— Не стреляйте, Гермат, я сдаюсь!
Он услышал удивленные восклицания загонщиков, быстро перемахнул через ограду и помчался к дороге, крикнув на бегу со смехом:
— Отзовите собак!
До дороги не было и ста пятидесяти шагов, и он мчался изо всех сил, стараясь, пока эта банда не опомнилась, различить в темноте могучую фигуру Гермата в черном мундире — черное пятно на фоне темно-синей ночи. Руки он держал поднятыми над головой, даже когда прыгал через кювет. В свете фар он ясно увидел жесткое, холодное, породистое лицо Гермата и еще увидел, как тот приоткрыл самодовольно улыбающийся рот, видимо собираясь что-то сказать, и бросился на него, собрав в этом броске все тело — единственное свое оружие! — бросился бешено, со всей безумной яростью своей ненависти. Ощутив радость от сильного удара двух тел, он обежал машину и услышал, как водитель с криком выскочил из кабины. Тогда он тихонько и очень осторожно лег на дорогу и медленно, бесшумно заполз под машину. Бензобак был расположен так низко, что в просвет он едва видел Гермата, распростертого в двух шагах от него на твердом и холодном асфальте. Ему стоило величайшего напряжения воли подавить страшные рыдания, поднимавшиеся откуда-то из самой глубины. Тело сотрясала дрожь. На лбу выступил липкий пот, а запах бензина и масла вызвал приступ тошноты.
Чтобы как-то отвлечься и снять ужасное нервное напряжение, он взглянул на Гермата. Тот лежал на дороге, стоная и ругаясь, лицо его было искажено животной яростью, кровь из раны на затылке стекала на серый, холодный асфальт. Водитель неумело суетился вокруг него, пытаясь приподнять, потом достал из машины сиденье и сунул под голову Гермата. Из темноты доносились голоса загонщиков.
Кое-как Гермат поднялся; Штрикман перевязал его и дал несколько таблеток, которые тот запил шнапсом. Теперь он стоял, прислонившись к машине. Его сапоги, эти элегантные мягкие сапожки, которые бедняга Гундерланд должен был чистить каждое утро, находились совсем близко от глаз Йозефа. Какое-то мгновение он испытывал безумный соблазн ухватить Гермата за эти сапоги и дернуть, чтобы тот еще раз треснулся головой об асфальт. Он готов был рискнуть своей жизнью, чтобы только еще раз повалить этого дьявола во плоти. Но тут он услышал, как Гермат холодно оборвал ругань и дурацкие угрозы загонщиков и злобно сказал:
— Надо было не болтовней заниматься, а сразу пускаться в погоню за этим псом. Тогда он уже был бы у нас в руках. Посвети-ка мне, Юпп. — По всей вероятности, он вынул карту. Ноги загонщиков столпились вокруг его великолепных сапог. — Мы находимся вот здесь, на выезде из Брекдорфа. Там — граница. Значит, если он хочет перебраться через границу, то пойдет по дороге, на которой мы находимся, в обратную сторону. Проклятье, моя голова! Когда мы схватим эту грязную свинью, а мы обязаны его схватить… — Он застонал, затопал ногами и продолжил: — Берг и Штрикман, вы патрулируете между этим местом и Айерсхагеном. Смотрите сюда! А Гроскамп и Штрихнински — между Брикхаймом и Горделеном. Я вернусь в лагерь и пришлю подкрепление, а вы объясните ребятам что к чему, и мы оцепим весь квадрат до границы. Итак, все в курсе. Проклятье, да посмотрите как следует на карту! — Видимо, он опять со стоном схватился за голову, изрыгая страшные ругательства. — Ну, вперед, — сказал он, чуть погодя, — я еще немного побуду здесь. Бютлер, можешь разворачивать машину.
Йозефа охватил ужас, когда рокот двигателя вдруг перешел в рев и машина затряслась. Он почувствовал, как от страха пот, смертный пот выступил из всех пор его тела. Сердце замерло, и, собрав последние, самые последние остатки сил, он ухватился почти онемевшими руками за какие-то рычаги под машиной. Потом задрал ноги и сунул их куда-то между трубой и днищем. И все же ему не удалось уцепиться как следует. Когда машина сдала назад и начала разворачиваться, то подъехала так близко к кювету, что задние колеса соскользнули вниз и руки от толчка разжались. Йозеф повис под машиной — голова беспомощно болталась внизу, ноги зажаты где-то вверху, а колеса все крутились и крутились на одном месте. Подавив крик, рвавшийся изнутри, и почти теряя сознание от слабости, волнения и смертной муки, он опять уцепился, уже покрепче, но не мог остановить потока слез. Горячим фонтаном они брызнули из его глаз, лишив возможности что-либо видеть.
Почти теряя сознание, он почувствовал, как вздрогнула машина, когда Гермат вспрыгнул на подножку. А слезы все текли и текли, словно отчаянное предчувствие гибели прорвало заслон его воли и теперь выплескивалось в ночную тишину.
Он не мог вспомнить, когда высвободил руки и ноги. Словно последний признак миновавшей опасности он ощутил движение колес у самой головы и понял, что лежит на твердом и чистом асфальте, без сил, в разодранной одежде, грязный, голодный и мокрый от слез.
Одиночество оказалось настолько невыносимым, что он уже готов был вернуться в общество своих палачей и вновь испытать безумное напряжение погони.
Темнота сгустилась, беззвучно и тяжко лежал покров ночи на земле. Йозеф сошел с дороги, чтобы приглушить звук шагов, и теперь брел по мягкой пашне в сторону Брекдорфа. Ах, как ему хотелось хотя бы часок посидеть среди людей в каком-нибудь доме! Может, поесть немного, помыться, погреться… Боже мой, увидеть людей! Других людей, не таких, с которыми он провел месяцы за колючей проволокой в лапах палачей. Всего один час, и тогда он смог бы — еще до прибытия подкрепления — обойти патрулей и пробраться к границе до восхода солнца. А там… Там, уж наверное, его ждала бы свобода.
Он шел вдоль дороги, пристально вглядываясь в темноту и напрягая слух, пока наконец не добрался до деревни. Время было позднее: света уже ни в одном окне не видно. Черные контуры домов смутно выделялись на фоне неба очертания деревьев… Он миновал двор, погруженный в глубокую тишину, держась так близко к живой изгороди, что его задевали шипы кустов. Внезапно перед ним вырос высокий и мрачный силуэт церкви — от неожиданности он даже перепугался. Около церкви оказалась прелестная тихая площадь, вокруг которой росли высокие деревья, а рядом — дом, где еще горел свет. Он ступал осторожно и медленно: только бы не разбудить собак. Загонщики набросились бы на него, как волки.
Голова у Йозефа раскалывалась от боли, словно безжалостный палец ковырял его измученный мозг. Лицо у него было в царапинах, весь в грязи, да и промок до костей. А устал так, так устал, что еле волочил ноги. Наконец он прислонился к темной двери и стал нащупывать звонок. В прихожей раздался такой громкий звон, что он вздрогнул; за дверью послышались быстрые легкие шаги. Загорелся свет и выбился наружу из-под двери. Боже мой, что, если он, как назло, попал в дом какого-нибудь партийного бонзы! Но страх уже утратил свою власть над его измученным сознанием, внезапная тошнота, казалось, выворачивала желудок наизнанку. Господи Боже, мне бы сейчас только покоя… Покоя и немного хлеба…
Пошатываясь, он вошел в открытую дверь и еще нашел в себе силы шепнуть темному силуэту:
— Быстро… быстро… закройте дверь.
Ослепленный светом, подавленный своим жалким видом, он стоял, несчастный и грязный, всхлипывая, прижимался к стене и из-под полуприкрытых век глядел на перепуганного священника. До его слуха донеслась музыка, какой-то обрывок затихающей грустной мелодии. Словно вся темная тоска человечества по раю воплотилась в этом крошечном обрывке музыки, сладкой и щемящей, затененной печалью. Это вконец сразило его: он упал как подкошенный.
Когда Йозеф вновь открыл глаза, то сначала увидел только книги. Он не мог отвести взгляда от полок с книгами, чьи разноцветные корешки нежно и мягко поблескивали в матовом свете настольной лампы. За спиной чувствовалось тепло печки. Он сидел в просторном уютном кресле, на мягких подушках, справа от него стоял большой гладкий темный стол из мореного дуба. Мягкий мужской голос спросил: «Как вы себя чувствуете?» — и когда он испуганно обернулся, то увидел худое, бледное лицо священника, склонившегося над ним. Первое, что он уловил, был чудесный аромат хорошего табака и хорошего мыла, слегка разбавленный приятным воздухом без всякого запаха, какой присущ исповедальням. Большие умные серые глаза смотрели на него с холодным любопытством, как бы лишенным интереса. Священник опять спросил: «Ну как вы?» Но Йозеф как сквозь сон глядел на обои, эти великолепные, опрятные, теплые обои цвета яичного желтка. На стенах висели прекрасные гравюры, подобранные с большим вкусом. Комната казалась воплощенной мечтой об уюте и тепле, красоте и надежности жилища. Она была так не похожа на те грязные бараки, в которых они ютились в лагере, что у него невольно опять потекли слезы. Бог ты мой, чего стоит одно это кресло, такое мягкое и уютное, специально созданное для того, чтобы в нем приятно было сидеть! Бледное лицо священника нервно дернулось в сторону письменного стола, на котором лежало несколько открытых книг и были разбросаны какие-то бумаги.
— Ну как? — еще раз спросил священник, но тут же словно устыдился своей настойчивости и вновь помягчел лицом.
Йозеф медленно обернулся к нему:
— Может, у вас найдется что-нибудь поесть? Да и помыться тоже бы не помешало. А потом я уйду. — Йозеф вскочил с кресла и беспомощно опустил руки. — За мной гонятся. Через полчаса я должен исчезнуть. Боже, я как во сне… — Он нетерпеливо сжал кулаки и весь затрясся в ожидании ответа.
Священник вскинул руки, как бы защищаясь, и сказал извиняющимся тоном:
— Моя экономка… Она… — но оборвал себя, сделал знак этой жалкой фигуре следовать за ним и вышел в прихожую. Йозеф поплелся за священником. — Вы из лагеря? — спросил священник, направляясь в кухню.
— Да, — хрипло выдавил Йозеф.
Кухня сверкала ослепительной чистотой; можно было подумать, что в ней никогда ничего не готовили и предназначалась она только для того, чтобы ей любовались. Все блестело в свете лампы со стеклянным абажуром. Ни пылинки и никакой посуды. Все шкафы заперты, а печка — сразу видно — холодная. Священник неуверенно подергал дверцу шкафа.
— Господи Боже, — сказал он, покачав головой, — она всегда уносит ключи с собой.
Йозеф взял кочергу из пустого ящика для угля и, холодно улыбнувшись, проронил:
— Позвольте-ка.
Испуганный и возмущенный священник обернулся, но Йозеф оттолкнул его в сторону, засунул кочергу в щель между дверцами шкафа и сильным рывком взломал замок. Горящими от нетерпения глазами он со вздохом оглядел открывшееся ему великолепие.
Сцепив за спиной нервно подрагивающие руки, священник с отвращением и страхом смотрел, как этот человек, почти не жуя, глотал толстые ломти хлеба с маслом и колбасой. Ему внушало ужас это оборванное, заросшее грязью существо в изгвазданной одежде. Нечесаные грязные волосы и ненасытный голод в больших серых, странно горящих глазах. В тишине было слышно только яростное чавканье, иногда прерываемое странным шмыганьем носом простудившегося человека, у которого нет носового платка. Священник не мог оторвать взгляда от своего гостя, но тот, видимо, забыл о нем.
Казалось, время остановилось и в мире не существует ничего, кроме этой кухни, где он сидит, дрожа от страха, рядом с этим бродягой, а тот все ест и ест…
Йозеф держал буханку хлеба в левой руке, нож в правой и почему-то медлил. Потом швырнул нож на стол, отодвинул в сторону буханку и встал.
— Вы могли бы, по крайней мере, предложить мне чего-нибудь выпить. Или вы привыкли есть всухомятку? — сказал он раздраженно.
Подойдя к раковине, Йозеф взял мыло и начал умываться, громко фыркая. За печкой он нашел и полотенца, завешенные чистой тряпочкой, словно знал этот дом как свои пять пальцев.
— Чистое белье сейчас бы в самый раз. И еще ноги помыть… — пробормотал он сквозь полотенце, энергично и чуть ли не с наслаждением вытирая лицо и голову. Повесив полотенце на место, он хотел было попросить расческу, но тут впервые пристально взглянул в лицо священника. — Бог ты мой! — сказал он тихо и с каким-то детским удивлением. — Уж не сердитесь ли вы на меня?
— Отнюдь, — усмехнулся священник, раздраженно сопя. — Вы самый деликатный человек, какого я встречал в жизни.
Он в выжидательной позе стоял у двери. Йозеф, покачивая головой, прошел мимо него в кабинет и уселся в мягкое кресло.
Священник погасил везде свет, запер двери и торопливо вошел в кабинет, словно боялся оставить этого человека одного. На его лице застыло выражение отчужденности, какое мы иногда наблюдаем у людей, занимающихся благотворительностью по долгу службы.
— Я должен попросить вас еще кое о чем, — сказал Йозеф. Теперь он говорил холодно, почти деловым тоном. — Во-первых, мне нужна расческа, вероятно, вам знакомо ощущение, когда чувствуешь свой туалет незаконченным, если помоешься, но не причешешься. Спасибо. — Он взял из рук священника черную расческу и с удовольствием причесался. — А еще — сигару, если у вас имеется. И простите, глоточек вина. Мне думается, тогда я без труда переберусь через границу. Теперь я чувствую себя таким сильным и ничего не боюсь.
Священник молча протянул ему сигару и коробок спичек.
— Наконец-то я понял, почему эти безмозглые ублюдки в лагере испытывают чувство превосходства над нами. Потому, что мы всегда голодные и грязные.
Он курил, глубоко затягиваясь, и разглядывал то сигару, то собственные ногти, а потом сказал еле слышно: «Простите» — и почистил обломком спички ногти на руках.
— Вот теперь почти хорошо. Почти… — Он пристально посмотрел на священника, и на лице его появилось сочувственное выражение. — Я, право, не знаю, из-за чего вы сердитесь.
Священник вдруг рывком встал, словно под ним занялся огонь, и начал беспокойно ходить по комнате. Лицо его выражало странную смесь страха, печали, возмущения и тревоги.
— В сущности, — продолжил Йозеф, не дождавшись ответа, — я бы мог и обидеться на вас, поскольку вы так и не предложили мне вина. Но вы правы, я и в самом деле деликатный человек.
Священник вдруг остановился перед ним и спросил, запинаясь:
— Вы… Вы уголовник?
Йозеф прищурился и испытующе уставился на священника:
— Разумеется. Я совершил преступление против государства и предполагаю, что вы собираетесь последовать моему примеру. — Он бросил короткий взгляд на листки рукописи, разбросанные по столу. — Если только вы в самом деле защищаете те идеи, какие требует от вас ваша сутана.
— А это уж моя забота. — Священник засмеялся, казалось, он старался обернуть все в шутку.
Йозеф еще раз попросил вина, но священник в ответ только неуверенно улыбнулся. Внезапно Йозеф подскочил к нему и схватил его за верхнюю пуговицу сутаны. Священник побелел от страха.
— Хорошо, — пролепетал он еле слышно, — я дам вам вина…
Но Йозеф в бешенстве швырнул сигару на письменный стол и отпустил пуговицу.
— Ах, — устало отмахнулся он, — если бы вы могли понять, какого вина я у вас прошу. Что толку вам от всех этих сокровищ! — Он широким жестом обвел полки. — Вы извлекли из них ровно столько, сколько полсотни лет назад извлекли ваши собратья из слащавых пандектов[1], которые мы ныне презираем, и вот здесь… — Он глухо стукнул кулаком по книгам и запнулся, увидев, как мучительно исказилось лицо священника, но слова вновь полились из него, точно вода из родника: — Вы сидите в своих уютных гнездышках, словно в ванне, наполненной теплой водой, и слишком трусливы, чтобы выскочить из нее и обтереться. Вы не помните, что вода согласно законам природы остынет и станет холодной. Такой же холодной, как вся наша жизнь. — Его голос утратил обвинительный тон и теперь звучал почти умоляюще. Он отвернулся от перепуганного священника и посмотрел на корешки книг. — Вот она, — сказал он грустно и бросил на стол небольшую брошюру. — Я ведь обещал вам назвать свое преступление. Вот она и есть мое преступление. А теперь — до свидания. — Он глубоко вздохнул, последний раз оглядел комнату, опустился на колени и тихо сказал: — Благословите меня, святой отец, мне предстоит опасный путь.
Священник молитвенно сложил руки, а потом перекрестил воздух над его головой. Когда же, робко улыбаясь, он хотел его задержать, Йозеф прошептал:
— Нет. Простите, но теперь я должен уйти. Моя жизнь в опасности… — И прежде чем выйти из дома, перекрестил в воздухе фигуру в черном.
На улице стало совсем темно, словно ночь стала гуще; деревня поникла под гнетом мрака и походила на молчащее стадо в темном хлеву — оттого казалась вымершей. Когда Йозеф осторожно пробирался по темным переулкам, чтобы выйти в открытое поле, снедавшее его одиночество как бы противилось ему. Так что бой церковных часов за спиной показался ему благим утешением и даже последним приветом. Четыре раза звонко и весело пробили часы на колокольне, а потом еще два раза — басовито и сумрачно, словно Господь ударял молотом по вечности.
В беззвучном мраке эти звуки, казалось, призывали к спокойствию.
Вскоре Йозеф уже мог различать дорогу и преграды на пути — живые изгороди, кусты, канавы. Он шел, повинуясь чутью, угадывая направление шоссе, пересекавшегося с дорогой. Он почти ничего не чувствовал; сердце его было исполнено покоя, того бесконечного покоя страдальцев, на который нет отклика под небосводом, никакого отклика, кроме милости Господа, коя простирается надо всей землей и всегда присутствует там, где люди страдают за веру. Он был так далек, так несказанно далек от всякой ненависти и всякой горечи, что молитвы складывались у него в душе, как тихие чистые язычки святого огня, вспыхивающие в садах веры, надежды и любви, безгрешные и прекрасные, словно цветы.
Йозеф пересек какой-то лесок, осторожно, ощупью пробираясь от ствола к стволу, чтобы не удариться в кромешной тьме. А выйдя из леса на открытое пространство, сразу увидел огни. Справа от него, в призрачной дали, высились освещенные желтоватым светом здания и какие-то сооружения из стальных балок. За ними зияли багровым пламенем разверстые пасти доменных печей, словно порождение преисподней. Боже мой, да ведь это наверняка уже заводы в Годелене! А сразу за ними проходит граница! И до нее осталось меньше получаса. Местность круто спускалась под гору, ее пересекал ряд деревьев, очертания которых он различил в отблесках далекого света. Этот ряд тянулся по темной равнине почти до самого завода. Похоже, вдоль него проходило шоссе. А дальше все было покрыто мраком, очевидно, там начинался большой лес, который простирался, может быть, даже до самой границы…
Не было слышно ни звука, кроме странно глухого, похожего на бормотанье, ритмичного шума доменных печей и рудников.
Местность была совершенно открытой — сплошной луг без единого дерева или куста. Йозеф взял немного левее. Но и там не было никакой возможности незаметно пробраться к шоссе. Он застыл в нерешительности. Все яснее он видел четкую линию деревьев, похожую на бесконечный ряд зубов. Страх вновь овладел им, дерзко и нагло сдергивая с него маску небрежной самоуверенности. Ему мерещилось, будто в ночной тьме во весь рот ухмыляется какая-то страшная рожа. Он бросился со всех ног вперед и тут же больно стукнулся о дерево: уходящая вниз луговина словно тянула его за собой — он не сразу понял, до чего она крутая.
И тут небо раскололось пополам — сноп резкого света внезапно прорезал тьму. Перед ним находилась машина с включенными фарами. Словно от сильного удара Йозеф упал, больно ударившись подбородком, и его лицо впечаталось в жесткую, прохладную и сырую почву, а дрожащий луч фары, как огромный желтый кнут, повис над его телом. Зарывшись лицом в землю, он не слышал криков, обращенных к нему, и тогда прямо перед ним с апокалиптическим хлюпаньем в землю впилась целая россыпь пуль.
Йозеф лежал, словно распятый убийственным светом на этом крутом склоне, — муляжная фигура на учебных стрельбах. И прежде чем пули изрешетили его, он закричал. Он так громко кричал о своем одиночестве, что небо должно было рухнуть. Он еще раз приподнял голову и опять возопил в темноту. Но следующий залп из тявкающей пасти оборвал его крики.
Было совсем тихо, когда палачи сошлись над ним и осветили фонариком то, что осталось от его тела. Да почти ничего и не осталось, и казалось, будто сама земля истекала здесь кровью.
— Да, это он, — сказал равнодушный голос.
Пленён в Париже
С великолепным хладнокровием солдата Рейнгард старательно опустошил покрытую следами пуль машину казначея. Последние отступавшие солдаты давно исчезли в пучке улиц, расходившихся веером, а противника было не видно и не слышно. Тихо и безлюдно изнывал от жары развороченный снарядами парк, и словно призрачная декорация зияли фасады домов. Из некоторых окон свесились наружу и как-то тоскливо развевались занавески, и казалось, что из подвалов доносится дыхание перепуганных людей, не решающихся поверить в эту жуткую тишину после оглушительного грохота выдыхающегося наступления. Полукруг площади, чья плоская сторона прилегала к парку, эта середина веера, от которого улицы расходились во все стороны, словно тонкие аристократические пальцы, была усеяна стальными касками, противогазами и обломками винтовок. Сияющее, улыбчивое небо многообещающе высилось над несравненным прекрасным городом, чей блеск и обаяние манили из каждого окна. А между остатками армейского имущества на зеленом, мягком и сочном пространстве газона, изборожденного траншеями, валялись трупы, трупы в серых мундирах… Можно было подумать, что ты угодил как раз в момент передышки некой революции, которая перенесла свой центр в другую часть города и переместила туда все живое. В то время как трупы на газоне прижимались к земле, как бы застыв в вечном плаче, под деревьями аллеи ласковый летний воздух дрожал, словно от поцелуев.
Рейнгард бросил свое оружие и снаряжение возле простреленной машины и теперь рылся в куче картонных коробок. Он обнаружил ценности, которые ни разу в глаза не видел за долгие, долгие годы войны. Сказочные сигары и мыло, один только аромат которого мог бы означать мир. Шоколад и сдобные сухари, дорогое белье. Он мгновенно стащил с себя грязную, пропотевшую рубашку и теперь ощутил блаженство от прикосновения к телу новой шелковой ткани. Потом аккуратно, чтобы вместилось побольше, доверху набил карманы. Копание без помех в столь ценных вещах наполнило его пьянящим ощущением счастья и безумной, чудесной мыслью, что война, эта жестокая и казавшаяся бесконечной война, начала наконец выдыхаться. Что она неотвратимо растекалась в стороны и распадалась на части, словно серая пелена густых облаков, рассеивающаяся под хлесткими ударами золотых солнечных лучей. Война явно шла на убыль; Рейнгарду казалось, что он долго просидел под стальной, герметично закрытой крышкой, которая вдруг открылась, он внезапно вынырнул на свет и, ощутив головокружительное и могучее чувство свободы, дышал, дышал и никак не мог надышаться. Улыбаясь, он закурил роскошную сигару, выпустил голубое облачко дыма в великолепный воздух и подумал о своей жене — ах, ведь он скоро увидит ее, скоро начнется новая жизнь — и, рассмеявшись, швырнул несколько пачек сигарет обратно в машину, чтобы освободить место в карманах еще нескольким кускам этого драгоценного королевского мыла для нее, для своей маленькой, милой возлюбленной. Потом нагнулся и поднял ремень, чтобы затянуть потуже свою разбухшую и колыхающуюся фигуру. Но уже в следующий миг он лежал с колотящимся сердцем, прижавшись лицом к горячему, вонючему асфальту.
Из небольшой рощицы за лужайкой с бешеной скоростью широким фронтом вылетела целая туча маленьких вертких машин с солдатами в мундирах цвета хаки, которые стреляли в белый свет, как в копейку. Машины приближались к полукруглой площади. Последний остаток тишины лопнул, когда окно машины над ним с треском разлетелось вдребезги. Мгновенно охвативший его страх вцепился в него когтями и не давал спокойно оглядеться; его внезапно помутившиеся глаза не видели ничего, кроме беспощадно ровной поверхности площади, откуда было невозможно убежать. Маленькие желтые машины подъехали к аллее, сбились в кучу на площади, словно стая маленьких, вертких, тявкающих псов, и разлетелись по разным улицам. Одна из них проехала совсем рядом с головой Рейнгарда, но он успел принять ту одновременно отталкивающую и обнимающую позу, которую так часто видел у мертвецов. Сытое урчанье ухоженных танковых двигателей приближалось со стороны лужайки, и он осторожно глянул в ту сторону, укрывшись за спущенным скатом. А когда различил приближавшиеся колонны пехоты, понял, что пришло время действовать. Махина войны надвигалась на него, точно безжалостная завеса. А где-то далеко, там, где улицы, словно спасительные ущелья, открывались миру, брезжило маленькое любимое личико его жены.
Рейнгард приподнялся, присел на корточки за разбитой машиной и внезапно понесся к ближайшей улице с какой-то невиданной, невероятной скоростью безумца. Он не заметил, что один из танков в сопровождении подразделения пехотинцев уже был там. Из состояния безумного ужаса, в котором он слепо мчался вперед, его вырвал жуткий свист снаряда, пролетевшего, словно гнусная птица, у него над самой головой и с оглушительным грохотом взорвавшегося, ударившись о фасад какого-то дома. Он бросился ничком на землю и пополз, умирая от страха, дальше, а в это время другие снаряды пролетали над ним, как кулаки обезумевшего от злости великана, бьющие мимо цели. Вихри воздуха над его головой вздымались один за другим, и каждый раз за ними следовали разрывы, порождая гулкое эхо, как в помещении. Эти двенадцать метров до начала улицы были похожи на убийственную вечность между жизнью и смертью. Он вскочил и понесся, понесся сломя голову в глубь улицы, словно в распахнутые объятья жизни.
Развевающиеся занавески, открытые окна и изрешеченные фасады домов следовали за ним как во сне. А секунды были похожи на высоченные волны страха, которые ему приходилось преодолевать. Он оглянулся и увидел ствол желтого чудовища, словно молчаливый и грозный хобот, вывернувшийся из-за угла, и как особую жестокость воспринял немые выкрики солдат, занимавших ближайшие подъезды домов и, видимо, на своем гнусавом языке предлагавших ему сдаться; следующий снаряд пролетел мимо его плеча, так что Рейнгард ощутил холодный ветерок, и ударил в огромную витрину, разлетевшуюся на куски с режущим ухо жутким хохотом. И опять он лежал плашмя на земле, а потом полз, петляя и меняя направление, как затравленный зверь. Под мелодичное пение пуль и отвратительный рык танков он, мокрый от пота, грязный и совершенно обессилевший, добрался наконец до тротуара. Страшное желтое чудовище теперь урчало неподалеку от него, а солдаты перебегали от подъезда к подъезду. Крики, вонь, шум, грохот… И только он хотел навалиться всем телом на какую-то дверь, как из подвального окна напротив сверкнул выстрел, пуля задела его плечо, отскочила от стены дома и улетела с грозным жужжаньем куда-то в бесконечность; и вновь он помчался вверх по улице, в полном отчаянии и почти готовый сдаться, а перед глазами все маячило любимое, любимое личико.
И вдруг справа неожиданно возник какой-то узенький переулок. Рейнгард бросился в него, словно в пропасть. Вскрикнув, он опять увидел ее лицо, только оно стало большим и улыбалось, когда он, ослепнув от бессилия, несмотря на светлое, доброе небо, почти ощупью добрался до ближайшей двери, легко приоткрыл ее, надавив плечом, и сразу, без долгих поисков, словно много лет знал этот дом, нашел щеколду, которой запиралась дверь; потом молча стоял, привалившись спиной к двери, и прислушивался, затаив дыхание. Не прошло и минуты с того момента, как он выскочил из-за разбитой машины, чтобы бежать навстречу любимому лицу, не думая об опасности.
Рейнгард побледнел от немыслимого возбуждения и дрожал всем телом, как от озноба; вдруг он услышал, что танк приближается. Раздались крики из подвалов и хриплые, словно непрожеванные, отклики солдат, и ему казалось, что он слышит даже, как бесшумно ступают их резиновые подошвы, но от страха точно прирос к месту, а снаружи улица начала просыпаться, будто это он, он один, его присутствие здесь зажимало ей рот.
Тихий испуганный возглас, какой невольно вырывается у людей в минуту крайней опасности, нарушил его оцепенение; он в страхе обернулся и увидел в полумраке длинной прихожей молодую, стройную, темноволосую женщину. Вскинув вперед ладони, как бы моля о пощаде, она стояла, хрупкая и нереальная, будто сказочная фея в длинном розовом одеянии.
В расплывчатом полумраке прихожей ее руки, лицо и платье казались плоскими, и только темное облако волос выглядело живым и объемным в сером, словно покрытом паутиной воздухе. Женщина шевельнулась, похоже, она перестала бояться, и медленно подошла поближе, на ее лицо, реальное и молодое, но все еще испуганное, упал свет сквозь матовое стекло двери, и Рейнгард подал ей знак молчать — такой настойчивый и такой отчаянный, что она невольно приглушила шаги, а он, боясь пошевелиться, напряженно прислушивался к звукам, доносившимся снаружи, словно пытался угадать в них свою судьбу.
Рейнгард пристально вглядывался в прелестное лицо молодой женщины и, когда понял по доброму выражению ее глаз, что она вовсе не жаждет его гибели, быстро, словно ища подтверждения этому, обвел лицо взглядом — маленький нежный рот, от страха немного опущенные уголки губ, по-детски округлый лоб, тонко очерченный нос и изящный подбородок — все это уместилось на небольшом светлом пространстве, обрамленном иссиня-черной копной волос. Потом он посмотрел на матовое стекло и прошептал глухо, к ее удивлению, на беглом французском:
— Если хотите мне помочь, достаньте одежду.
Женщина сначала вроде бы не поняла, удивленно поглядела на него, а потом шмыгнула обратно в прихожую. Он стиснул руки, пытаясь справиться с безумным волнением: в соседнюю дверь начали молотить кулаками. Трясущимися пальцами он с трудом вытащил из кармана сигарету и страшно испугался звука чиркнувшей спички, а бесшумность, с какой женщина быстро и тихо шла обратно, воспринял как благодеяние. Даже не поблагодарив, он торопливо схватил охапку вещей, скрылся в полумраке прихожей и начал лихорадочно переодеваться. Мягкую белую шелковую рубашку ему пришлось надеть прямо на голое тело, потому что женщина, очевидно, забыла про белье, — и это оказалось велением судьбы: в дверь уже громко и нетерпеливо колотили прикладами, и он содрогнулся от ужаса, потому что знал, как слабо держится щеколда.
Женщина откликнулась, и, услышав этот нежный и милый, но в то же время удивительно высокомерный голос, он понял, что спасен. Она сказала возмущенно: «Минуточку, сударь, мне надо одеться…» — и повторила то же самое на ломаном английском, на что последовал грубый ворчливый ответ, в котором была слышна скабрезность, сопровождаемая ухмылкой во весь рот… Но Рейнгард уже переоделся, а с новым платьем обрел великолепное ощущение легкости и свободы, от которого закружилась голова. Он ощупью добрался до двери в подвал, швырнул грязный узел вниз по лестнице и в одних носках подбежал к входной двери. Женщина с улыбкой смотрела на него, а он спросил ее шепотом: «Вы вообще-то одна дома?» — и когда она кивнула, спокойно отодвинул щеколду.
Солдат чудовищного роста, но необыкновенно пропорционального сложения, какое бывает у животных, с детским неопределенным лицом, смущенно и в то же время угрожающе спросил на ломаном французском:
— Немецкий солдат… не видела?
Поскольку вопрос был обращен к женщине, она спокойно ответила «нет» и покачала головой, а когда он перевел тяжелый, пристальный взгляд на Рейнгарда, будто схватил его здоровенной ручищей за плечо, добавила: «Это мой муж, он…» — но слово «немой» Рейнгард не дал ей произнести, горделиво приподняв волосы надо лбом и показав широкий красноватый шрам, пересекавший наискосок лоб и висок:
— Я ранен, приятель. Там, на Ла-Манше… возле… — и полез в карман пиджака, делая вид, что собирается достать документы. Потом добавил: — Легионер.
Но очевидно, благодаря его безукоризненному французскому великан ему поверил, если вообще сомневался, приложил пальцы к фуражке, улыбаясь, откланиваясь и извиняясь, и в его движениях была видна несравненная звериная грация, когда он повернулся и протиснул свои плечи в дверной проем.
— Он не европеец, — тихонько произнесла женщина.
И они остались одни.
После того как страх и сочувствие — движущие силы этого маленького спектакля — миновали, ими овладело смущение. Рейнгард вытер покрытый испариной лоб и принялся судорожно докуривать еще тлевшую сигарету. Ему по-прежнему казалось, что все происходящее — наполовину сон, ибо на него навалилась вечность, сжавшаяся до минут. Растерянно улыбнувшись, он грустно спросил: «Что же теперь будет?» Ведь не прошло и пяти минут с тех пор, как он, мечтая о конце войны, стоял подле разбитой машины. А теперь, беспомощный и жалкий, он стоял в этой полутемной прохладной прихожей подле незнакомой женщины, пораженный ее изысканной красотой и несчастный, глубоко-глубоко несчастный…
Лицо женщины выражало холодность и неудовольствие, словно она только сейчас поняла, что натворила от волнения. Видимо, она размышляла об этом, в то время как жуткая тишина в доме, казавшаяся еще более жуткой по сравнению с шумом на улице, стояла между ними, непривычная и давящая.
Наконец, смирившись, она вернула на место щеколду и прошла в глубь прихожей, проронив холодно:
— Входите.
Открывая дверь в конце прихожей, она держалась почти деловито, будто приглашала посетителя в приемную врача или адвоката. Он понуро поплелся вслед за ней, словно осужденный.
Запах полутемной комнаты, обставленной со вкусом, но тесноватой, показался ему приятным и даже благосклонным, как будто выражал сущность этой женщины. Рейнгард с ужасом почувствовал, что его все сильнее и сильнее пленяет ее красота, словно муки и беды неумолимо толкают его к краю пропасти. Он тихонько прикрыл за собою дверь. Женщина сидела в кресле, уперевшись ладонями в сиденье, он подошел к серванту и неловко прислонился к нему.
— Садитесь же, — сказала она слегка раздраженно.
Он послушно сел, отметив про себя, как великолепно подошли ему эти брюки. Смешно, подумал он. Женщина подняла голову и повернула к нему матовый овал лица. Ее огромные, словно затуманенные, глаза были печальны, и она проронила тихо, без всякого недовольства, будто самой себе:
— Знаете, о чем я только что подумала, — что, может быть, именно вы убьете моего мужа там, на фронте.
Рейнгард устало покачал головой:
— На этой войне, мадам, я больше никого не убью.
— Вы в этом уверены? — спросила она тихо, почти умоляюще. — Разве вам ведомо, что может сделать с вами судьба? А вдруг случится так, что ваша жизнь будет поставлена на карту и стрелять все же придется? Разве мишенью не может оказаться мой муж? Ведь вы хотите вернуться в Германию?