялся, словно бы растворялся в чистом утреннем воздухе, оставив от себя горы помета, кучи использованных разноцветных билетов и тот непередаваемый запах заезжего внезапного чуда, который держался здесь еще целый год, и сравнить который было абсолютно не с чем. Если бы не было этих двух невероятных вещей в жизни Виктора К., подчеркивает Обломофф, то он, безусловно, не выжил бы в этом сонном и страшном провинциальном захолустье, и не смог стать Богочеловеком, взошедшим наконец на предназначенную ему Голгофу, и насмерть удивившего нового евангелиста, создавшего историю его удивительной жизни. Заезжий зверинец с разноцветными фантиками входных билетов и распускающиеся в небе гирлянды сверкающих фейерверков – это вещи божественные, подчеркивал Обломофф, они посланы свыше, чтобы удивить и вдохновить нас, и сделать хотя бы чуточку ближе к Богу.
Странно, пишет Обломофф, но понятия добра и зла в нас заложены, кажется, еще до нашего рождения, и сами явления природы, окружающие человека с детства, помогают ему сделать выбор в пользу того, или иного. Для Виктора К. добро, безусловно, олицетворяли белые чайки, легко и плавно кружащие над берегом моря и своими криками будящие воображение видениями дальних стран, белых пароходов, необыкновенных приключений и той свободы, которая всегда с этим связана. Зло же, безусловно, заключалось в бесчисленных стаях черных ворон, оккупировавших столетние прибрежные тополя, и своим мерзким переругиванием, драками, сварами, резкими гортанными криками и кучами помета, низвергаемыми с тополей вниз, повергающие жителей города в некий священный ужас. Между воронами и чайками ежедневно происходили жестокие сражения, в которых на землю лились реки крови, падали бездыханные трупы, летали в небе тучи окровавленных белых и черных перьев, а воздух оглашался то радостными победными криками одерживающих победу чаек, то не менее радостными воплями ворон, отгоняющих чаек от своих законных, оккупированных ими еще во времена оно, тополей. Чайки и вороны сражались ежедневно и ожесточенно, они ненавидели друг друга, как ненавидят друг друга добро и зло, и в этой вечной яростной схватке не могла победить ни одна из сторон, как бы напоминая людям, что борьба добра и зла вечна, что она началась еще издревле, происходит сейчас и будет происходить всегда, до скончания века. Борьба черных ворон и белых чаек напоминала войну черных и белых ангелов, и она, безусловно, была послана людям в назидание, как напоминание о том, что надо вечно быть начеку, что дьявол не дремлет, и белые сонмы небесных ангелов хоть и охраняют ежедневно и ежечасно немощного и склонного к падению человека, но тоже не всесильны, и поэтому существование человека есть вечная игра с жизнью и смертью, вечная ходьба по натянутой в небесах проволоке, на которой каждый неверный шаг может обернуться падением вниз. Борьба черных ворон и белых чаек подкреплялась необыкновенными знамениями в небе, на которые никто не обращал внимание. Там тоже ежедневно происходили схватки белых и черных воинств, тоже раздавались победные и радостные клики, вопли ужаса и погибели, лились на землю реки небесной алой крови, и окрашивали закаты и восходы над городом в цвет свежей, льющейся из смертельно раны жидкости. Виктор К. с ужасом наблюдал за окружающими людьми, сонными и сытыми, безразличными ко всему провинциалами, которые, естественно, не смотрели на небо и не видели тех сражений, которые происходили там ежедневно, утром и вечером, а если что-то и видели, то принимали это за обыкновенные атмосферные явления, от которых все давно просто устали. Если же они и смотрели на что-то, то разве что на ежедневную войну ворон и чаек, в которой не было победителей, и которую по наивности решили прекратить тем, что стометровые тополя у моря просто спилили, воображая, что это навсегда прогонит из города черных ворон. Как же они ошибались! Вороны просто переселились на вершины зеленых, похожих на свечи, кипарисов, и схватки их с чайками, происходившие раньше в одном месте, и напоминавшие одно большое поле боя, теперь разбились на сотни мелких стычек, рассредоточенных по всей огромной городской долине. Более мощные и сильные чайки были не так увертливы, как наглые и хитрые вороны, которые атаковали их в полете внезапно и подло, сразу по несколько штук, иногда заклевывая чайку до смерти, но, получив заслуженный удар сильным клювом белой окровавленной птицы, тут же теряли ориентацию и прямо в воздухе испускали дух. Мир наполнен светом и тьмою, он наполнен борьбой белых и черных сил, борьбой добра и зла, наполнен бесчисленными ангельскими легионами и не менее бесчисленными стаями демонов, наполнен знамениями и знаками, которые просто надо уметь читать, – это все вынес Виктор К. еще из детства, из маленькой южной Аркадии, ничем не примечательного городка на берегу Черного моря. Пророки и мессии всегда приходят из маленьких и ничем не примечательных городков, тут же подчеркивает Обломофф, и их внешне незначительное и скромное происхождение только подчеркивает те высокие подвиги, которые предстоят им в будущем. То, что ничто в мире не проходит бесследно и не дается человеку даром, Виктор К. понял очень скоро, когда однажды, уйдя в горы, – он любил один ходить в горы и скитаться там до вечера, а иногда задерживаясь и до утра, зная, что родителям нет до него дела, – очень скоро Виктор понял, откуда у него такое всевидение, резко отличающее его от других детей. Однажды, взобравшись высоко в горы, откуда открывался великолепный вид на Аркадьевскую долину, казавшуюся чудесной жемчужиной, лежащей на берегу моря, он встретил странного человека.
– Здравствуй, Виктор! – сказал ему незнакомец, очень приветливый и моложавый, которого, казалось бы, портило только его необыкновенно бледное лицо.
– Здравствуйте, – ответил ему Виктор.
– Зачем ты забрался так высоко в горы? – опять спросил, ласково улыбаясь, незнакомец.
– Я люблю одиночество, – ответил ему Виктор.
– Почему? – спросил тот.
– Меня не понимают мои близкие, и я не могу найти с ними общий язык.
– А сверстники твои понимают тебя?
– Нет, они тоже не понимают меня, а мне скучно с ними, потому что до меня не доходит смысл из странных шуток и разговоров.
– Это потому, – не переставая улыбаться и садясь рядом с Виктором, который примостился на самом краю высокой скалы, спустив ноги в пропасть, как будто делал это каждый день, сказал тот, – это потому, что ты совсем особенный, и не такой, как они.
– Я совсем особенный? – удивился Виктор. – Но почему?
– Потому, что тебе многое дано, – еще более ласково сказал незнакомец, положив руку Виктору на плечо и тоже опустив ноги в пропасть. – А скоро будет дано еще больше. Видишь эту прекрасную долину Аркадии, – хочешь, чтобы она вся была твоя?
– Была моя?