Итак, то, что реально существует, существует вдвойне. Или – соотносится с самим собой. Но. «Соотносится с самим собой» – это с точки зрения расхожих представлений есть нечто «гносеологическое», познавательное и в этом качестве вполне представимое. Теперь же получается, что это познавательное, рефлексивное и даже логическое обладает неким бытийным рангом – и не каким-то там рангом вроде онтологического статуса представлений, а рангом «подстраховки» и, в общем-то, конституирования самого бытия в качестве устойчивого сущего, отличного от ничто, противостоящего ничтожению. Как же выглядит это соотношение с самим собой, удвоенность, «знание себя» в мире физических взаимодействий и чем оно является среди них – вот в чем вопрос.
Мы-то привыкли, что в пространстве познания познавательные усилия невесомы для познающего – то ли дело хотя бы «пинок»… А тут оказывается, что удвоение, опосредование, нечто
Поэтому пребудем пока в сфере онтологической рефлексии, имея в виду возможное последующее прояснение статуса в категориях самого фюзиса. Вот «масло масляное», классический образец тавтологии, – разве недостаточно сказать просто «масло»?
Однако прав упрямый Солодухо, немасляное масло, неподчинение соотношению масло масляное, это и есть небытие. Не удвоенное, не соотнесенное с самим собой бытие есть ничто, чистое ничто, которое от бытия ничем не отличается, потому что оно
«Форма без содержания есть ничто, как и содержание без формы, сущность без явления есть ничто… Ничто формально есть все в потенциале. И это так. Форма без содержания реально не существует, как не существует явление без сущности, случайность без необходимости. Оторвано друг от друга они реально не существуют, то есть представляют собой ничто, реальность несуществующего.
Одна сторона существования, оторванная от другой стороны, есть ничто. Одно существование без своего другого существования есть ничто. Вот что такое ничто. Ничто это только
У Гегеля бытие, чистое бытие, есть ничто, само ничто. Оно всегда лишь момент, не соотнесенный с самим собой и в силу того ничтожный. Чтобы зацепиться за кромку существования, нужно соотнестись с собой. А вы что думали? Что для существования нужно обладать массой и подчиняться силе тяжести? Занимать место в пространстве? Не исключено – но все это потом, это и многое другое, а для начала нужно хотя бы соотнестись с самим собой, стать маслом масляным, а не просто маслом, стать формой некоторого содержания, а не
Кое-что проясняется насчет вещи-в-себе, проясняются феноменологическая правота Канта и онтологическая истина Гегеля. Невозможность знать вещь-в-себе, подчеркиваемая Кантом, относится лишь к весьма специфической вещи-в-себе, а именно к субъекту, для которого «в-себе» проблематично и как знание, и как бытие. Относительно же сканирования всех прочих «в-себе», представляющих мир объектов, дело обстоит куда проще и надежнее («Мы не знаем вещи-в-себе – да нет ничего проще, чем знать ее», – говорит Гегель). В самом деле, «знать вещь-в-себе» и просто «знать» – это одно и то же. А вот
«Возникает понимание, насколько, в сущности, далека современная мысль, которая считает, что человек живет среди фикций и не знает вещей-в-себе, от истины. Человек – это единственное сущее, которое обречено на то, чтобы только и иметь дело с вещами-в-себе! Которые, конечно, уже никакие не в-себе… Да, человек единственное из сущих, которое живет в открытости всем сущим и их бытию, собственно, в этом и есть бытие человека, задаваться вопросом о том, каково быть мышью или другим сущим, спрашивать о бытии этого сущего или просто о бытии!»[14]
Здесь же знаменитый тезис Сартра, можно сказать, важнейший постулат экзистенциализма:
В знании самого себя все сущее успокаивается и стабилизируется, обретая тем самым устойчивость в соотношении с иным, – человек лишен подобной опоры, он
Дело, быть может, в том, что знаковое бытие (семиосфера) очень легкое, первоначально оно только падение и излучение, в нем нет мощных стабилизирующих сил, вторичных аттракторов, возникающих по мере оформления новой Вселенной.
Сущее, знающее не самого (самое) себя, а только иное, причастно к небытию, пустотно или, говоря словами Хайдеггера, выдвинуто в ничто. Как еще можно описать это удивительное сущее, которое точно в такой же мере есть и ничто? Это декартовское cogito, которое больше всего хотело найти двойное «да», нечто столь же простое, как масло масляное, но ни в чем не может найти простейшей опоры душа-сознание, кроме как в акте самого поиска…
Одна из даосских притч утверждает: кувшин делается не из пустоты, а из глины. Но нужен он именно ради пустоты, пустота – это рабочая поверхность кувшина, его внутреннее и воистину его сущность.
Хорошая притча, и ее можно продолжить. И сделаем это так.
Пустота нужна кувшину, чтобы ее можно было заполнить, – это локальная пустота. А если сделать ее «нелокальной», например выбить дно, кувшин потеряет смысл и перестанет быть кувшином.
Душа подобна кувшину в одном отношении и не подобна в другом. Человек тоже создан из глины (из материи) и, подобно кувшину, тоже ради
Не только философия дао, но и Хаабад используют пустоту кувшина для описания производства души в результате творческого вторжения небытия. Сжатие-цимцум тоже знаменует соотнесение с самим собой и, следовательно, обретение полноты, устойчивости бытия как обыкновенного сущего. И только разбиение сосудов, выбивание дна из кувшина порождает воронку души, ту самую
Вместо этого есть состояние свободного падения, разбившееся бытие, расколовшееся масло масляное, соотнесенность которого с самим собой невосстановима. Если верна пословица «Чужая душа – потемки», то какой же непроглядной ночью оказывается порой
И что же? Свободное падение предстает как данность, однако, говоря словами гадалки: на чем сердце успокоится? Если в результате катастрофы, лишившись удвоенности, подстрахованной стабилизации и пребывая в свободном падении под звон разбивающихся сосудов и являет себя душа, то в чем же мое бытие в отличие от небытия? Знание как знание иного не гарантирует и не производит бытия-в-себе, а в форме для-себя, напомним, «я» есть то, чем оно («я») не является. И что же это такое – то, чем я не являюсь?
Это, например, мое обещание. Обещание и есть самополагание, в отличие от масла, от организма, который длит и продлевает себя, поскольку «знает себя», по крайней мере, простейшим способом соотношения с собой. «Я» соотносится с собой как с тем, чего нет, не через гарантированное познание, а через обещание. Обещание – это и вправду «субъектосодержащая порода», и оно исходит из негативности, из отрицания анонимного и скучного «есть» и полагает небытие как сущее. Обещание уже есть, как если бы оно содержало двойное «да». Характерно, что самоанализ по типу психоанализа тоже обнаруживает структуру «да – нет», но то, что я о себе узнал, одновременно оказывается вычеркнутым из актуального «я»: его уже нет. А вот обещание, которого в качестве результата, напротив, еще нет, в качестве «я»-присутствия уже есть. «Я» инвестируется в обещание целиком, неделимым образом, в том же смысле, в каком
– Ладно, будет тебе велосипед.
– Но когда же он будет?
– Я сказал, будет, значит, будет.
Разве это не напоминает утверждение по схеме соотношения с самим собой? В нем просматривается классическая схема:
– Масло.
– Какое масло?
– Масляное масло!
То есть двойное «да», не обретаемое человеком в его самопознании и уж тем более в его эмпирическом присутствии, обретается в определенной ничто-форме небытия, а именно – в обещании. Стало быть, что было, того нет, что будет, то будет, а на чем сердце успокоится – на обещании. Если тебе пообещали и если не успокоится раньше времени сердце того, кто пообещал. Именно обещанием утверждается и длится человеческое присутствие.
– Обещай мне, что купишь. Обещай, что будешь любить. Обещай, что не бросишь. Обещай, что никогда больше.
– Обещаю!
Появляется объяснение и для трудностей, связанных с удержанием и исполнением обещания. Дело в том, что обещание – это и есть творение из ничего, и в этом акте самополагания человек стоит ближе всего к Богу. Передо мной, как и перед ним, лежит неопределенность тоху ва боху – будущее, которое для меня есть сумма превратностей, где все может повернуться так или эдак, где ничто не закреплено своим удвоением или удержанием, и даже если реальность, заставляющая сообразовываться с собой, в высшей степени «масляная», для авторизованного бытия, для аутентичного «я»-присутствия такая реальность открывается исключительно как бытие-для-другого – мой мир не развернут в собственной определенности, бытие «я» ни в чем не объективировано, пока я ничего не пообещал. Обещанное заявлено как нечто прочное – как вещь или прочнее вещи. Прочнее потому, что оно уже есть, еще не будучи наличным, и в таком же модусе присутствия есть и я сам. Я сам, мое собственное масло масляное, сбитое из ничего, ex nihilo.
Пожалуй, что все удивительные, непостижимые преобразования в рамках фюзиса, такие как неопределенность Бора – Гейзенберга, квантовая нелокальность, Einselection, меркнут перед удержанием небытия посредством обещания и его внесением в реальность на правах высшей реальности.
Имеет ли обещание как бытие форму в себе? По Гегелю, в-себе – это соотнесенность с собой, которой только еще предстоит явленность и обретение формы бытия-для-себя и бытия-для-иного. Для Сартра, напротив, в себе есть окончательное закрытие бытия, поэтому бытие есть прежде всего прошлое, абсолютное в себе.
Поскольку у Гегеля момент перехода от в-себе к для-себя не акцентирован, иногда можно понять дело так, что в-себе-бытие обнаруживает следующим шагом для-себя как более высокую стадию развития – и такое понимание представляло бы собой панлогизм. На самом деле здесь выполняется другой принцип: все развиваемо, но не все развивается. Собственно говоря, в-себе есть тупиковая форма, она не содержит внутреннего импульса саморазвертывания. Масло, конечно, масляное, но вот «масляность» (вязкость) извлекаема извне благодаря вмешательству познающего. Действительный путь от в-себе к для-себя проходит через вторжение ничто, и начинается он с подрыва двойного «да», с радикальной потери устойчивости, потери простого соотношения с самим собой.
Но если заступание в бытие от первого лица есть отпадение от удвоенности, как бы результат радиоактивного распада формы в-себе, то можно ли рассматривать обещание как вторично обретенное бытие-в-себе? По Сартру, в отличие от Гегеля, бытие в себе – это прошлое, окончательно ставшее, непроницаемое бытие. В этом качестве в себе противопоставляется подлинности Dasein или «я»-присутствия. Намываемая временем весомость есть, конечно, опора, но эта опора одновременно и балласт. Это дно бездонного кувшина, делающее его непригодным в качестве души.
Тем не менее обещание есть новая форма в себе. Оно воистину взятое в оборот небытие, удерживаемое между наличными формами и «сингуляризующее» их во имя будущего. Но обещание это еще и обособленное ничто, заимствующее от неопределенного ничто тягу нехватки, а от аннигилируемых наличных форм – их ресурс прошлого в активированном виде.
Далее обещание конституирует и собственное настоящее – как мое собственное. Оно не отвечает на вопрос «как живешь?», но отвечает на вопрос «чем живешь?», и сущее, которое всегда есть то, чем оно не является, могло бы ответить: живу обещанием. Однако этот честный ответ на вопрос «чем живешь?» практически отсутствует в человеческом самоотчете, там преобладает альтернативный источник
И только обещание конституирует устойчивую форму «я живу». Оно, обещание, есть основание не только надежды, но и уверенности и в силу этого имеет статус практической истины. Ведь во всех других экзистенциальных случаях истина санкционирована выполнением соответствующей процедуры: доказательством, экспериментом, приведением к стандартной форме, и, наконец (что самое загадочное), истина требует некой фактичности, чего-то фактического. Обещание же учреждает достоверность практического разума и процедуру удостоверивания «обещано – сделано». Сказал – значит сделаю. Важно, что учреждаемая истина не просто дискурсивна, она объемна, она есть то, чем живу, само настоящее. В этом смысле истина обещания более истинна – как форма переживания, как горизонт настоящего, – чем, например, абстрактная логическая истина. Ведь эпистемологические истины – это тождества в ином, привилегированные моменты вне-себя-бытия или познания, тогда как обещание достоверно как в-себе-бытие. То есть в нем, в обещании, как в колесе Лао-цзы, как раз сходятся все тридцать спиц, да еще имеется и пустота между ними. В обещании будущее предполагается столь же надежным, каким бывает только прошлое. Обещание теургично, поскольку в нем настоящее творится из ничего, но творимый мир предстает уже не как простая флуктуация небытия, а как обетованное сущее.
Особая тема – обещание и деньги: то, что деньги вообще могут работать, то, что, помимо золотого содержания, они содержат в себе несравненно более драгоценный квант пустоты, небытия, есть свидетельство происхождения денег из сферы обещания. На это указывает и важнейший экономический принцип:
Что ж, диалектика, не использующая всей мощности даже оптикоцентрической метафоры, обречена играть ту же роль, что и физика Ньютона перед лицом теории относительности. Допустим, что локальные подконтрольные сочленения диалектического аттракциона и представляют собой лучший из лучших миров, но даже и в этом мире есть своя изнанка (или свои изнанки?). В одной из них тихо поет ангел-хранитель, в другую утаскивает Серенький Волчок – что-то вроде свернутых измерений, о которых уверенно говорит современная космология.
Но, впрочем, учет суперпозиций не может входить в сферу самоотчета, а значит, и в построения философии. По ряду причин. Во-первых, защелкивание в суперпозицию – это, в сущности, допричинное взаимодействие, устанавливающееся по уже знакомой нам схеме «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Опять же мы можем вспомнить важнейший, по мнению Аристотеля, вопрос: что связывает вещи, по природе своей не связанные? В поэзии их связывает рифма, случайное созвучие, но «онтологический аналог» рифмы диалектикой не отслеживается из-за отсутствия умопостигаемости в этом феномене. Или, иными словами, из-за отсутствия регулярности, навязчивого повторения, позволяющего сжать себя в дискретную определенность качества, в экземплярность вещи, предмета, твердого тела. Комплектация суперпозиций лишена такой нормативности, возникающие связи слишком труднообозримы и непредсказуемы, и диалектический аттракцион не может, не умеет с ними работать.
А во-вторых, как уже отмечалось, реальность, соответствующая уровню суперпозиций, уничтожаема систематизирующим и классифицирующим познанием. Можно, конечно, сказать, уничтожаемая во имя бытия, в порядке проводимой дехимеризации – но тем не менее…
Тем не менее, если исключить из сферы самоотчета деяния Серенького Волчка, гегелевская версия диалектики остается самой полной и гибкой из всех имеющихся. Следует, пожалуй, поразмышлять еще о сравнении с поэзией. Поэзия представляет собой семиозис, то есть символическое, знаковое производство, и поэтические отношения внутри стиха, внутри самой поэзии, как кажется, должны быть сугубо внутренним делом искусства. Хочется сказать, что нет ничего более противоположного генезису, чем поэзис, результатом которого является поэзия. Ведь семиозис в целом и стихосложение в частности представляются чрезвычайно экзотическим видом деятельности в мире, где властвуют физические процессы. Но деятельность сознания открывает новую страницу реальности, начинающуюся, странным образом, с возврата к тем видам взаимодействий, которые не вошли в состав природы, фюзиса. Поэтому семиозис запросто связывает вещи, по природе своей (и вообще по природе) не связанные, – например, сочетания звуков и красок[15]. Кристалл рубина связан множеством сил природы, но со своим именем он связан посредством семиозиса. Эта связь оказывается своего рода квантовой нелокальностью, внезапным защелкиванием чрезвычайно далеко отстающих друг от друга феноменов: посредством такого защелкивания возникает замещение, которое не может возникнуть из слишком уж близкодействующих сил фюзиса. Природа вообще представляет собой очень близкую и тесную связь, конденсирующуюся из повторений, регулярностей, из времени как такового. Упаковка сущего в
Но еще до того, как посредством длительности и регулярности обособляется природа (континуум), простейшие формы взаимодействия уже могут сдерживать ветвление миров, хотя такого рода сдержки и противовесы не образуют континуума. То есть загадочные явления микромира, поражающие своей сложностью и непостижимостью, на самом деле
Так же и с рифмовкой: рифма внутри семиозиса занимает то же место, что и суперпозиция внутри фюзиса. Созвучия, не несущие в себе смысла, кажутся чем-то избыточным, чем-то таким, до чего руки дойдут в последнюю очередь, между тем мы точно знаем, что именно поэзия стала первым литературным жанром: поэзия уже явлена задолго до того, как сплетается повествовательная ткань прозы. Внутри поэзии есть и высоты избыточности, и следы глубокой архаики, проявляющиеся и сейчас в первичных, досмысловых созвучиях (типа увековеченной благодаря Маяковскому рифмовки «отца – лам-ца-дрица-ца»). Глубоко архаичны, например, детские считалки: «Эники-бэники ели вареники…» – они, так же как и заклинания, проклятия и прочие комплекты вида (n↑, n↓), возникают удивительно сходным образом, образуются еще прежде «простого соотношения с самим собой» (Гегель), когда масло не загустело и еще не масляное. Придет Серенький Волчок и ухватит за бочок – он мог бы ухватить и за ухо, и за штаны, но защелкнулась рифмовка, и Волчок здесь. А вот если хватают не за бочок, а «за грехи», к примеру, то перед нами вовсе не Волчок, не Выдра, а существо куда менее хтоническое, может быть, Бог или дьявол.
Детские считалки и детские колыбельные – «это совсем даже не ерунда», как любил говаривать Мюллер из памятного телесериала, это немногие из сохранившихся островков мистического ужаса от мгновенно затягивающихся «выдираний» и столь же причудливых защелкиваний. Экспедиции на территорию столь глубокого затмения редки, описание одной из них можно найти у Владимира Мартынова, передающего свое впечатление от картины Рене Магритта «La vie heureuse»:
«Мы никогда не сможем сказать о том, что чувствует и что думает эта полуженщина-полуплод под шелест листьев, колеблемых нежным дуновением ветра, несущего с собой речные запахи и ароматы лугов, ибо сказать значит расположить определенные слова в определенном грамматическом порядке, между тем как состояние, в котором пребывает это создание, реально причастное к стихиям земли и стихиям неба, не знает ни времени, ни слов, ни грамматики. Это некое дограмматическое иероглифическое состояние, и нам, живущим в грамматическом мире, невозможно ни пережить его, ни надеяться прикоснуться к его сути. Мы можем сказать лишь то, что это поистине “La vie heureuse” – блаженная счастливая жизнь, где единая реальность не распалась еще на “я” и мир, на субъект и объект, на сон и бодрствование и где все пребывает в некоем непостижимом для нас единстве момента, длящегося вечность.
Однако это блаженное единство неизбежно распадется в тот момент, когда в силу каких-то причин соединительный черенок иссохнет, надломится и полуженщина-полуплод упадет в густую высокую траву под деревом. Картина Магритта умалчивает о том, что должно произойти после того…»[16]
Почти все, что может произойти «после того», уже произошло: и полуженщина-полуплод Магритта, и «ролия», и кошка Жидохла остались в Эдеме. В результате «грехопадения», связывания в природу, все эти комплекты были раскомплектованы, суперпозиции сменились «простыми соотношениями с самим собой», которыми и конституируется Dasein. Впрочем, все, да не все – мы не знаем ни точного числа остаточных суперпозиций, ни частоты их распадений, в результате которых, в частности,
«Иллюстрации к “Алисе в Стране чудес” и к “Алисе в Зазеркалье” в детстве производили на меня какое-то магическое впечатление, и я мог рассматривать их часами, но почему-то особое внимание привлекали иллюстрации, связанные с Чеширским Котом, на которых изображалось его поэтапное исчезновение. Сначала кот сидел на ветке, потом от него оставалась одна улыбка, потом не оставалось ничего, а потом так же поэтапно, но в обратном порядке он появлялся в другом месте. Наверное, именно эта способность к чудесному перемещению в пространстве, при котором, исчезнув из одной точки пространства, можно было тут же оказаться в любой произвольно выбранной другой точке, послужила толчком для возникновения в моем сознании одной формулы: “Коты везде, коты кругом, коты построили свой дом”. Действительно, исходя из опыта Чеширского Кота, можно заметить, что кот – это такое существо, которое может находиться сразу “везде” и “кругом”, ибо в любой момент он может появиться в любой произвольно выбранной им точке пространства. Вместе с тем он может и не находиться там, где находится, о чем свидетельствует ситуация с черной кошкой Конфуция…»[17]
Опять к психологии
Эти котики не так уж безобидны, как может показаться на первый взгляд. Их невинность зависит от опыта забвения затянувшейся раны. Читая Мартынова, я вспомнил своих котиков, а заодно и тогдашнее чувство приближения к страшной, тщательно охраняемой тайне. Каждое лето родители возили нас с братом в отпуск в деревню. Путь лежал через Москву, где мы на несколько дней останавливались у тетушки, а из окна дома, где мы останавливались, были хорошо видны огромные буквы: «Салон Трикотажница» – характерная реклама советских времен. Когда нас укладывали спать, буквы уже светились голубоватым неоновым светом, и не смотреть на них было нельзя. Надпись очень беспокоила меня, и я уже в шесть лет понял, в чем дело: надпись была шифровкой. Причем шифровкой, воплощающей некую тайну мира и адресованной лично мне. Шифровка гласила: ТРИ КОТА ЖНЕЦА (у шестилетнего ребенка грамматика не вызывала сомнений). Каждый год послание передавалось заново с неослабевающей силой, завораживающее ощущение причастности к Тайне было связано с тем, что никто ничего не подозревал: в доме жили люди, другие люди ходили мимо, смотрели на эти светящиеся буквы, но только мне одному доставлялось послание. Я долго смотрел на него, облокотившись на подушку, тогда буквы расступались и возникали три кота, они сплетались хвостами и каждый держал в лапах серп… Три кота-жнеца. Настоящее озарение, впрочем, настигло меня не сразу, лишь в четвертый приезд, когда все в точности повторилось, – тогда я понял, что эти три кота – мои грозные покровители, что они помогут мне в разрешении неразрешимых загадок, но они же когда-нибудь расцепят свои хвосты, и тогда я исчезну. Непередаваемо манящее ощущение тайного знания перемежалось нешуточным ужасом. Резонанс ужаса такой же модальности я потом испытал еще только раз, когда на мосту выдернули Витька со свистом. Страхи разного рода, конечно, приходилось испытывать время от времени, но они были не сравнимы по степени, а главное – по качеству: даже страх смерти как смерти вообще относится к иной модальности. Вывеска вскоре померкла в сознании, но все же три кота-жнеца изредка всплывали – в частности, при чтении Мартынова. Да и кот Шредингера, тотемное животное квантовой механики, быть может, когда-то явился своему создателю, маленькому Эрвину, в какой-нибудь схожей своей странностью ситуации и не успокоился, пока не добился своеобразной гарантии увековечивания.
По отношению к остальным психическим связям (каузальным или собственно психологическим) тут мы имеем дело с суперпозицией[18]. Жаль, что Фрейда не постигло озарение и он остановился на описании
Классификация экзистенциальных и инфрапсихических комплектов все еще дело будущего, пока можно сказать, что линейные суперпозиции вида (n↑, n↓) представляют собой глубокий background. Пока неплохо было бы ввести различие между фиксациями и фиксами. Фиксации относятся, безусловно, к сфере психического близкодействия, к экономии либидо, как принято выражаться в современном психоанализе, и тем самым напоминают, скажем, электромагнитные взаимодействия внутри природы-фюзиса. Фиксы – это результат психического дальнодействия, настолько дальнего, что его принято называть трансцендентным или потусторонним. Фиксы (идеи фикс) напоминают квантовые нелокальности, каждый из «векторов состояния» пребывает только в своем поле близкодействия, происходящее в этом поле способно вызвать многие трансформации, включая смерть. Тем не менее, пока суперпозиция остается ненарушенной, трансцендентные ей события не понесут никакого ущерба. Однако опять же этот вынесенный из каузального поля объект n↑, до которого вроде никак не достать, отнюдь не чужд пребывающему здесь, в каузальном поле, объекту n↓, поскольку это, пусть парадоксальным образом, тот же самый объект! Как душа и тело или как тотем и принадлежащий к этому тотему воин. Сенсорика здравого смысла, основанная на связях каузального поля, то есть природы, считывает единственную и наиболее позднюю версию самотождественности, которую англичане называют «to stay in one peace», понятно, что символом «одного куска» является целостность тела, целостность, достигаемая силами близкодействия. Архаический способ установления идентичности не предполагал герметизации, приоритета соотношения с самим собой: достаточно было просто предотвратить ветвление миров, добиться некоторой зацепки, случайного защелкивания, всегда однократного, несмотря на любую долгосрочность, – тогда как причинная связь связывает прочно и надолго, будь она самопричинением или инопричинением. Консолидация фюзиса оставляет исходное отождествление далеко на периферии, где-то в масштабе соотношений, измеряемых «планковской длиной», «h», – но практика некаузальных отношений, отброшенная или связанная природой, вновь возобновляется в семиозисе или, скажем так, в духовной жизни.
Ну, представим себе пробу голоса в виде космогонического мультфильма, сопровождаемого тувинским горловым пением. Гортанные созвучия возникают, расходятся, отражаются в реверберациях и уходят безвозвратно. Но вот возникает случайная сцепка, представляемая как уже известная нам рифма: отца – лам-ца-дри-ца-ца.
Главное – заполучить хоть какую-нибудь задержку, потом уже волны смысла накроют и прочитают первичный текст, подвергнут его перепричинению, но крупицы первичных зацепок скрепляют и продолжают скреплять нарабатываемую материю стартующего семиозиса, весь самовозрастающий логос.
Матрос, да еще и пузатый – это уже что-то! Вот так же неожиданно вышел на улицу Киева дядька и затерялся бы, пропал навеки – но неожиданно застрял в огородной бузине… В данном случае такое застревание оказалось более прочным, чем отношение дяди к племяннику, оно стало поговоркой, вторично избранным и преднамеренно удержанным сцеплением. Попал (влип) в историю и мат рос – опять же благодаря считалке. Кот Шредингера и вовсе обрел бессмертие. Но вот коты Мартынова и мои собственные три кота-жнеца, как это и бывает в подавляющем большинстве случаев, оказались пригодны для одного-единственного причинения, а однократное причинение к детерминизму не относится и причинением не является.
Итак, согласно теореме Геделя, разрывы появляются (обнаруживаются) во всяком достаточно полном или претендующем на полноту множестве. Важнейшей характеристикой (параметром) геделевских разрывов является их сингулярность, если угодно,
Та же картина и в физике. По краям хорошо упакованного фюзиса, подлежащего исчислению и прогнозированию, встречаются одноразовые нелокальные связи, столь «тонкие», что акт исчисления (Einselection) исчерпывает, безвозвратно расходует их. А это опять-таки означает, что в самом фюзисе есть беспричинные разрывы, хотя, если кому-то не нравится слово «беспричинные», можно говорить, что причина всякий раз иная, случайная и непредсказуемая, как непредсказуем и получившийся в результате разрыва аленький цветочек, выдернутый из «ролии» в процессе редукции вектора состояния. Это значит, что в букете экземплярностей мира сего нет-нет да и попадаются нездешние цветы, непригодные для цветников и клумб, самопроизвольно исчезающие из гербария. То есть каузальные связи стали господствующими, повсюду преобладающими и составляющими саму суть природы. Однако комплекты (n↑, n↓) не исчезли совсем, равно как и принцип их комплектации – а именно защелкивание разбегающихся миров в суперпозицию. Мы не знаем, какое количество имеющихся экземплярностей представлено в виде комплектов, ведь если не задето состояние n↑, комплект может вести себя как физический объект с заданными параметрами, устойчивый в силу надежной сокрытости своего «хвоста». Зато мы знаем, что все имеющиеся комплекты, сколько бы их ни было, находятся в неразоблаченном состоянии. Можно сказать и так: только неразоблаченные и остались, благо рассекретить их нелегко. Раскрыть тайну банковских вкладов, выведать военную или государственную тайну, даже тайны сердечные, в сущности, не проблема, но поди догадайся, откуда вышел пузатый матрос и кто спрятался за кустами бузины в огороде?
И все же разрывы случаются. Пропадают корабли, выдергивают людей, и если бы был налажен строгий учет всех крикетных шаров Земли, недостача обнаруживалась бы за каждый отчетный период. Следует к тому же еще раз подчеркнуть: все изъятия такого рода происходят с нарушением закона сохранения энергии[20], однако они подчиняются закону затягивания разрыва (благодаря чему, в частности, случаи «несохранения» энергии ускользают от проверки), причем независимо от миров, в которых в итоге оказывается раскомплектованный объект: остался ли огрызок объекта здесь в виде безнадежного лузера, пешки в чужих руках, или оказался
Ну и непосредственно в психике, важнейшей реальности человеческого мира, несмотря на все регулярности, далеко превосходящие по своей сложности регулярности и цикличности природы, существуют и разрывы, и защелкивания, причем в отличие от фюзиса, где комплекты (n↑, n↓) относятся как бы к маргинальному фоновому уровню, в психической ткани это ее ажурные узоры, которые только и позволяют говорить о наличии сознания. Это странные строительные кирпичики, из них как-то складывается дом субъекта («коты построили свой дом»), точнее, его фундамент, хотя глагол «складываться» тут никак не подходит, просто нет другого глагола, способного описывать конструктивную роль мерцающего режима «зоны психе». Существующая психология как раз фундамент не описывает, она начинает с когерентной ткани психического как данности, психология до сих пор представляет собой эмпирическое микроисследование внутри континуума работающей психики. Иначе
«Став взрослым, я навсегда утратил доступ к целостной мудрости своего детства, но, кто знает, может быть, мне вновь удастся обрести ее после смерти? Вот почему мне бы очень хотелось, чтобы на моей могильной плите (если таковая вообще будет) были выбиты именно эти слова:
Уверен, многие думают о чем-то похожем, пусть смутно и неотчетливо. И я – про своих трех жнецов. И еще думаю, что могло случиться с тотемной связкой Виктора Сапунова, с его предполагаемыми котиками? Наверное, пришел Серенький Волчок и преждевременно спугнул их – это явно его работа.
Как затягивается воронка: избирательность памяти
Одним из важнейших открытий психологии XX столетия стало установление того факта, что забвение оказалось отнюдь не недостатком памяти, не случайным сбоем, а активным процессом и, может быть, даже высшим пилотажем сознания. Ницше и Фрейд с разных сторон исследовали диалектику памяти и забвения, но и они не внесли ясности в удивление Августина. Вот что пишет Виктор Аллахвердов, один из самых проницательных психологов, исследовавших феномен памяти:
«Что именно происходит в нашей памяти, мы толком сами не знаем. Для человека инструкция “запомни!” в каком-то смысле сродни телеграмме “волнуйся. Подробности письмом!”, ибо он не имеет ясного алгоритма, определяющего, что именно он при этом должен делать. Человек не способен осознанно управлять ни запечатлением информации в памяти, ни извлечением из нее этой информации. Мы забываем, не зная, почему мы это делаем. Забывание явно протекает иначе, чем в современном компьютере, – человек не пользуется кнопкой “стереть информацию”. Как, впрочем, не пользуется и кнопкой “сохранить информацию” – никто не умеет осознанно управлять физико-химическими процессами. А ведь не бывает сознательного процесса без памяти. Память, как обычно любят говорить психологи, –
Пока это общие слова, впрочем, справедливые, но дальше начинается самое интересное, то, что для нас сейчас важно:
«Сознание даже включает в себя и свое отсутствие – неосознаваемое, оказывается, тоже каким-то образом осознается. В своих исследованиях я обнаружил, что то, что однажды не было осознано, имеет тенденцию при следующем предъявлении снова не осознаваться… Это удивительно: ведь для того, чтобы некий знак повторно не воспроизвести (или не опознать), надо помнить, что именно этот знак не следует воспроизводить (или опознавать), узнать его при повторном предъявлении и не воспроизвести… Однажды принятое решение о неосознании имеет тенденцию повторяться»[23].
Наконец, особого внимания заслуживают ссылки на эксперименты его коллег:
«В. Ф. Петренко и В. В. Кучеренко в экспериментах совсем другого типа демонстрируют, что человек действительно может целенаправленно не осознавать то, что хорошо воспринимает. Испытуемым, которые находились в третьей стадии гипноза, характеризуемой, в частности, последующей амнезией, внушалось, что по выходе из гипноза они не будут видеть некоторые предметы. По выходе из гипнотического состояния испытуемых просили перечислить предметы, лежащие перед ними на столе, среди которых находились и “запрещенные”. Испытуемые действительно не указывали на запрещенные предметы, но “не видели” также и другие предметы, семантически с ними связанные. Например, если испытуемым внушалось, что они не будут видеть сигареты, то они не замечали при перечислении не только лежащую на столе пачку сигарет, но и пепельницу с окурками и т. п. Некоторые предметы, семантически связанные с запрещенными, могли быть указаны испытуемым, но в этом случае он забывал их функцию. Например, один из участников эксперимента, указав на лежащую на столе зажигалку, назвал ее “цилиндриком”, другой именовал “тюбиком для валидола”, третий с недоумением разглядывал зажигалку, пытаясь понять, что это за предмет»[24].
Результаты опытов Петренко, Кучеренко и Аллахвердова я могу полностью подтвердить, притом без привлечения гипноза. У меня сохранилась фотография нашего четвертого класса, коллективная школьная фотка советских времен, где среди своих одноклассников сфотографирован и Виктор Сапунов. Я показывал ее шестерым одноклассникам, всем, кого удалось отыскать спустя тридцать лет после исчезновения Виктора. Результаты расспросов были поразительны, не менее поразительны, чем вопрос «что это за цилиндрик?».
Юлия Буланова знала, кажется, про всех: «А вот, смотри, Игореха, он уже третий раз женился… А Ирка Прядкина – она в Чите, я к ней в прошлом году ездила… Бобров – ну Бобра сейчас не узнать, поперек себя шире…»
Я ждал, когда она доберется до Витька, но про него не было сказано ни слова. Вообще ничего. Тогда я спросил:
– А этого узнаешь?
– Нет. Как он сюда попал? Совсем не помню, чтобы он с нами учился.
– Это же Витек, Виктор Сапунов. Он исчез, загадочно пропал… Неужели не помнишь?
– Нет, не помню. Ты что-то путаешь.
Виктора не опознал никто. Я всякий раз задавал дополнительный вопрос: «А это кто?» – и самой удивительной была реакция Юры Ф. Он комментировал фотографию не менее эмоционально, чем Юля, то и дело восклицая: «Ну Светка! Надо же, какой она была, я и забыл. А это Серега! А Бобер!»
И тут я спросил: «А вот этот, между Светкой Лялиной и Бобром, не помнишь его?»
Я мог бы назвать это фантастическим провалом восприятия и невероятным дефектом памяти, но поскольку Юра был последним из «испытуемых», я уже понимал, что дефект памяти был скорее у меня. Да, удивительно, конечно, что никто из опрошенных одноклассников не помнил Витька, но, наверное, еще удивительнее то, что его помнил я (помнил – это не то слово). Я не могу объяснить этого, но я его не просто помню, я то и дело мысленно возвращаюсь к событию исчезновения, к тому моменту, когда мы шли через мост и Витька выдрали со свистом. Наверное, и за это расследование я взялся для того, чтобы объяснить себе, что именно случилось, как такое могло случиться, и, если получится, дать возможность припомнить читателям нечто подобное из собственной жизни.
Фрейд многократно писал о том, как выпадают из памяти названия предметов, улиц, имена людей, если они как-то связаны с «первичной сценой». Воронка психической травмы затягивается быстрее, чем зарастает рана, но нарыв и его последствия могут быть не менее печальными. Вопреки расхожему мнению психоанализ вовсе не настаивает на непременном припоминании каждой первичной сцены, вспомнить нужно лишь то, что плохо забылось и вследствие этого нарывает внутри. Тогда воспоминание хоть и будет болезненным, но вызовет очищение-отреагирование, и тогда воронка благополучно затянется.
Однако для выстраивания универсальной теории этих данных недостаточно.
Утечка и герметизация
Забывание каких-то нейтральных мелочей, почему оно вообще так тревожит? Сколько усилий, например, может быть потрачено на припоминание фамилии одноклассника. А чувство досады, похожее на ноющую занозу: как бы ее все-таки вытащить (в данном случае, наоборот, восполнить недостающее, исцелить)? Получается, что изрядные пробелы в образовании беспокоят куда меньше, они, по крайней мере, не провоцируют мучительных усилий восстановления упущенного. Иногда и потеря «реальной вещи» беспокоит значительно меньше. В чем же тут дело?
Знаменитая теория забывания по Фрейду, один из крае угольных камней психоанализа, стала, пожалуй, первым охотно принятым объяснением, она даже способствовала примирению и с остальным содержанием учения, поначалу принимаемым в штыки. Тем не менее тут по-прежнему много неясного. Вот любопытные наблюдения из романа английского писателя Иэна Макьюэна: «Бедная Молли. Началось с покалывания в руке, когда она ловила такси у ресторана “Дорчестер”; ощущение это так и не прошло. Через несколько недель она уже с трудом вспоминала слова. “Парламент”, “химию”, “пропеллер” она могла себе простить, но “сливки”, “кровать”, “зеркало” – это было хуже. Когда временно исчезли “аканф” и “брезола”, она обратилась к врачу, ожидая, что ее успокоят… Однако ее направили на обследование, и, можно сказать, оттуда она уже не вернулась»[25].
Тут случай слишком далеко зашедший, и писатель начинает с того, что все днище корабля, можно сказать, уже в дырках. Уместно, однако, предположить, что уже первая пробоина, касающаяся отнюдь не «сливок» и не «пропеллера», а именно фамилии одноклассника, которая вроде бы всегда помнилась, или какой-нибудь другой мелкой мелочи, вселяет то ли тревогу, то ли досаду… Некое странное психоиммунологическое ощущение, которому нет точного имени.
Следует предположить, что это здоровая иммунная реакция. Можно выдвинуть и более смелое предположение: чувство беспокойства, равно как и усилие припоминания, заслуживает всяческой поддержки, ибо, если не предотвратить утечку, начнется стремительная разгерметизация, и тогда дело дойдет до пропеллера, а там и до сливок. Но если все же дать себе труд вспомнить, произвести соответствующие ремонтные работы и убедиться в успехе, то утечка будет предотвращена. Полезность такого достаточно странного действия требует научных объяснений, а их нет. Но вот приемлемая аналогия. Полученную рану следует перевязать, и даже маленькую ранку лучше заклеить пластырем и как-то обработать – иначе возможно
Кстати, многие, не зная почему и зачем, именно так и делают – но, во-первых, далеко не все, а во-вторых, небрежность зачастую берет свое. И тогда процесс рано или поздно вступает в кумулятивную фазу. Я почему-то убежден, не имея, впрочем, строгих доказательств, что настойчивое сознательное устранение пробелов в памяти есть элемент заботы о себе, некая высокая форма психогигиены, собственного мемориального контроля. Ближайшей к мемориальному контролю является забота о сохранении навыка ученичества как противостояние силам угасания и вектору смерти. Быстрая проверка на тему «я все еще помню это» свидетельствует о вхождении в полноту присутствия, где каждая деталь еще может понадобиться для новых ассоциаций, и потому сигнал о ее отсутствии – вовсе не пустяк, он требует реакции, так это оставлять нельзя. Заделайте крошечную дырочку в воздушном шарике, иначе он завтра к вечеру сдуется и сморщится. Ведь личная память, входящая в полноту присутствия, это такой же шарик, пусть даже очень большой, – и если не реагировать на проколы, волны меморифагии будут только усиливаться, и «завтра к вечеру» дело дойдет до пропеллера и сливок… Но и наоборот, при наличии внимания к этой высокой психогигиене заделывания дырочек в памяти полнота присутствия будет восстанавливаться и сохраняться. И новая позиция ясности будет обретена лишь в том случае, если сохранится прежняя позиция памяти, хотя бы как трамплин, от которого можно отталкиваться в заботе о себе. Вот что значит тщательное восстановление деталей пропеллера.
Важно отметить, что мемориальный контроль напрямую не соотносится с сохранением объема памяти, критерием является именно чувство досады, «забывание по Фрейду», так и не разгаданное Фрейдом, хотя принципиальная установка психоанализа справедлива: надо вспомнить, это важно.
Восстановление мучащего пробела в памяти следует, пожалуй, сопоставить с обдумыванием проблемы, когда «эврика!» никак не приходит и все вращается вокруг да около. На первый взгляд кажется, что это вещи несопоставимой значимости. С одной стороны, ego cogito, попытка обрести понимание, которое почему-то никак не приходит, и каждый согласится, что усилия понимания, сколько бы они ни продолжались, стоят того, чтобы на них настаивать. С другой – выпавшая из памяти мелочь, даже не пропеллер, а, например, его лопасть всего-то навсего. Однако моменты беспокойства, досады в обоих случаях похожи: что-то мучительно не сходится. Возможно, что речь идет о симметричных процессах на разных или даже на противоположных полюсах. В одном случае – прорыв к усвоению, в другом – сопротивление отсвоению. Но успех сопротивления забвению может передаваться по цепочке, по эстафете и на полюс усвоения, постижения. А учитывая единство сознания, вследствие разгерметизации и прогрессирующего отсвоения запросто может пострадать и навык схватывания, решения проблемы.
Настойчивость в возвращении отсвоенного (забывшегося) аккумулирует силы для решающего броска к новому присвоению.
Методология, берущая на себя задачу создать универсальное орудие познания, помимо общих утверждений, содержит и множество самых разношерстных полезных советов, но остается неопознанная лакуна на том месте, где должна быть практика мемориального самоконтроля, искусство возвращения отсвоенного и утраченного.
Никто так и не оценил по достоинству выдающееся методологическое открытие Ханны Арендт: «Чтобы записать мысль, нужно перестать мыслить ее как мысль, нужно выйти из этого состояния и вспомнить помысленное». В действительности глагол «вспомнить» здесь вовсе не противоположен глаголу «мыслить», он представляет собой вторую или просто иную фазу cogito. А чтобы «вспомнить помысленное», необходима работа по устранению разгерметизации, функция мемориального самоконтроля должна быть все время активирована.
Стало быть, и собственно психоаналитическое выпадение, забывание по Фрейду, даже допуская, что в частных случаях Фрейд прав, должно быть интерпретировано более широко, как симптом общего снижения витальности и свертывания полноты присутствия.
Если бы для личности, для портрета познающего требовалось что-то вроде отпечатка пальцев, то есть некий уникальный идентификатор, то им вполне могла бы стать специфическая затрудненность припоминания и конфигурация выпадения. Можно сдать экзамен по любой дисциплине и получить оценку уровня знаний и профессиональной компетентности, но для общей интеллектуальной компетентности намного важнее вдруг случившееся выпадение: эта штука… как ее… ну, у пропеллера… как лепесток у цветка… Тут все важно: и локализация забытого, и траектория припоминания, и тот факт, удалось ли, наконец, восстановить, вспомнить лопасть самостоятельно или все же потребовалась подсказка. Причудливая топография забывания и траектория успешного или тщетного припоминания-восстановления – это дактилоскопия личности, хронограмма присутствия.