Таким образом, по расстановке окончательных слов заключительной фразы, выходит, что простодушный рассказчик произвел нас, не в пример прочим, в Иуды Искариотские, если корректор забудет поставить знак препинания там, где следует.
Между тем, как мы, слушая местную сказку привратника, глядели на капитальное здание, которое начинало отделять от нас наступающая темнота летних сумерек, к нам подошла девочка, на вид лет 12, довольно опрятно одетая, высокая ростом и очень хорошенькая собою. Откуда взялось это милое дитя, не из палат ли вылетела она, куда вместо мнимых мертвецов, видно, приходят ныне одни дети, чтобы научиться превратностям этого мира? думали мы. Обращаясь к солдату, девочка сказала сладеньким голосом:
– Дедушка, за табаком пришли.
– На сколько купляют?
– На две трынки, отвечала девочка, подавая солдату две копейки серебром, которые он положил в карман пестрого своего жилета.
– Отдай им два рожка, что в шкапу на нижней полке лежат, знаешь? Вечор ты сама свертывала их из бумаги, что у приказного покупляем…
– Знаю, отвечала девочка, собираясь идти.
– Погоди, постой, куда так спешишь? виш прыткая какая, вскричал солдат сердито, нахмурив брови и повернувшись в полу-оборота к ней. А кто пришел? спросил он, понизив голос на две октавы и, расчувствовавшись до того, что погладил девочку по голове с нежностию.
– От Викулы.
– Парменова что ли?
– Да, отвечала девочка, посмотрев на нас застенчиво.
– А четыре семерки долгу присылал?
– Нет не присылал.
– Так скажи люба моя, тому кто пришел, что мол хозяин его Викула Парменов, на целый четвертак забору сделал. Посулился было сегодняшнего числа уплат учинить, да видно забыл, курчавая голова. Накажи, чтобы безвременно утром доставил, а то товару и так пропасть расхватали без денег. А там, известное дело, и начнут завтраками кормить. Слыш, накрепко накажи!
– Хорошо, скажу, дедушка, отвечала девочка, умильно взглянув на солдата и побежала от нас к караульне, находящейся, как мы выше сказали у первой уличной ограды, рядом с воротами.
– Какую это ты, служба, бумагу покупаешь у приказного? спросили мы привратника.
– Писанную, ваше высокоблагородие.
– Листовую?
– Попадётся иной раз и листовая, а то все в трубках, в длинных свертках, наподобие бинтов, какими фершала раненых, аль больных в гошпиталях перевязывают; разве маленько пошире будут бинтов.
– А приказный, или подьячий по вашему, который носит к тебе эти бумажные свертки, где служит?
– В каком-то архиве, кажись, а заподлинно нам неизвестно в каком там судилище служит это крапивное семя.
Значило: это были старинные столбцы хранившиеся в подвалах архива.
– Не осталось ли у тебя хоть одного свертка, которые ты употребляешь на твои рожки, служба.
– Теперь нет, все порешили, на лоскутки изрезали, да рожки поделали, а в рожки табак насыпали. Ну тогда подьячий принесет, то извольте опять, сколь угодно ваше высокоблагородие. Он в мешке таскает к нам свертки: на что они годны? Крысы съедят эвтот хлам. У нас, дескать, говорит, подьячий, иногда случается сторожа печки эвтими бумагами топят, за то беремя другое дровец снесут знакомому сидельцу, что целовальником зовут, а тот их водкой, аль пивом угощает.
Так-то и везде безвозвратно погибли тысячи старинных актов, а в числе их были, без всякого сомнения такие, которые заключали в себя драгоценные исторические факты.
– А какие же бумаги вывалились у тебя из фуражки служба, которые ты опять положил под тряпку? спросили мы стража, вспомнив что он рассказывая нам сказки о будочнике и мертвецах, энергически сделал такое движение рукою, что и то и другое попадало на земь. Подавая нам листы бумаги сложенные в четверо, солдат отвечал:
– Эвтот листок ваше высокоблагородие мы давеча взяли было с собою, хотели на него полфунтика крыжовнику завернуть для внучки. Ягода нынче дешевая, нипочем, много уродилось; а торговка, тетка Степанида, в свою бумагу завернула. Не замай, говорит, служивый, твоя-то грамотка при тебе останется. Иное дело годится нос утереть, что-то ты, мол, тетка Степанида, станем ли мы бумагою нос утирать, Христос с тобою, у нас на эвто имеется платок в фуражке. А тетка Степанида на речи наши сказала, «ну уж платок! зажми им свой роток, эвтою тряпкою-то, служивый, да прималчивай». Каков, мол, есть, не в люди несть, просим не прогневаться. А на уме поддержали: сама мол ты тряпица, чертова падчерица.
– А это какая еще осталась у тебя в фуражке бумага, служба? спросили мы его, указывая на свернутый листок бумаги, лежавший за белою тряпкой, которая заменяла носовой платок, о чем был служба решительно убежден.
– Видно мы ненароком ее захватили, тоже не при нас писана: ничего не разберешь. В старину подъячии-то писывали, словно мухи бродили.
То были два довольно замечательные акта, по рукописи относящиеся к 1703 г. Одна из них, если хотите, стоила печати, – это царская грамота написанная на гербовой бумаге гораздо меньше нынешней обыкновенной формы, заменившей столбцы с 1700 г., она сложена была в виде пакета и адресована так: «На Каширу стольнику и воеводе князю Никите Ивановичу Волконскому». На другом листе, писаном другим почерком: прочитали мы целый ряд объявления, из которых одно в высшей степени куриозное; оно вводит нас в искушение: мы сомневаемся в здоровье юридического мозга того, кто писал его. Предлагаем на воззрение читателя краткое извлечение из упомянутой грамоты и этого куриозного объявления, подлинники которого хранятся в нашем портфеле.
Содержание царской грамоты заключает в себе подробное изложение жалобы стольника Митрофана Данилова на вдову Авдотью Заболоцкую, которая похитила из дома Данилова 2 детей умершего родственника его Тимофея Писарева: «знатное-де дело», сказано в этой грамоте, что она, Заболоцкая, хочет яко бы и животами и всякими пожитками завладеть… Иные-де крестьяне и люди (дворовые) всякого хлеба продали Писаревых на 15 рублев, без ведома его Данилова и кому те деньги отдали, или у них, ему Митрофану не известно. Да общая карета отца их (похищенных детей) была в доме его (их отца) умершего; и ту карету с возниками (хомутами) и с шорами и с уездниками и возжами отдал он, приказчик Лаврентий и староста с товарищи вдове Авдотье Заболоцкой, и не знамо-де для чего, а цена той кареты и возниками и шоры и уздам и вожжам 45 рублев».
Из этого видно, что у нас, на Руси, еще гораздо прежде 1703 г помещики ездили в каретах не только в городах, но и в деревнях. Ценность этого экипажа и конской сбруи изумительна дешева. О похищенных детях ни слова: в то время и не такие дела творились. Вот и объявление:
«От приказной избы г. Алексина публикуется: не окажется ли кому принадлежащею шапка серого сукна оставленная неведомо кем при грабеже разных пожитков в доме алексинского помещика Скобельцина».
Неужели приказный, сочинивший это забавнейшее из объявлений, в простоте сердца предполагал, что разбойник будет столько глуп, что признает свою шапку, если бы он действительно потерял ее во время грабежа?
Само собой разумеется, что нам бы некогда было читать эти документы, ведя разговор с привратником, столько нас заинтересовавшим; да и темнота сумерек препятствовала этому занятию. Опустив оба листа в один из наружных карманов нашего пальто, мы спросили солдата:
– Скажи, служба, у кого ты покупаешь табак, который продаешь?
– В Тулу привозят его в попушах на возах из Епифановского, Богородицкого и Ефремовского уездов, где немногие помещики недавно начали сеять табак. Только эвтот самого низкого колибра.
– А как он называется?
– Амофоркой, называют и махоркой, как придется. Молодые парни, смеха ради, прозвали его сногсшибательным и даже чемеркой. И подлинно ваше высокоблагородие от одного нюха лоб затрещит у того, кто эвтой махорки отродясь не употреблял.
– Понятно, под этим названием известен нюхательный, а курительный низкого колибра по твоему?
– А курительный называют тютюном, крепок также, такое зелье, что с непривычки всю гортань, как кипятком обожжет и голова кругом пойдет от единой трубки. Тютюн курит чернь, простой народ, да подьячие выгнанные за взятки из службы, а более всех наш брат солдат тютюн курит. Солдат без трубки, как баба без юбки, говаривал наш фейерверкер Брусилов. Есть и такие охотники, которые потребляют и тот и другой, а есть и эвтакие: возьмут мокрый листок махорки, свернут в комок, да за губу в рот положат так и работают до еды. Видали мы, ваше высокоблагородие, что иные и обедают, не вынимая изо рта табачного комка, как будто корова не может расстаться с жвачкою. Подумаешь, какихкаких на свете людей не бывает: табак сосут, пострелы, как младенец грудь матери…
– По какой цене ты продаешь этот табак? Например, что стоит фунт с ног сшибательного, то есть махорки и фунт тютюна нюхательного?
– Нюхательному разные цены ваше высокоблагородие, от 6 с половиною копеек, до двугривенного, а тютюн за один фунт можно взять за четыре семерки (8 копеек серебром), а четвертка будет стоить 2 трынки (7 копеек ассигнациями).
– А разве ты сам, служба, приготовляешь его?
– Кому же за нас хлопотать, ваше высокоблагородие? Вестимо сами. Работника нанять не под силу, дороги, и на своих харчах дороги и на фабрике, аль в цирюльне прикупать не выгодно, игра не стоить будет свеч, как говорил наш адъютант. Признательно доложить вам, этими делами занимаемся мы с тех пор как прибыли из полка на родину. Нюхательный трем в горшке и в ступе его толчем, а курительный, возьмешь пучка 2, али 3, положишь на лавку, спрыснешь водой, да и давай его ножом резать, как куфарки лапшу крошат. Мудреного тут ничего нет, это не мастерство какое… Что делать! надо же чем ни на есть провиант промышлять; не сидеть же сложа руки. Под лежачий камень и вода нейдет, а без дела другого с ума сведет. И трынка сама не полезет в карман и эвту малую деньгу приходиться зашибить трудом. Вот внучку, что приходила, оставила нам родная племянница, а сама Богу душу отдала; осталась бедняжка без отца и матери, а родства оприч нас никого нет. Сирота круглая без пристанища. Как посмотришь иногда на горемычную, так такая кручина одолеет, что поверьте Богу, ваше высокоблагородие, прошибают слезы и капают потом одна за одной, тогда не знаешь куда деваться и жизни бываешь не рад! А ведь кручину не размечешь как лучину. И сбылась пословица: и ни бьют и не секут, а слёзы из глаз текут. Вот мы кое-как и кормимся, а тоскаться по улице с нищею братьею не пущу сиротину, ей-ей не пущу. – Стыдно старому солдату услышать от добрых людей нарекательное слово: твоя, дескать, внучка, служивый, по миру хрещеному шатается вместе с оборванными бродягами. Нет, ваше высокоблагородие, пока силы хватит будем лямку тянуть, будем зарабатывать, как сумеем, копейку на черный день; а на милостину богатых людей плохая надежда, право плохая, что ни толкуй. Пошатались мы Ваше Высокоблагородие по матушке России, пошатались, видели на своем веку и встрешных и поперешных, вдоволь всего наслушались и на все нагляделись. И в Тучине были, Балканы переходили, в Польше под Аустреленкой воевали, и на Кавказе с басурманами в сражении находились, не одну экспедицию сделали, и в Крыму бог привел быть, в Бакчи (сараи) воду пить, и в Одессах, что на Черном море стоит квартирование имели.
– Ну, думали мы, воспоминания несут его как крылья самолета за тридевять земель в тридесятое царство, этому не будет конца и потому необходимость вынудила нас сказать:
Конюшня дома Лугинина
– Ты служба, начал было рассказывать о богачах.
– Не мало мы видели, ваше высокоблагородие, и богатых пород. Пора нам не знать, кто они эвтакие! Многие из них богаты только для своего мамона, аль для приятелей, с которыми компанства имеют, бражничают, а там хоть трава не расти. Придешь, бывало, этта знаете с поздравлением. Ну, вестимо дело с годовым праздником, али с имянинами какими поздравить, (поклониться голова не отвалится). Ждешь не малое время, а там, глядишь, какая ни на есть прачка вынесет тебе водки (и с полшкалика не будет), да от имени хозяина скажет: спасибо, дескать, служивый, и марш со двора. Но из спасибо шубы не сошьешь, ваше высокоблагородие. Спесивы, уж больно стали спесивы! Бывало наши полковые командиры и даже военное генеральство гораздо доступнее, а к иной бороде и приступу нет. Конечно, ваше высокоблагородие, мы люди так себе ничего, грамоти и писать только горазды, да цифирью долги на стене мелом записывать, да про себя маленько на счетах маракуем, а смекаем, что некоторые из них также, как и мы, на медныя деньги учились; у иного ума-то на гривну, а спеси на полтину. Но слухом земля полнится, шила в мешке не утаишь, как говорится. Случалось и нашему брату, солдату, слышать какой иной прочий происхождение имел и как капитало-то у некоторых богачей накоплялись с грехом пополам. Еще до французов (1812 г.) знавали мы одного в малороссийском (Новороссийском) крае, (помянуть не к ночи, а ко дню!) Дед его, ваше высокоблагородие, в колокола звонил, а он великана по городам возил, как чудо, аль урода какого, прости Господи. На шутки поднялся: вздумал его православным за деньги показывать. Всю Россию с ним окалесил и в Неметчину нелегкая носила греховника с великаном, немцев удивлять, а карман свой набивать. Пособрал он, говорят, денег и счету нет; но когда урод эвтот взял да умер, то он и мертвое тело его обратил в деньги, продав тамошним лекарям, что шкилеты делают. (Ротный фершел нам об эвтим сказывал). Таким побытом, покончив с своим товаром, как следует, или, вернее, как не следует, потому что жена и дети великана были им начисто ограблены, он, уехав мещанином, возвратился ко дворам купчиной, выстоил каменные палаты и зажил отлично. Начал сотнями тысяч рублев ворочать, начал сало бочками на своих кораблях отправлять, китайскими чаями и заморскими винами торговать, собственныя свои фабрики заводы имел, с господством самым знатнейшим, за панибрата общался. А сынками бог крепко изобидел его: народились дурачье пошлые, глупыши; учителя насилу грамоте и писать могли выучить. Но спесь и гордость в них вцепилась, как сатана в отъявленного грешника. Пред градским головою и городничим шапки не ломали. Не имей тятенька их капиталов и фабрик, то глядишь кому-нибудь из них при первом рекрутском наборе лоб забрили, а как богаты были, то и частные за великую честь считали поклониться глупышам, а фартальные не отказывались бы шинель, аль шубу подать. Правду говорил наш аудитор, что счастие валится на пни да на колоды и редко, редко на людей. Вам известно, ваше высокоблагородие, что счастие человеку на роду написано; роди его мать хоть под углом, а без счастия; до тех пор будешь маяться, пока тебя не положат под белую холстину.
Действительность неутешную, правду горькую рассказывал солдат, однако мы, заметив, что широковещательная речь его истощается, сказали:
– Продолжай, служба, мы слушаем тебя на оба уха. Отец их помер, а сынки и принялись кутить на пропалую. Видно на беспутные дела ума у них хватало, продолжал привратник. Откуда не возьмись друзья, приятели и знакомые понавязались к ним на шеи, прилипли, как банный лист. А все лизоблюдничать собирались у глупышей. Пошли закуски и попойки каждый божий день. Что ж? Погреба рейских вин были свои, сахару и чаю вволю, так и пей сколько душе угодно, душа меру знает. Но пить до дна не видеть добра, по пословице. И пошли у них, ваше высокоблагородие, банкеты, вечера с музыкою и актеры на киатре представляли разные комедии; а нередко задавали и пир на весь мирвались комар и муха! Поякшались и с цыганством: добрые люди к заутрени бывало спешат, а у них в палатах идет дым коромыслом. И в картишки боловались, но шулера зло надували их, когда бывало они под хмельком; да и трезвые сядут, бывало, играть в эвти пеструшки, ну, как кур во щи всегда пробубенятся. Говорится пословица: худому сыну не помощь отцовское богатство, которое они ухитрились порешить ровно в три года, обрешпектились, остались ни при чем, как рак на мели. Куда и лизоблюды подевались, все схлынули, как мутная, грязная вода, будто яга баба помелом смела! В народе говорится повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Но что из эвтова, если у глупышей остались головы на плечах? На какую надобность они бы им пригодились без богатства, которое у них меж рук прошло? Примером сказать: пустая граната, али бранскугель без артиллерийского состава, что в лабораториях делают, годятся разве кадушки парить, философстовал солдат после нюханию табаку. Поспустив все, что имели, продолжал он, утираясь своею тряпкою, глупыши обедняли, а известное дело, что пуставя сума, хоть кого сведет с ума. Один из них с горя в могилу свалился, а другой от долгов на Кавказ убежал, – там и живот свой положил. (Худая трава из поля вон!) К эвтому то купчине, отцу негодных парней, годов с пяток тому назад будет, приходили мы об маслянице. Не тем будь помянут покойник, а уж он нам задал такой камуфлет, в такой конфуз привел, что отбил было охоту с проздравлением ходить.
– Что, служба, спросили мы, видно проштыкнулся, на проклятого скрягу напал?
– Да, ваше высокоблагородие, отвечал он, проштыкнулись было, к такому скупяге судьба заманила, который над медным пятаком, бывало, трясучкою трясся. Но ведь и на всякаго мудреца бывает много простоты, а мы люди безхитростные, смиренные, пороху не выдумаем и курицы не обидим, так над нами ухмыляться очинно можно богатым людям. Расскажи пожалуйста, как и чем тебя обидели?
– Извольте, ваше высокоблагородие, ради стараться. Пришли мы эта к нему на прощальный день по русскому обычаю. Он увидел нас в окошко и начал стучать пальцем по стеклу и махать рукой, зазывая нас к себе в палаты. Вот мы и вошли в горницу. Хозяин выслал нам водки и целый блин в переднюю, а немного погодя, когда один из холопей ввел нас в кабанет (кабинет), что ли, как эвту горницу, там называют на тощах не выговоришь), мы сказали:
– Желаем здравия Потап Дементич.
– Здорово, Голубь Турман! Ну, как поживаешь и табаком промышляешь, служивый? Отвечал он, а сам сидит себе в широком кресле перед столом, на который холоп разные закуски ставил. Положив обе толстые руки на брюхо свое, он из подлобья посматривал на нас и чему-то про себя ухмылялся. Потом Потап Дементич встал (дюжий был мужчина!) выпил этта прядочную красоулю земной настойки, да жирным пирогом начал закусывать, а икра зернистая так и течет с длинной бороды на скатерть.
Подвал флигеля усадьбы Лугининых. XVIII век.
Мы молчим, выжидаем, знаете, какая еще удаль от него будет. Доброе молчанием, ни в чем ответ, ваше высокоблагородие.
– Что же ты, Голубь Турман, примолк, не гуркуешь, аль оглох, али не нароком кто крыло зашиб в питейном? Говори как поживаешь? Повторил он, все ухмыляясь.
– Живем, мол, как Бог привел, часом с квасом, а порою с водою, Потап Дементич.
– Как так? Спросил купчина, ввалившись в мягкое кресло, как боров в логово.
– Так, Потап Дементич, имеем хлеба с кроюшку, да круп с осьмушку.
– Чего же тебе еще, Голубь Турман, помилуй! Сказал он, доедая полпирога во весь рот. Не всем же служивый, этакие пироги есть.
– Правду вы молвили, сущую правду, куда нам эвтакие сласти есть, язык проглотишь. Для наших пирогов еще дрожжи не готовы, а сварят их знать после дождика в четверг. Но нам жалко стало внучки, когда она, люба наша, сказала однажды: «дедушка! Я ходила к тетке Агафье, что чулки давала мне вязать, а у нее, дедушка, все дети ее пироги едят, а у нас никогда не пекут их, хотя вчера был великий праздник Петра и Павла..».
– Что ж ты, служивый, в самом деле прикидываешься таким неимущим, перебил он нашу речь. Я смекаю, что промысел твой не без барышей.
– Какие тут барыши, когда все в долг пишу, а в долг не дашь, так и не продашь, Потапа Дементич. Иной день и на пятиалтынный выручки не сделаешь в день. Сами вы знаете лучше нас торговые-то обстоятельства. На эвто он отвечал.
– Ох вы мелочь, голыши, лавочники, из пустого в порожнее пересыпаете, а туда же суетесь толковать о торговле: но у тебя, служивый, и лавочки-то нет. Я в тобачище твоем нибельмеса не смыслю, пес бы его взял, гадость эвтакую! Тут Потап Дементич плюнул, да выпил другую чепаруху той же настойки.
– Большому кораблю и плавание большое, а вам Потап Дементич и место столбовое, почет первой руки. Но мы … да что об нас и толковать! Мы люди Божие и только. У внуки, у слову пришлось молвить, ни платьица, ни платка на шею нет, не в чем сиротине в храм Господний к обедне пойти. А куплять-то выходит не на что, грошей нема….
– Так пусть она дома на святыя иконы молится, говорил этта он, все равно лишь бы молилась. Да ты бы, служивый, отдал бы ее на какую ни на есть фабрику в один месяц заработает деньги на платье и на платок также.
Проговоря такие речи, Потап Дементич достал из кармана полный кашелек, высыпал из него лобанчики (полуимпериалы), серебрянные рубли полтинники и начал перебирать их. Потом он сказал:
– Голубь Турман, наконец я нашел для тебя ценную монету, дороже ее нет в моем кошельке; ну, теперь марш ко мне служилый!
Мы стояли у двери, ваше высокоблагородие. Известное дело, что солдат, услышав командные слова, тотчас руки вытянет по швам. Так и мы учинили и пошли к купчине, как будто к генералу какому являться на ординарцы.
– Что с тобою делать, Голубь Турман, а разсеребрить тебя надо: очинно жалко воркуешь, говорил он. На, возьми на платья и платок для твоей внуки… и проворно всунул нам в руку… гривенник нового чекана, а сам развалясь во все кресло, захохотал так, что брюхо его заколыхалось…
– Грешно вам, Потап Дементич, глумляться над старым солдатом с тремя шевронами, отвечали мы. Старый солдат скорее протянет руку к дулу заряженнаго ружья, у которого спускают курок, нежели к вашему гривеннику. Эх, Потап Дементич, как-то вам, богачам будет умирать!
Положив на стол гривенник и сказав хозяину: счастливо оставаться! Мы вышли из его горницы. Он в след за нами еще выслал порцию и блин, облитый маслом, но мы отказались, не пожелали пить. Нам и от одной его чары очинно тошно стало на сердце. Не прошло и полгода, помнится, как послышим, Потапу Дементичу лютая болезнь какая-то приключилась. Лекаря то тот, то другой, начали его поить какими-то пойлами из аптеки. Ну мол, думаем, уходят они болящего, что уходят. Пошли мы ваше высокоблагородие, на торг старые сапоги посмотреть, не попадутся ли посходнее, а встретили похороны: народу валило по улице тьма-тьмущая, пушкой не прошибешь. Несли на кладбище Потапа Дементича в гробе, обитом бархатом и обложенном широким серебряным позументом, а покров золотой парчи аршина в четыре длинны будет скоба-скобой. Покойник лежал с открытым лицом, как живой, только что не говорил: «Голубь Турман! Возьми на платье и платок твоей внуке … гривенник!..».
– Все это вероятно отучило тебя, служба, с поздравлением ходить к богачам? Спросили мы привратника с намерением узнать, от словоохотливого рассказчика дальнейшие его приключения.
– Никак нет с, не отучило, ваше высокоблагородие, отвечал он, опять обидясь. Не принять горького, не увидишь и сладкого, гласит одна пословица, с миру по нитке голому рубашка, гласит другая и мы продолжали ходить, придерживаясь эвтих двух пословиц. Мы ходили не из какой-нибудь чарки, она подчас и на фотере у нас найдется, а для круглой сиротины, которую наконец добрые люди ублаготворили: одели и обули в такие наряды, что ей и во сне бы, кажись не пригрезились, вы видели, ваше высокоблагородие, на внуке нашей, что приходила, буднишную одежду, которую она всякий день носит, и эвта очинно хороша, красива, а как в праздник разрядится, к обедни пойдет, то и люди дивуются: откуда, говорят, у нее эвтакие наряды взялись? Бог, мол, послал руками добрых людей, отвечаем мы православным. Нашлись и другие благодетели: обещали пристроить сиротину нашу к месту, посулились отдать в швеи, и деньги за внуку сами будут платить мастерице, что мадамою зовут. Молись только Богу, служивый, говорят, за нас многогрешных, и никому не сказывай…
Солдат замолчал, махнув рукой и стоял столб-столбом. Это движение означало: что и говорить! Мы взглянули на него он плакал; но в жизнь нашу мы не видали, кто так плакал: слезы, в буквальном смысле слова капали из его глаз, как из глаз мраморной статуи, потому что на лице солдата бледном от природы незаметно было ни малейшей радости или огорчения; все мускулы, все фибры сохраняли нормальное свое положение, а между тем слезы лились из сердца. Душа его переполнена была одним из благороднейших ее ощущений Благодарностию и слова замерли у него на языке. При первом взгляде на этого ветерана можно было предполагать, судя по широким размерам его форм, грубым, если не оляповатым, что он в молодости обладал силою носорога, но никто бы не подумал, чтоб под оболочкою сердца его, вылитаго, казалось, из тульской стали, могло таиться «благоговейное чувство небеснаго веления, долга, Богом установленнаго!.». И такой-то русский солдат служил 27 лет двум нашим Императорам покойникам!
– Договаривай, когда начал, служба, сказали мы, глубоко тронутые неподдельною его чувствительностию и он продолжал:
– А мы твою сироту не оставим, ублаготворим ее всем, чем надо, да и тебя на старости твоих лет не забудем, служивый, примолвили наши благодетели тихонько. Дай им, Царица небесная! Несчетные годы невредимо здравствовать в довольстве и радости, а когда Господь Бог по душу ангела пошлет, – жизнь вечную! Говорил солдат, ограждая себя крестным знаменем и устремив глаза на звездное небо. То была непоколебимая вера и теплая мольба истинного христианина, проникнутого чувством признательности.
– Значит, что ты теперь, служба, поуспокоился и перестанешь роптать на гордость богачей, из которых нашлись люди сострадательные, что надобно заметить, составляет если не редкий, то по крайней мере не частый пример в подвигах человеколюбия.
– Мы только на язык маленько блажливы, лишния речи подчас вымолвим, ваше высокоблагородие, а ведь на сердце, убей Бог! Злостия никакого и никогда не имеем с, отвечал он со всею искренностию добросовестнаго простяка.
Солдат и в этом случае говорил правду. Знаем, что у самых скрытных людей бывают минуты неудержимой откровенности, но у него откровенность всегда была на языке, так что он смело мог сказать: язык мой враг мой!
И мы разстались с старым артиллеристом, к рядам которым когда-то имели честь примыкать, довольные, кажется, друг другом и пошли «со широкого двора», размышляя дорогой о том, что лучше: дать ли бедным посильную лепту, или лить слезы, их жалея?
Приложения
Приложение 1. История дома и его хозяев. А.Н. Лепехин
Последняя книга П.Ф.Андреева «Хорош да Туляк» была издана через 10 лет после его смерти. Где он в осторожных, а иногда в иносказательных выражениях рассказал об истории дома № 7 по улице Менделеевской, его первых и последующих хозяевах.
Вот что удалось выяснить на сегодняшний момент.