— Как не выпускал, Ксенофонт Ильич? Я их давно выпустил; как солнышко закатилось, так и выпустил. Уж не ушли ли они на деревню? Нет ли там, Ксенофонт Ильич, свадьбы собачьей?
Ксенофонт Ильич впал в раздражение.
— Свадьбы, свадьбы, — передразнил он рабочего, подозрительно заглядывая в его глаза, — то-то у вас одни пакости на уме!
Ксенофонт Ильич нахмурился ещё более и вышел из избы. Он прошёл за ворота и стал легонько посвистывать, прислушиваясь в перерывах. Но собаки не шли на свист хозяина. Они точно сквозь землю провалились, и на печальный зов Артамонова откликались только поросли лозняка, тревожно трепетавшие и шелестящие в тёмном русле оврага. Ксенофонту Ильичу казалось порою, что там возилось и щетинилось какое-то неуклюжее и беспокойное животное, и страх всё более и более овладевал его сердцем. Он понял, что Евтишка пришёл из Сибири, обрёк его, Ксенофонта Ильича, на погибель и предусмотрительно удалил собак. «Прибрал собак в надлежащее место», — прошептал Ксенофонт Ильич и, однако, нашёл в себе силы выпрямиться во весь рост, притворно, как бы ломаясь перед кем-то зевнуть и произнести вслух:
— Если ты, братец ты мой, добираешься до моей головы, то я раскрою твою собственную!
Артамонов снова хотел было двинуться в обход, но внезапно присел с громко бьющимся сердцем, чувствуя, что его спину обдало холодным потом. Ему показалось, что какая-то тень метнулась из канавы к скотным сараям, скользнула вдоль стены и как бы слилась с одним из столбов, поддерживающих крышу. Ксенофонт Ильич, пригнувшись и стараясь мягче ступать, побежал к канаве, потом для чего-то возвратился назад, как заметавшийся с перепугу заяц и, наконец, снова повернул к сараю, внезапно исполняясь непоколебимой решимости. Однако у самых сараев он остановился и тихонько кашлянул. На него внезапно напал страх, и столкновение с Евтишкой сейчас и лицом к лицу показалось ему донельзя опасными. Ксенофонт Ильич снова кашлянул. Он надеялся, что Евтишка, прячась за столбами сарая, испугается, услышав его кашель. Он поймёт, что о его прибытии знают и за ним наблюдают. После этого Ксенофонт Ильич тихонько поуськал, как бы натравливая на кого-то собак, и только после таких предосторожностей он, наконец, решился двинуться вперёд. Он внимательно оглядел каждую ямку и каждый столбик, но, однако, не нашёл ничего подозрительного. Тем не менее это его нисколько не успокоило, так как и в прибытии из Сибири Евтишки Ксенофонт Ильич уже верил безусловно, а отсутствие явных на то улик объяснял замечательной осторожностью злоумышленника. Он понял, что бороться с Евтишкою не так-то легко, как он думал. Все это повергло его в такое уныние что Ксенофонт Ильич немедленно пошёл домой, беспокойно сверкая глазами и нашёптывая:
— Возрос, окружённый злоумышленниками и, видно, умру среди злоумышленников! Подкапываются разбойники, выслеживают, нажитое горбом, собаки, из рук рвут!
Артамонов вошёл в комнаты сильно взволнованный и озабоченный. Агафья Даниловна встретила его со свечой в руках. Она нахмурила свои тёмные брови.
— Чего вы ужинать-то до сих пор не приходили, я щи два раза из печки вынимала, всё вас ждала.
Она поставила на стол свечку, сердито стукнув подсвечником.
Агафья Даниловна — служанка Ксенофонта Ильича, и все знают, что он живёт с нею, как с женою, вот уже 5 лет, с того самого времени, как Евтишка ушёл в Сибирь. Агафья Даниловна совсем молодая женщина, красивая, белотелая и высокая, с полной грудью и красиво выведенными бровями, по-мещански, но не без кокетства одетая. В настоящую минуту она, казалось, была недовольна Артамоновыми и её красивые глаза, тёмные и продолговатые, как миндалины, глядели на него как будто с презрением. Она с недовольным видом пошла к печке.
— Чего вы забегались? Или воров к себе в гости ожидаете? — сказала она, как показалось Ксенофонту Ильичу, с оттенком злорадства.
— Каждую весну вас точно лихоманка трясёт. Совесть-то у вас нечиста, видно!
Ксенофонт Ильич увидел, как сверкнули в полумраке её глаза, и сконфуженно опустил голову. Его глаза беспокойно забегали. Он встал, почему-то на цыпочках прошёлся по комнате и, внезапно остановившись и понизив голос, сказал:
— А ведь Евтишка-то пришёл из Сибири! Вчера он баню поджёг, а нынче собак в надлежащее место прибрал. Да-с!
Агафья Даниловна засмеялась. Её глаза засветились неподдельным весельем.
— Он по-вашему, каждую весну приходит, — сказала она, ставя на стол горшок со щами. — Садитесь-ка вот лучше ужинать!
Ксенофонт Ильич почувствовал отвращение и к пище, и к этой угощавшей его женщине. Ему показалось, что она прекрасно знает о том, что собаки прибраны Евтишкой в надлежащее место, и именно это обстоятельство наполняет её весельем. Ксенофонт Ильич внезапно впал в раздражение.
— Я ужинать, Агафья Даниловна, не хочу, а всё ваши каверзы и подвохи вижу насквозь и приму свои меры. Будьте, Агафья Даниловна, благонадёжны!
Агафья Даниловна с недоумением оглянулась, а Ксенофонт Ильич, хлопнув дверью, вышел из комнаты. Он пошёл по дому запирать окна и думал: «Сам себя злоумышленниками окружил. Отомстят они мне за доброту мою!»
— Надо быть хладнокровным, — шептал он, — но, однако, быть хладнокровным ему не удавалось, и, когда он лёг в постель, предварительно сунув под полушку револьвер, его ноги были холодны, как лёд, от охватившего его волнения. Впрочем, он всё-таки скоро заснул, так как набегался за день, как гончая собака; но сон не принёс ему облегчения, а, напротив, поверг его в неописуемый ужас. Во сне Ксенофонт Ильич видел каких-то диковинных зверей, которые гнались за ним по холодной пустыне с дикой злобой и удивительной настойчивостью. От них он забежал в ветхую лачугу, внезапно, как из-под земли выросшую перед ним. В избёнке было темно, но Ксенофонт Ильич сразу догадался, что здесь сидит Евтишка. Он понял это по дикому ужасу, который внезапно вошёл в него. Ксенофонт Ильич повёл затуманенными глазами, и, действительно, увидел Евтишку. Он сидел бледный, но улыбающийся, с ножом в правой руке, и Ксенофонт Ильич сам подошёл к нему.
— Покоряешься ли мне? — спросил его Евтишка со странной улыбкой.
— Покоряюсь, — прошептал Ксенофонт Ильич, стуча зубами.
Евтишка сделал многозначительное лицо. Улыбка внезапно исчезла с его губ, точно её сдуло ветром.
— Желаешь ли через кровь получить искупление? — спросил он.
— Желаю, — прошептал Ксенофонт Ильич.
Евтишка, выставив вперёд локоть, замахнулся, и Ксенофонт Ильич почувствовал боль в горле, точно туда погрузили нож. Он забился в судорогах и в то же время, к ужасу своему, заметил, что на лавке перед ним сидит не Евтишка, а он сам — Ксенофонт Ильич Артамонов. Артамонов проснулся и сел на постели в безотчётном ужасе. Его жёлтые, обрюзгшие щеки вздрагивали, а ногам было холодно. Оп прислушался. За окном дул ветер, сильный и порывистый; весь сад точно вздрагивал и шептался, а под самым окном в бѵрьяннике он услышал положительно человеческий голос. Ксенофонт Ильич напряг слух и понял, что это говорит Евтишка, как бы обращаясь к неизвестному сообщнику. Он расслышал его рассказ весь от слова до слова, несмотря на шум сада, точно это говорил ему человек, сидевший тут же рядом на его постели.
— И жили мы, братец ты мой, на этом самом хуторе вместе с покойным тятенькой, жили и, можно сказать, блаженствовали. Земли у нас было вволю: паши не хочу, и нанимали мы каждый год трёх работников. Так-то. Выедем это мы, бывало, в вешний сев на загон все до единого, ни много ни мало — 5 сох, что твоя барщина. Идёшь за сохой, сердце радуется, и солнышко в небе радуется, и травка каждая радуется. Хорошо было. И был я в то время, нужно тебе сказать, парень тихий и работящий, а чтоб о водке думать, то есть даже ни-ни! В те поры тятенька поженили меня на мещанской дочери Агафье Данильевне, писаной красавице. Да. Так-то мы, братец ты мой, жили и Бога благодарили и были счастьем своим сыты, можно сказать, по горло. Только тут повернулась к нам судьба иначе, словно на нас ветром другим подуло. В единую ночь сгорела усадьба наша вся начисто, словно её метлой смели. Не поверишь ли, милый ты человек, ни единого пёрышка не спасли. От всего хутора одни угли для самовара остались. А через две недели туча градовая полем нашим прошла и весь хлеб — и озимое и яровое — чище серпа прибрала, то есть ни единого колоса не оставила. Вот оно что. Да. Тут строиться надо, а в доме всего на всё пятьдесят пять целковых и продать нечего. Заметались мы с тятенькой и туда и сюда, и сказали нам добрые люди, что есть такой в нашем городе чиновник Артамонов, Ксенофонт Ильич, деньги, дескать, за процент в долг даёт. Поехал к нему тятенька, поклонился, и дал ему Артамонов две тысячи на два года, процентов четыреста целковых за год, да неустойки тысячу монет, ежели, стало быть, всю сполна сумму тятенька ему в срок не представит. Обстроились мы, скотинку кое-какую купили и за дело взялись. Только ничего-то, братец ты мой, с этих пор нам не удавалось, словно мы не с чиновником Артамоновым, а с сатаной договор заключили. Так не повезло нам, что просто у тятеньки руки опустились. Что хочешь, братец ты мой, то и делай! Задумаешь лён посеять, весна сухая, льна нет; овёс посеешь, дожди зальют, упадёт овёс на клетку, пустой на солому скосишь. А тут весной простудился тятенька и Богу душеньку отдал; остался я один с Агафьей Данильевной, и пошёл хутор наш за долг к Артамонову. Приехал он и хозяином сел, а я на манер нищего вышел. Куда пойдёшь, что станешь делать? Подумал я и нанялся вместе с Агафьей Данильевной к Артамонову — я в старшие работники, а она в кухарки, оба за девяносто шесть рублей в год. Вот оно на что вышло-то. Да. Тяжко мне было, однако, вот тебе Бог свидетель, работал я на Артамонова верой и правдой, как самому себе. Начал было я деньжонки кое-какие откладывать, в голове мысли держал: лет через десять небольшой клочок землицы под городом в собственность купить, огородом заниматься. Только все мои мысли прахом разлетелись. Толкнул меня, братец ты мой, Ксенофонт Ильич в яму. Узнал я, милый ты человек, что хозяйка моя Агафья Данильевна с Ксенофонтом Ильичом спуталась-спозналась. Разумеется, сердце бабье слабое, и польстилась она на жизнь привольную, на кушанья сладкие, на наряды и деньги позарилась. Узнал я это, братец ты мой, и в голове моей словно всё вверх дном встало. Словно я второй раз в мир родился и на мир новыми глазами взглянул. И понял я, милый ты человек, что божественное в книжках для неба писано, а на земле люди сами уставы устанавливают. И запылало у меня сердце на Артамонова. Захотелось мне новой жизни узнать, проведать, да так захотелось, что в голове всё ходуном заходило. И думалось мне в мыслях, весь хутор Артамоновский дымом под небо пустить, а самого его в тёмную ночку с глазу на глаз на допрос позвать, ножом-булатом по горлу его чиликнуть! Думалось мне, что воспарю я после этого выше орла над миром, душеньку утолю-порадую, дали необъятные увижу. Да.
Так-то, братец ты мой, думал я и гадал и каждый день пьяным напивался, новые гармоньи о колеса бил — бахвалился, последние денежки по трактирам мотал. И каждый день Агафью Данильевну бил. Изобью её, надругаюсь и пьяный под лавкой, как пёс, сосну. А утречком проснусь и опять за чёрные мысли, а потом опять за водку. И так-то я, братец ты мой, от чёрных мыслей к белой водочке променаж делал; делал, делал и доделался. Пошли у нас с Ксенофонтом Ильичом раздоры, что ни день хуже. Стало мне тошнее на белом свете мыкаться, и я решился. И поймали меня милый ты человек, тёмной ночкой в то время, как я у скотного сарая крышу подпалил. Ксенофонт Ильич, оказывается, давно за мной дозором ходил, по пятам выслеживал. Связали мне белые руки, в острог за решётку посадили. И стал я, братец ты мой, не Евтихий Дементьич Коперников, а затычка кабацкая, острожная душа. Да. И пошёл я, милый ты мой человек, по большой дороге по Владимирке макаровых телят искать. Окончательно погибший человек стал. Так-то. Так вот он каков есть человек Ксенофонт Ильич. С виду святоша, курицы не обидит, а сам живого человека съел со всем его хутором, землёй и женою.
Артамонов очнулся. Он сидел на постели, свесив жёлтые с красноватыми коленями ноги и слегка подрыгивая ими. Ксенофонт Ильич сосредоточенно заглянул в окошко и поймал себя за странным занятием. Он шевелил губами, шептал и повторял за Евтишкой последние слова его рассказа буква в букву. «Так вот он каков есть человек Ксенофонт Ильич. С виду святоша, курицы не обидит, а сам живого человека съел со всем его хутором, землёй и женою!»
Ксенофонт Ильич даже заподозрил, уж не повторил ли он за Евтишкой весь рассказ, но тотчас же разубедил себя в этом и прошептал:
— Я только кончик скопировал, кончик только.
Он зашевелился. К нему вошла Агафья Даниловна, заспанная, в одной юбке.
— Чего вы кричите, — сказала она, — точно вас резать собрались? Только людей пугаете!
Ксенофонт Ильич захныкал.
— Спросонок, я должно быть. Сны меня, Агашенька, нехорошие замучили!
Агафья Даниловна пошла, почёсываясь, назад.
— Вот то-то сны, — обронила она по дороге, — не упекали бы людей в Сибирь, так и спалось бы лучше.
Она исчезла в дверях. Ксенофонт Ильич посидел на постели, припоминая рассказ Евтишки. Теперь он уже не сомневался, что Евтишка пришёл из Сибири. «Хочет со мной покончить, — думал Ксенофонт Ильич, — меня ограбить и вместе с Агафьей Данильевной в Сибирь бежать. Да. С деньгами и в Сибири хорошо». Ксенофонт Ильич поспешно оделся, сунул в карман пиджака револьвер и вышел на двор. Ему нужно было, во-первых, обойти сад и выследить логовище Евтишки, а во-вторых, пойти и разбудить кого-нибудь из рабочих, чтобы вместе с ними накрыть выслеженного Евтишку. Однако Ксенофонт Ильич надумал разбудить раньше рабочего и посоветоваться с ним, что делать. Для этой цели он пошёл к конюшне, где спал Федосей. Этот рабочий любил говорить о божественном и поэтому пользовался его доверием. Ксенофонт Ильич шёл осторожно, крадучись и постоянно оглядываясь, как бы боясь, что сзади схватят его чьи-нибудь цепкие руки. Ночь была тёмная. Порывистый ветер гнал по небу косматый тучи. Они шли на юго-запад, достигали горизонта и там останавливались, как вода у плотины. Ксенофонт Ильич вошёл в конюшню.
Федосей лежал на сене прикрытый зипуном, но не спал. Увидев Apтaмoнoвa, он приподнял голову и облокотился на локоть. Это был худой и долгий, как жердь, мужик лет сорока, с рыжеватой козлиной бородой и узкими серыми глазами.
— Это вы, Ксенофонт Ильич? — спросил он Артамонова, щуря глаза.
Ксенофонт Ильич опустился рядом с ним на сено.
— Я, Федосеюшка. Не спится мне, Федосеюшка. Томлюсь я, как перед часом смертным.
Федосей вздохнул.
— От греха это, Ксенофонт Ильич, от греха. Все-то мы грешны. Все о копейке печёмся, о земном думаем, ангела своего распинаем. Ангелу-то больно, душенька-то мучается, вот мы и не спим. Охо-хо, Ксенофонт Ильич!
Федосей зевнул.
Ксенофонт Ильич смотрел на него, беспокойно сверкая глазами.
— Все мы во грехе — повторил он. — Вот и я всю-то жизнь копеечку чеканил, братец ты мой. До озверения, милый ты человек, дошёл. Живого человека совсем с его хутором сел! Вот он каков есть человек, Ксенофонт Ильич! — неожиданно для самого себя добавил Артамонов.
Федосей привстал.
— Верно, Ксенофонт Ильич, верно, — прошептал он с восторгом, — ибо в писании сказано: «воззритесь на птицы небесные…»
Федосей не договорил, его перебил Ксенофонт Ильич.
— Вот он каков есть человек Ксенофонт Ильич, — торжественно произнёс он и, внезапно припав к коленям Федосея, захныкал:
— Тошно мне, Евтишенька.
Ксенофонт Ильич вздрогнул, потому что Федосей отстранил его голову с своих колен и сказал:
— Да какой же я Евтишенька, если меня Федосеем зовут.
В то же время Ксенофонту Ильичу показалось, что в глазах Федосея зажглись и мгновенно погасли лукавые предательские огоньки.
— Разбойник! — крикнул Артамонов, чувствуя, что его подвели, и приходя в сильное раздражение. — Живорез, предатель! Все вы заодно, мерзавцы и злоумышленники!
Он порывисто встал и вышел из конюшни, чувствуя в сердце приступ бешеной злобы.
— Все вы подлецы, — шептал он, еле удерживаясь, чтобы не заплеваться от охватившего его презрения к людям.
— Все вы подлецы из одного теста сделаны. Евтишенька теперь с сотоварищем каторжным в саду, в бурьяне, сидит, нож на меня точит, Агафья Данильевна сладко спит, разметалась, Евтишеньку, острожную душу, в объятия к себе ждёт, а Федосеюшка, блаженный разбойничек, взялся у них страх на меня нагонять, словами-наговорами разум мой затемнять. Только врёте, злоумышленники, голыми руками меня не возьмёте, скользок я и увёртлив! Смотрите, свои головы на плечах берегите, крепко ли они у вас к плечам приставлены, поглядывайте. Палка-то, родимые, о двух концах! В револьвере-то, милые, шесть пуль!
Ксенофонт Ильич, нашёптывая всё это, уже ходил из угла в угол по кабинету на цыпочках, с презрительной усмешкой па бледных губах и скрестив за спиною руки. Его глаза беспокойно перебегали с предмета на предмет. Ксенофонт Ильич почесал бритый подбородок и внезапно остановился у окна. В саду, в бурьяннике, он увидел вспыхнувший огонёк. Огонёк вспыхнул, затрепетал, как бабочка крыльями, затем сделал дугообразное движение и превратился в светящуюся точку. Ксенофонт Ильич в минуту сообразил в чем дело. «В бурьяннике, — подумал он, — сидит Евтишка и закуривает папироску». Он злобно улыбнулся и прошептал:
— Палка-то, миленький, о двух концах.
Он хотел было двинуться с места. Ему пришло в голову прокрасться в сад, открыть логовище Евтишки и пристрелить его как бешеную собаку. Он оправил на себе пиджак и опустил в карман руку, чтобы освидетельствовать, хорошо ли заряжен его револьвер, но револьвера в его кармане не оказалось. Ксенофонт Ильич засуетился, заметался по комнате, беспокойно сверкая глазами и ища утерянный револьвер. «Куда бы он запропастился?» — думал он и, наконец, сообразив, в испуге остановился посреди комнаты.
— Да ведь револьвер-то, — прошептал он, — Федосеюшка у меня из кармана вытащил, когда я с ним в конюшне сидел. Ловко же они, братец ты мой, дело это обстряпали! Безоружного, как барана какого-нибудь, меня зарезать хотят. А всё Евтишенька, всё он! Это он обещаньями преступными Федосея купил!
Ксенофонт Ильич лёг на постель, не раздеваясь, и заплакал. Ему стало жаль себя. Он был окружён злоумышленниками, и даже Агафья Даниловна строила ему козни.
— Отогрел у груди своей змею лютую, — прошептал Ксенофонт Ильич и встал с постели.
Внезапно ему пришло в голову победить злоумышленника великодушием. Для этой цели он настежь отворил окошко в своей спальне, отпер ящик письменного стола, порывшись там, достал пачку кредитных билетов ровно в 500 рублей, все, что у него было, и положил деньги на стол, на самом видном месте. После этого он разделся и лёг в постель и, притворившись уснувшим, стал ждать к себе в гости Евтишку. Он пролежал таким образом около часа и вдруг услышал в саду чьи-то осторожные шаги. Артамонов прилип к постели и, холодея от ужаса, глядел в открытое окно прищуренным глазом. Вскоре он увидел в окне чью-то курчавую голову. Но это был не Евтишка. «Евтишкин сообщник», — решил Артамонов, чувствуя, что его ноги начинают подрыгивать. Курчавая голова, между тем, пристально глядела в окно на тот угол, где стояла постель Артамонова и, казалось, вынюхивала самый воздух комнаты. Ксенофонт Ильич хотел молиться, но, несмотря на все усилия, не мог припомнить ни одной молитвы. В его голове мелькали только лишённые смысла обрывки.
— Свете тихий, Жизнедавче, аллилуйя, — прошептал он, стараясь не шевелить губами.
В это время на подоконнике показались две руки с кривыми, цепкими пальцами, и шершавый мужичонка, ловко, как резиновый мяч, впрыгнул в комнату. Он был в ситцевой рубахе, рыжих нанковых штанах и шерстяных чулках. Это, без сомнения, был не Евтишка, но, тем не менее, сердце Артамонова забилось с такою силою, что он почувствовал головокружение.
— Аллилуйя, Жизнедaвче, — прошептал Ксенофонт Ильич.
И тут его мысли понеслись с такою быстротой и в таком хаотическом беспорядке, что Ксенофонт Ильич на время как бы лишился сознания.
Он пристукивал зубами и бессмысленно прищуренным глазом смотрел на странные действия косматого мужичонки. А маленький и юркий, как обезьянка, воришка всё так же пристально смотрел на Артамонова и вынюхивал воздух. Потом мужичонка прибрал со стола деньги и сунул их в карман нанковых панталон. Затем он неслышно шагнул к стене, где висели серебряные часы, и тихо потянулся к ним рукою, точно желая поймать муху, а не снять часы. Спрятав в карман и часы, он снова осмотрел комнату и затем уже шагнул к окну. Его рука коснулась подоконника, и он ловко, как резиновый мяч, выпрыгнул обратно в сад. За окном вскоре зашуршала трава, а затем уже на дворе раздались какие-то звуки, как бы сдержанный топот лошадиных копыт.
— Так-так-так, — прошептал Артамонов, — это они Агашеньку увозят.
Ксенофонт Ильич внезапно сморщил лицо и заплакал, всхлипывая как ребёнок. Ему было жалко себя, бедного, обворованного и всеми покинутого. Он плакал, утирал кулаком слезы и припоминал свою жизнь. В единую минуту она прошла перед ним вся, холодная и тёмная, как полярная зима, с детством без привязанности, с молодостью без любви, вся наполненная каверзами, подвохами и утягиванием копеечек.
Ксенофонт Ильич заплакал ещё горше, но внезапно мысли его приняли совершенно иное направление, до того неожиданное и странное, что Ксенофонт Ильич беззвучно рассмеялся, укрылся с головою одеялом и крепко заснул.
Проснулся он поздно. Солнышко было уже высоко и весело смотрело в открытое окно его спальни. Ксенофонт Ильич вспомнил происшествия минувшей ночи и улыбнулся. Затем он встал с постели, старательно вымылся, прополоскал рот и, одевшись в свой праздничный костюм, пошёл в комнату к Агафье Даниловне. Он был убеждён, что её похитили и увезли, но, тем не менее, он нисколько не удивился, когда увидел её в столовой. Агафья Даниловна сидела за чайным столом свежая, хорошо вымытая, и, так сказать, благоухающая красотой и свежестью, а рядом с нею прихлёбывал из стакана чай местный становой пристав Ардальон Сергеич, знакомый Артамонова. Пристав увидел Ксенофонта Ильича и улыбнулся.
— Батенька, — сказал он, привставая, — вы тут почиваете и благодушествуете, а у вас несчастье, спасибо, полиция за вас бдит! — Он протянул Артамонову мягкую руку.
— Знаете ли вы, голубчик, что у вас нынче ночью двух самых лучших лошадей увели: Бесценного и Касатку? — Ардальон Сергеич прищёлкнул шпорами и с недоумением заглянул в самые глаза Артамонова. Ксенофонт Ильич, казалось, нисколько не удивился, услышав сообщение пристава, и смотрел на него с странной улыбкой, как бы говорившей:
«Знаю-с, знаю-с! Все лучше вас самих знаю-с!»
— И знаете, кто увёл? — продолжал Ардальон Сергеич несколько смущённый улыбкой Артамонова. — Крестьянин из Гаврюшина, Тарас Копчиков, и сюлявский татарин Ахметка. Они сегодня на заре моему уряднику попались, влетели, то есть, как ворона в суп! Урядник-то на некие розыски ехал и вдруг ваших лошадей опознал. Я вам их самолично представил, вот Агафье Даниловне на руки сдал.
Становой пристав снова щёлкнул шпорами. Ксенофонт Ильич сидел, молча улыбаясь, и почёсывал обрюзгшие щеки. Его лицо как будто отекло за ночь.
— Представьте себе, — продолжал становой, — воры с вечера ещё ваших собак убили, сами сознались; иначе, говорят, они бы нас не допустили!
Агафья Даниловна улыбнулась.
— А Ксенофонт Ильич думал, что их Евтишка убил.
— Какой Евтишка? — спросил становой.
Агафья Даниловна потупилась.
— Да Евтихий Дементьич, — сказала она.
Ардальон Сергеич повернулся всем корпусом к Артамонову.
— Ах, да разве вы не слыхали? Ведь он умер ещё по дороге в Сибирь: думал бежать и застрелен конвойными.
Агафья Даниловна слегка побледнела и перекрестилась.
— Упокой, Господи, его душеньку.
Она вздохнула. А Ксенофонт Ильич даже и бровью не сморгнул.
Он сидел с многозначительной улыбкой на губах. «Все, дескать, я это знаю лучше вас». Молодая женщина снова предложила было ему чаю, но он отказался. Даже мысль о еде вызывала у него тошноту. Ардальон Сергеич допил стакан, откланялся и уехал; он торопился куда-то по делу, а Агафья Даниловна собралась идти кормить птицу и по дороге сообщила Ксенофонту Ильичу:
— А Федосей ваш пистолет, Ксенофонт Ильич, принёс, вы его ночью в конюшне, слышь, обронили.
— Все это я знаю лучше вас, — отвечал Ксенофонт Ильич и пришёл к себе в комнату. Он долго ходил из угла в угол по комнате как бы вспоминая о чем-то в высшей степени важном. Наконец он вспомнил, радостно улыбнулся, отыскал свой старый пиджак, который был на нем вчера ночью, и извлёк из его кармана поднятую у скотного сарая бумажку. Он бережно разгладил её. Ксенофонт Нльич не ошибся; это было письмо от Евтишки. Он улыбнулся и торжественно прочитал вслух нижеследующее, между тем как на листке этом не было выведено ни буквы.
«Милостивый государь Ксенофонт Ильич! — читал он. — Как вам уже известно от г. станового пристава, я волею Божию помре и предстал перед грозными очами Вездесущего. Сначала я умолял Господа отпустить вам той же монетою, какою рассчитывались при жизни со мною вы, но узнав, что вы в нынешнюю ночь приобщились к истинным, молюся вместе с вами. Евтихий Дементьев Коперников, бывший мещанин, а ныне покойник XIV класса».
Ксенофонт Ильич прочитал всё это вслух с радостной улыбкой и прошептал:
— Теперь надо молебствовать.