Генрих Бёлль
РАССКАЗЫ
Пылающие
Когда Генриху Перконингу исполнилось шестнадцать лет, он впервые подумал о том, как прекрасно было бы умереть. Как-то раз, гуляя по своему родному городу пасмурным декабрьским днем, он увидел, что пожилой господин, с которым он был знаком, вошел вслед за молодой и наглой девицей в ее дом. И почувствовал такую бесконечную душевную муку, что ему захотелось умереть. И мука эта, казавшаяся безмерной, увеличивалась с каждым днем. Он видел так много плохого и уродливого и так мало радующего душу, что решил наложить на себя руки, однако ни с кем об этом не говорил. Целый год таил он это в себе, и никто не подозревал о его страданиях. Часто он уже было склонялся к тому, чтобы открыться кому-то, поговорить с кем-нибудь, кому, казалось, можно было довериться, но всякий раз его отпугивала явная неосновательность того человека, и он замыкался в себе.
Однажды — дело было опять в декабре — он шел по берегу большой реки, протекавшей через город, и думал только об одном: надо покончить с жизнью, наложить на себя руки. Дрожа, он начал медленно спускаться по каменной лестнице к воде. На самой нижней ступеньке он остановился. Река плескалась о камни ласково-маняще и словно бы доверчиво. Он продумал все заранее: пальто он накинет на плечи, не застегивая на пуговицы, и скрепит полы булавками изнутри, чтобы руки не мешали телу пойти ко дну. И вновь подумал с содроганием о тех, кому его смерть и самый вид смерти причинит горе. О матери, об отце, о братьях и сестрах и еще о нескольких людях, приятелях и молодых девушках, полагавших, что любят его. Все они медленно и безмолвно проплывали в душе Генриха. Едва заметная волна любви и нежности шевельнулась в нем, однако не смогла лишить его решимости — он уже достаточно часто боролся с этими чувствами. И перед его мысленным взором возникло лицо одного молодого и жалостливого священника, прошептавшего: «Сын человеческий не знал, где сможет преклонить голову, так Он был одинок, так беден и так одинок среди людей, что даже ученики покинули Его, когда пришел решающий час; лишь Святой Дух давал им силы переносить страшные страдания и ужасные муки ради Господа своего; а Сын человеческий все-таки любил всех, Он воистину знал, как уродлива и грешна земная жизнь, но Он был исполнен любви к заблудшим человекам и отдал свою жизнь ради них, ради тебя. И если ты в Него веришь — а ты всегда это утверждал, — то последуй Его примеру и полюби их всех — и злых, и заблудших, и страдальцев, коим несть числа». Генриха охватила страшная дрожь, и он простонал: «Я не могу этого вынести!» Но некий голос возгласил в его душе с такой мощью, какой он еще никогда не встречал: «Милосердие и любовь Господа вездесущи, доверься ему!»
И Генрих повернулся и поднялся по лестнице. Он прошел по широкой аллее под аркой моста. На другой стороне улицы, сквозь кусты и низенькие деревца, он увидел пестро размалеванный деревянный павильон: там было низкопробное питейное заведение. Генрих порылся в кармане, пересчитал наличность и, перейдя на ту сторону улицы, вошел в грязную зальцу.
Не поздоровавшись, он уселся за столик в одной из ниш, окружавших небольшую площадку для танцев, и заказал чашку кофе, которую ему принесла неряшливая старуха. Стены зальцы были размалеваны обнаженными женскими телесами в красных тонах. В нескольких углах сидели пожилые и юные сластолюбцы с девками. Одна из них, миловидная и вызывающе одетая девица лет семнадцати, присела за его столик. В ответ на его вялый жест, означавший отказ, она как-то странно улыбнулась. Тогда Генрих вынул из кармана Евангелие, которое всегда носил с собой, и углубился в чтение. Однако его взволновало загадочное выражение глаз этого юного существа; он старался сосредоточиться на книге, но невольно то и дело отрывал от нее взгляд, чтобы посмотреть в улыбающиеся глаза девушки, неотрывно глядевшие на него. Она оперлась локтями о стол, а подбородком уткнулась в ладони; волосы у нее были густые, мягкие и темные, лицо — миловидное и умное, а по-детски чистые глаза прекрасны. Генрих поначалу поглядывал на девушку недоверчиво, но чем чаще он поднимал на нее взгляд, тем больше удивлялся. Он видел, что ее огромные черные глаза были печальны, а взор по-детски чист. «Но ведь она же проститутка, — подумал он, — она хочет меня совратить, я заблуждаюсь, она плохая» — и, вновь склонившись над книгой, стал читать. И все же он частенько отрывался от чтения и вглядывался в это лицо, так что в конце концов не выдержал смятения чувств и спросил грубо и напористо:
— Объясните мне, как вы сюда попали!
Казалось, девушка ожидала этого вопроса, потому что спокойно сняла с шеи цепочку с крестом и сказала ровным и серебристым голосом, указывая на крест:
— Я здесь ради этого символа.
Генрих восхищенно склонился перед ней и залился краской до корней волос:
— Хоть я и не уловил, какая тут связь, я вам верю.
Девушка слабо улыбнулась и продолжила:
— Все очень просто. Я поступила шлюхой в это… заведение — вы, наверное, знаете, что это значит, — дабы спасать души. А поскольку считаю, что не смогу справиться со старыми сладострастниками, то решила постараться спасти хотя бы молодых. На свете так много юношей, близких к гибели. Вы — не первый, с кем я знакомлюсь под маской греха, но вам первому из многих, с кем я говорила здесь, моя помощь не нужна.
Генрих так удивленно смотрел на нее, словно не мог поверить своим ушам, и под его восхищенным взглядом она вдруг помрачнела, улыбка погасла, и только теперь он увидел, какой бездонной печалью полна ее душа, ибо грусть в ее глазах не возмещалась улыбкой на ее устах.
Он хотел было спросить, часто ли ей удавалось исполнить свою миссию, но не решился требовать у нее отчета и стал ждать, что она скажет сама. А мистическая красавица сидела за столом, слегка наклонившись вперед, и на лице было написано страдание, делавшее ее похожей на ангела Апокалипсиса. Генрих понял, что в ее душе происходило что-то тревожное и неожиданное, и какое-то новое и невыносимое чувство стыда заставило его прижать ладони к лицу: он вдруг понял, что любит эту юную девушку. А она продолжала — теперь ее голос дрожал от волнения:
— Одного мне и в самом деле удалось спасти. Он ввалился сюда в первые дни, как я поступила в заведение, но я сразу поняла, что он шатается не от вина, а от голода. Он был бледнее смерти,
Закончив рассказ, она так обессилела, что упала головой на стол, закрыла лицо руками и заплакала. Генрих склонился над девушкой, он сразу позабыл о своей мучительной любви к ней, так его встревожило ее состояние.
— Я его найду, поверьте, я… я…
Она выпрямилась и сквозь слезы посмотрела на него горящим взглядом:
— Мне думается, вы… ошибаетесь…
Девушка так странно глядела на него, что он вдруг твердо поверил: она любит его, а вовсе не того, другого, изменника, которого он собирался разыскать, дабы утешить ее, нет, она любит только его. Он наклонился к плачущей девушке и прошептал:
— Не плачь, а порадуйся вместе со мной — я только что вновь вернулся к жизни. Я буду служить тебе, буду любить тебя больше жизни, прошу тебя, перестань плакать, мы удалимся с тобой от этого угара и начнем жить в бедности и во Христе. Мы…
Он не мог продолжать от счастья, ибо язык, этот самый неуклюжий посредник между людьми, был не в состоянии выразить его душу. Поэтому он опустился на колени и поцеловал руки девушке, а, когда он приподнял ее и заключил в свои объятья, она задрожала от блаженства.
В тот же вечер Сусанна бросила свою «службу» в заведении. Вместе с ней Генрих приискал для нее пристанище в городе. Они сняли небольшую опрятную комнатку и до поздней ночи сидели там, глядя друг другу в глаза и почти не разговаривая. Они решили разыскать Бенедикта Таустера — единственного, кого Сусанна смогла спасти за долгое время ее мучений в борделе. Бенедикту Таустеру было восемнадцать лет, когда он начал шокировать общество. Он написал печально известное эссе под названием «Наполеон — тоже эротический гений?!» с подзаголовком «Размышления об известном привлекательном мужчине с Корсики». Одно то, что он поставил в названии своего опуса восклицательный и вопросительный знаки, привело кое-кого в такое бешенство, какое даже не клокотало, а сразу же испарялось. От одного из этих людей и узнал Генрих о Бенедикте Таустере. Он прочел его эссе и нашел, что при почти дьявольской изощренности ума оно было написано как издевательство и насмешка над миром. Хотя он и рассуждал в этой статейке об эротике Наполеона, речь в основном шла о современной жизни, а политические и общественные параллели местами были изложены настолько остроумно, что Генрих хохотал до слез. Более всего его удивил оттенок энтузиазма, явно проступавший сквозь текст. Это безумное, горячечное воодушевление прямо-таки очаровывало, поскольку было скрашено самоиронией. А заканчивалась статья фразой, звучавшей словно досада маленького ребенка по поводу неудавшейся проказы: «Как все-таки жаль, что я, Бенедикт Таустер, такой безнадежный урод». Весть о Б. Т. Генрих получил кружным путем — через очень известного литератора, который считался гением критики. Однажды он изрек: «Величие Достоевского заключается в том, что он был поистине гениальным эпигоном Гете». За это высказывание в голову, жаждущую лаврового венка, были совершены три неудачных выстрела из револьвера. Генрих познакомился с этим господином через одного тюремщика. Когда литератор с педагогическими намерениями посетил в застенке троих покушавшихся на его высокочтимую жизнь, он прошептал на ухо тюремщику: «Если я не слишком ошибаюсь — что абсолютно исключено, — Бенедикта Таустера вы вскоре тоже сможете здесь лицезреть». А этот тюремщик — знакомый Генриха — и рассказал ему о Бенедикте Таустере, так как знал, что Генрих «интересуется литературой».
Генрих нашел Бенедикта в нищенской мансарде на улице, «пользующейся дурной славой». Он был высокого роста, очень тощий, с бледным и измученным лицом. Когда Генрих представился и сообщил, что Сусанна обручилась с ним и что они вместе разыскивали его, Бенедикт поглядел на него, а потом сказал прерывающимся, проникновенным голосом:
— Я буду обращаться к тебе на «ты».
В ответ Генрих лишь кивнул, так что дружба была заключена очень быстро. Потом они долго сидели вдвоем и молча курили. Вдруг Бенедикт вскинул голову и тихо промолвил:
— Ты веришь в Христа.
Генрих ответил «да», хотя в словах Бенедикта не было вопроса.
— Ты, конечно, прочел мою статью о Наполеоне. Знаешь, эти свиньи, эти буквоеды, взяли и выкинули начало. А я там написал: «Да простит мне Господь, если моя статья плоха, но я написал ее в гневе на тех, кто насмехается над Его именем и называет себя христианином». Понимаешь, такую фразу выкинули!
Он посмотрел на Генриха, и тот заметил, что глаза его метали искры. Потом Бенедикт встал и в задумчивости стал мерить шагами комнату; он ходил довольно долго, но в конце концов остановился перед Генрихом и опять заговорил:
— Я хотел тебя спросить… — Тут он запнулся и, по всей видимости, задумался, надо ли продолжать, но все же сказал: — Видишь ли… через шесть месяцев одна юная девушка, которую ты сейчас увидишь, родит мне ребенка. Я познакомился с ней в ломбарде. Отправился туда с утра пораньше. Собирался заложить, как часто это делал, свою единственную ценную вещь, часы, потому что уже несколько дней ничего не ел. Я протянул часы в окошечко, их оценили, все было в порядке, и мне полагалось получить пять марок. Но тут служащий потребовал удостоверение личности. Я смешался и пробормотал, что у меня его нет. После чего он вернул мне часы, и я уже хотел с позором удалиться, как вдруг за моей спиной звонкий девичий голосок произнес: «Я могу поручиться за этого господина, вот мое удостоверение». И когда я испуганно обернулся и взглянул ей в лицо, она протянула в окошко свой документ. Девушка была примерно моего роста, волосы у нее были темные, а лицо бледное, и ее черные глаза серьезно глядели на меня. Однако служащий вернул ей удостоверение со словами: «Во-первых, в этом случае поручительство бесполезно, а во-вторых, вы сами еще не достигли совершеннолетия, так что я и ваши вещи не имею права принять». Тогда я взял ее под руку и проводил домой. Позже я диву давался, как в эти минуты у меня все само собой получалось, ведь я еще ни разу в жизни не ходил под руку с девушкой. Мы рассказывали друг другу всякую всячину и, конечно, сразу стали обращаться друг к другу на «ты». В сущности, я даже не был в нее влюблен, я просто уже любил ее. Пока шли, мы даже веселились и отпускали шуточки по поводу наших голодных желудков; однако большую часть пути она была печальна и грустна и молча шагала рядом со мной. Лишь иногда в ней ненадолго вспыхивала радость, и она с улыбкой произносила несколько слов. Эта ее улыбка была восхитительна, прямо-таки чарующая, полная жизни умная девичья улыбка. На углу каких-то улиц мы попрощались; я назвал ей свой адрес и пригласил навестить меня, она ничего не ответила, но в тот же вечер пришла. Как только она появилась в комнате, я бросился к ней и поцеловал, и она опять улыбнулась. Потом она стала приходить ко мне каждый вечер, мы сидели рядышком и разговаривали. Сначала рассказывали друг другу свою жизнь, потом говорили обо всем — о Боге, об искусстве, о политике, слушать ее умные речи было истинное наслаждение. Молились мы тоже вместе. Особенно горячо чтили доброго разбойника, который висел на кресте рядом с Христом и в тот же день попал в рай.
В эти дни мои финансовые дела шли все хуже и хуже. Единственным постоянным доходом были те двадцать пять марок, которые мне ежемесячно выплачивал назначенный по суду управляющий моим наследством. Дошло до того, что у меня уже не было даже самой необходимой одежды и обуви. В ту пору я начинал бессчетное количество разных дел, но ни одного не довел до конца, кроме этого «Наполеона». Я вручил ей свое творение, и она почти три недели бегала с ним по городу, пока не нашла человека, захотевшего его издать. Ко мне пришел представитель издательства, которое выпускало в основном бульварные романы и необычайно разбогатело на них, и мы быстро поладили. В те же дни ее отец покончил самоубийством. Он был дельцом и погряз в долгах, однако путем ловких коммерческих операций долго держался на плаву. А тут все его махинации были раскрыты, и он застрелился. Она пришла ко мне под вечер. Я ждал ее с нетерпением, ибо на душе у меня было грустно, несмотря на только что заключенный выгодный договор. Был конец лета, жара стояла невыносимая, однако на небе собрались грозовые тучи. Солнце только что зашло, и я смотрел из своего окошка на залитый закатным багрянцем город. Он показался мне в тот день отнюдь не таким унылым, как всегда. Тем не менее на душе была такая тоска, что хотелось умереть, и тут я почувствовал, как нужна мне стала она. И в эту минуту она пришла. Вид у нее был, как у помешанной. Она лежала в моих объятиях и бормотала что-то бессвязное, но я все же понял, что случилось. Я не мог найти слов, просто молча целовал ее. В тот вечер она осталась у меня, а ночью мы оба потеряли невинность.
Он говорил торопливо и все время ходил из угла в угол, но вдруг оборвал себя на полуслове и стал глядеть в окно. Генрих хотел было подойти к нему, сказать что-нибудь утешительное или хотя бы пожать руку, но тут в комнату вошла девушка в черном. По его описанию Генрих сразу узнал ее. Он поздоровался, а Бенедикт назвал его имя. Потом придвинул ей свой стул, а сам уселся на кровать рядом с Генрихом. В скудном свете комнаты юноши смутно различали очертания ее фигуры.
Она тихо и мягко заговорила:
— Я нашла для тебя кое-что. Один господин, владелец частной вечерней школы, ищет человека, который мог бы давать уроки по гимназическим дисциплинам за одну марку в час. То есть тебе придется делать домашние задания с отстающими учениками. Ты будешь зачислен в штат по всем правилам и станешь давать по шесть-семь уроков во второй половине дня. Естественно, сначала тебе предстоит выдержать небольшой экзамен, принимать который будет сам владелец школы. Но я с ним уже говорила и сказала, что у тебя есть свидетельство об окончании гимназии. Впрочем, сам он берет с родителей учеников по три марки за урок.
Бенедикт медленно поднял голову:
— Благодарю тебя, Магдалена. Значит, теперь мы сможем пожениться. То есть если этот господин меня примет.
Они еще долго молча сумерничали в комнате. Лишь один раз Бенедикт нарушил молчание:
— Магдалена, я рассказывал тебе о девушке в борделе, которая открыла мне истину. Она — невеста Генриха…
Магдалена подошла к Генриху, поглядела на него своими огромными черными глазами и серьезно спросила:
— Она… простила его… нас за то, что он больше не пришел к ней? Нам было так стыдно перед ее чистотой.
Магдалена залилась краской до корней волос и уставилась в пол. Когда она вновь подняла глаза, то увидела, что Генрих кивает ей и улыбается. Она придвинула свой стул к кровати и села к ним поближе.
Пока Магдалена сидела у Сусанны, сумевшей развеять ее мрачное настроение своим неиссякаемым оптимизмом, оба молодых человека держали путь к хозяину школы.
На улице все еще шел холодный зимний дождь, смертоубийственный для бедняков. На них не было шляп, а тонкие, выношенные пальто не давали тепла, поэтому они жались к стенам домов, чтобы хоть немного укрыться от холодных потоков. На широкой улице аристократического предместья, где дома с нарочитой скромностью прятались за деревьями аллей и палисадников, они потянули за ручку звонка у двери дома, походившего на дворец. Их провели в приемную и для начала заставили ждать битый час. После того как они вне себя от злости иронически обсудили в деталях историю возникновения всех картин, висевших на стенах, и, впадая в бешенство от отчаяния, начали уже подумывать, не взяться ли им за узоры на обоях, в комнату вошел важный господин. Роста он был среднего, комплекции весьма плотной и улыбался улыбкой Будды. Они представились; господин приветливо поздоровался с ними, и в течение пяти минут Бенедикт был принят на работу без экзамена, но временно, с испытательным сроком в один месяц. Генрих выразил желание тоже поступить на работу с испытательным сроком, и, несмотря на молодость, тоже был принят после беглого взгляда на его свидетельство.
— Можете начать сегодня же, — сказал им важный господин, и они пустились в обратный путь по той же скучной дороге.
— Этот человек либо глуп, либо безумен, — заявил Генрих, — для его знаменитой школы слишком рискованно вот так запросто брать нас с тобой в учителя.
Бенедикт рассмеялся:
— Нет уж, безумным его никак не назовешь, для этого он слишком ленив. Но он вовсе и не глуп. Он говорил с Магдаленой и, вероятно, знает, что мы с тобой католики, причем истинно верующие. А католики безумно боятся греха из-за исповеди, позорящей достоинство человека, поэтому наверняка будут его обманывать меньше, чем те, которым не приходится в положенные дни протискиваться в кабинку и признаваться во всех грехах… К примеру, среди атеистов очень многие нанимают в служанки только католичек, полагая, что исповедь защитит их хозяев от воровства. Впрочем, он ведь в любое время может вышвырнуть нас на улицу, если почувствует опасность для своей репутации.
Они еще застали Магдалену у Сусанны. Какое блаженство — сидеть у теплой печки, прихлебывать горячий кофе, да еще и курить.
Бенедикт и Магдалена вскоре откланялись, им предстояло еще зайти к священнику насчет свадьбы, которая должна была состояться через восемь дней.
Сусанна сидела рядом с Генрихом; он не сводил с ее лица задумчивого взгляда.
— Сусанна, я всегда ненавидел солнце, потому что считал, будто его радостные лучи насмехаются над моими страданиями. У меня долго не было желания жить, и уж тем более радоваться жизни. Но в один прекрасный день я обрел это желание и в тот же день встретил тебя, благословение моей жизни… С того дня солнце ни разу не выглянуло из-за облаков — так оно мстит злопыхателю, — но я верю, что оно вновь засияет на небе, я буду радостно приветствовать его появление, и для нас настанут счастливые дни. Сусанна… Сусанна…
Он улыбнулся. То была первая улыбка, которую довелось увидеть Сусанне на его лице; она походила на простую и ясную церковную музыку старинных, давно ушедших времен — такой робкой, такой дрожащей появилась она на его юном лице. Сусанна просто расцвела от счастья, увидев это безмолвное проявление его радости. Между ними возникло что-то настолько чистое, настолько далекое от греха, насколько время, породившее их, бывало близко к нему, и чувство это напоминало старинную любовь, давно канувшую в Лету, — этакое легкое и нежное дуновение блаженства, исполненного тихой радости. Генрих мягко привлек ее к себе и поцеловал в губы — и им показалось, что почва ушла у них из-под ног.
Свадьба была печальной, как похороны ребенка. Великолепный собор, необычайно просторный и высокий, наверное, редко лицезрел столь нищенское бракосочетание. Громадное помещение, серые в мелких трещинках перекрытия которого, похожие на облачное февральское небо, нависали над кучкой бедно одетых людей, преклонивших колена пред боковым алтарем, превращало их в жалкие ничтожества. Магдалена смиренно прикрыла веки и дрожала от радости в предвкушении Святых таинств брака, а священник, совершая обряд венчания, время от времени оборачивался и поглядывал на бледного и серьезного Бенедикта. За женихом и невестой стояли на коленях мать Магдалены и ее братья. На лице матери было написано какое-то вымученное смирение — такое выражение может быть у изнасилованной девушки, душевная чистота которой помогает ей забыть позор плоти. В глазах братьев проглядывала наглость, пытавшаяся прикрыть опустошенные сердца распутников. Вероятно, они-то вместе с отцом и изнасиловали душу этой женщины. Время от времени братья трусливо поглядывали на Сусанну, стоявшую, склонив голову, на коленях рядом с Магдаленой. Оба свидетеля — Генрих и Пауль фон Зентау — прислуживали при бракосочетании.
После благословения жених и невеста выступили вперед и преклонили колена на старинной простой скамеечке, стоявшей здесь со времен княжеских свадеб. Свидетели стали рядом с ними, и молодой священник приступил к службе. Завершив обряд, он произнес речь. Говорил он едва слышно, словно боялся пробудить эхо в огромном нефе, и на его лице светилась радостная улыбка.
— Обычно священник, завершив обряд соединения жениха и невесты священными брачными узами, обращается с краткой речью к супругу. Простите меня… Простите, но сейчас я не могу говорить. Нынче так редко встречаешь подлинно христианский дух и смирение перед Богом. Понимаете, — он покраснел и опустил глаза, — я слишком растроган. Но я принимаю ваше приглашение на небольшое торжество в честь этого события.
Едва выйдя из собора, братья Магдалены откланялись. Как только исчезли отвратительные рожи этих денежных воротил, маленькая скромная компания почувствовала облегчение и направилась через весь город к новому жилищу молодоженов, расположенному на окраине Старого города. Собор, в сущности, не относился к их приходу, но Бенедикт хотел, чтобы венчание состоялось именно там, так как узнал, что в этом соборе венчались его родители, а его самого там же крестили. Молодой священник, которому он полгода назад открыл свою душу после ночи у Сусанны, познакомившей его с искрой Божией, обнаружил в старых церковных книгах запись о том, что в начале второго года войны некий Даниэль Таустер был обвенчан с некоей Адельгейд фон Зентау. О крещении Бенедикта тоже сохранилась запись. Так что теперь им пришлось пройти довольно далекий путь от центра города до самой окраины. Молодожены шли впереди всех, тихо беседуя. За ними следовала мать Магдалены со священником. Замыкала процессию Сусанна в обществе Генриха и Пауля. Пауль представился Сусанне, которую видел впервые в жизни, и рассказал ей свою историю:
— Я — последний неприкаянный отпрыск старинного франкского аристократического семейства, которое, однако, вот уже целое столетие живет по вполне буржуазным канонам. Бенедикт, мой кузен, — единственный у меня близкий родственник. Я родился в тот самый день, когда мой отец пал смертью храбрых на поле боя в Лангемарке. Матери моей тогда едва минуло восемнадцать. Она зачахла с горя после потери молодого супруга, увенчавшего ее сиротскую юность поистине царской любовью. Мать Бенедикта, сестра моего отца, девятнадцати лет от роду, взяла меня к себе, когда мне исполнилось всего полгода. Хотя сама была в положении и очень страдала и тревожилась за своего мужа, лежавшего в госпитале где-то в Румынии с очень опасным ранением в голову. Он скончался за три месяца до рождения Бенедикта. И, неся в сердце тоску по супругу, по брату и подруге, она тащила на своих плечах неподъемную тяжесть жизни, продираясь своей юной пылающей душой сквозь закоулки повседневности благодаря вере в Иисуса Христа, глашатая истины и друга страждущих.
Ей не довелось вдоволь нарадоваться на мальчишек, которых она растила, — пришлось идти работать, и мы проводили долгие часы у Вайта, инвалида войны, который жил в мансарде рядом с нами. У Вайта была только одна нога, и ему было трудно взбираться на костылях по лестнице. Кроме того, из-за ранения в легкое он часто оставался в постели, так что мы оба пришлись ему весьма кстати, ведь он был еще совсем молодой, всего тридцать два года. Вайт был полон энергии, а когда узнал, что наши отцы погибли на войне, то и полюбил нас всем сердцем.
Мне стукнуло пять, Бенедикту еще не было четырех, когда началась наша дружба с Вайтом. Он не верил ни во что. Когда мы к нему приходили, он всегда спрашивал с ироничной торжественностью: «Что является высшим принципом жизни?» — и наши звонкие детские голоса отвечали: «Все на свете дерьмо!» Так он нас научил. Вайт прошел сквозь такие ужасы и рассказывал нам о таких страшных вещах, что нам, ничего не понимавшим, оставалось только слушать, что мы и делали с большим интересом. Своими рассказами он по капле отравлял наши детские души ядом неверия, который покуда еще не отвратил нас от молитв, кои мы каждый вечер читали на сон грядущий, когда наша мама, усталая и добрая, приходила домой. Он не был плохим человеком, этот Вайт, но он потерял нить, связывавшую его с Богом. Сейчас мне кажется, что Святой Дух втайне бередил его душу, ибо в один из своих последних дней — а мне тогда было семь лет — он спросил: «Ребятки, о чем вы молитесь вечером?» — «Мы молимся, чтобы Иисус Христос оградил наши души от неверия, чтобы он взял наших отцов на небо, чтобы вернул здоровье доброму дяде Вайту и подарил нашей мамочке какую-нибудь радость». Он взглянул на нас с робкой улыбкой и прошептал: «Это хорошо, всегда помните об этом». Эта фраза, так не похожая на все его поучения последних двух лет, была для нас лишь одной мыслью из тысяч других, мы могли им только внимать, но еще не умели различать. Через несколько дней Вайт умер.
Мы долго и сильно горевали о нем. Мать не могла нас утешить. Лишь время было способно залечить эту рану. Тогда-то и начали всходить семена, которые Вайт посеял в наших душах. Мы возражали матери, когда она говорила нам о вещах, в которые Вайт, как мы помнили, не верил, лишь в Боге мы пока не сомневались. Это пришло позднее, когда мы на годы были отданы во власть гнилой мудрости улицы и когда после смерти мамы, из-за нашей бедности, над нами смеялись в гимназии сыновья богатых буржуа и выскочек. И, все больше отдаляясь от сверстников и полагаясь лишь на собственный разум, поначалу медленно, а потом как бы во внезапном озарении, мы отказались от всего наносного и с бледными, ожесточенными лицами гордо понесли свою бедность, как знамя. Мы прониклись скепсисом, и обстоятельства жизни, да и наша близорукость, привели к тому, что мы — отринутые уродами, которые называли себя христианами, — отвернулись от Распятого, не успев понять и малой толики Его учения.
Мать умерла, когда мне было девять, а Бенедикту меньше восьми. Доктора сказали, что она умерла от переутомления. Наверняка потеряла здоровье, надрываясь на работе из любви к нам. Но я думаю, и даже уверен, что мать умерла от горя, что оно долгие годы подтачивало ее силы, а потом наконец взорвалось и одним сокрушительным ударом отправило ее на Небо, к вечной жизни, в которую она всегда верила. Если бы в самые важные для нас годы мать первая изложила нам учение христианства, мы бы наверняка его поняли и соприкосновение с тупостью и несовершенством жизни не оказалось бы для нас такой катастрофой. Так что нам пришлось блуждать ощупью многие годы. Жили мы на доход от маленького домика, который мать Бенедикта купила на деньги, с трудом сэкономленные на еде, чтобы хоть как-то обеспечить наше будущее. Люди много говорят о разных книгах, величественных памятниках любви… Для меня нет ничего более прекрасного, чем этот ветхий, покосившийся домишко в Старом городе, который стоил прекрасной, несчастной и одинокой молодой женщине долгих лет жизни впроголодь.
За год до выпускного экзамена я покинул Бенедикта и свой родной город ради одной женщины. У нее были темные волосы, свежий, восхитительный рот, а глаза — черные, как ночь, и полные неподдельного огня. В ту пору она давала здесь концерт — то был Шопен. Я слушал ее игру и впервые в жизни был оглушен, очарован, покорен этой волшебной, западающей в душу и манящей чувственностью, и моей единственной мечтой стала эта молодая женщина, чья искренняя игра наполнила восторгом мое сердце. Овация еще доносилась за кулисы сквозь плотный занавес, а я уже стоял в ее будуаре. Слуги поспешно удалились под моим взглядом. Портьера отдернулась, и появилась она — неслышно и грациозно. Не испугалась, не рассердилась. Не заметила, как нищенски я одет. Она смотрела мне в глаза и улыбалась. Совсем еще юная, лет семнадцати. Я сразу понял, что она была невинна, как и я. Она долго стояла так, улыбаясь. А я застыл с серьезным лицом, бледным от счастья и горя. Она подошла ко мне и поцеловала. Знаете, я еще никогда не целовал женщину, поэтому испытал небесное блаженство — ведь первый мой поцелуй получила женщина, которую я любил. Голосом, от которого дрожь охватила меня с головы до ног, она тихонько промолвила: «Смейся, если хочешь, но я тебя люблю, ты — мой первый и единственный». В ту ночь мы с ней заключили союз, полный пленительной, сладостной страсти, полный небесного блаженства, но лишенный Божьего благословения.
Целый год я разъезжал с ней по всему свету. Она давала концерты, снискала славу. А я весь этот год носил все тот же старый вытертый школьный костюм — больше никакого платья у меня не было. Но она ничего этого не замечала, душа ее была полна чувств и огня. Я тоже не думал о таких вещах. Мы с ней никогда не бывали в обществе. Только одни, всегда одни с нашей молодостью, с нашей любовью. Ни разу я не смог заставить себя пойти на ее концерт, мне казалось, что я бы обезумел, увидев эти тысячи жадных глаз, устремленных на ее тело, — ведь оно принадлежало только мне. О Христе мы оба не думали, но все же наш ангел-хранитель не покидал нас — мы никогда не впадали в пошлость.
Мое существование рядом с ней не было тайной, пресса прознала обо мне. Я слышал, что газетчики между собой называли меня «жиголо великой пианистки». Мы, конечно, грешили, но каждый следующий день был полон такой молодой радости, такого огня, словно он был первым. Однако мольбы моей матушки, видевшей, что плод ее юной плоти погрязает в грехе, и просьбы моей второй матери у трона Всевышнего не пропали втуне. Я нашел путь назад. В каком-то небольшом городке Южной Германии однажды вечером я пошел прогуляться один, так как у нее был концерт. Сердце мое еще пылало после нашего расставания, вырвавшего ее из моих объятий и бросившего на сцену под взгляды местных богачей. И вдруг у меня в мозгу пронеслось — да ведь я подлец, раз позволяю любимой женщине работать на меня, ведь я давно уже знал, что для нее было мукой играть для этих рож; что лишь когда мы были одни, когда она могла на рояле или на скрипке открыть мне свое пламенное сердце, музыка становилась для нее блаженством. Эта мысль так меня потрясла, что я укрылся в ближайшей церкви, ибо знал, что церковь — единственное помещение, в которое каждый может войти беспрепятственно.
Я уселся на одну из последних скамеек, где царил полумрак. Тихое бормотанье слов молитвы и пение нескольких голосов едва достигало моих ушей. Но внезапно я насторожился — меня поразили громко и четко сказанные слова: «Все грехи, все богохульства начинаются с высокомерия, даже если это всего лишь чувство некоторого превосходства над ближним…» Пожилой священник поднялся на кафедру, чтобы читать проповедь, и я — поначалу привлеченный громким и четким голосом, а потом самой проповедью — был вынужден его слушать.
Мой ум, словно околдованный, следовал за его речью, и меньше чем за четверть часа я услышал удивительно ясное изложение учения Христа. Священник повествовал о смирении, о любви, о добродетелях. А когда он заговорил о божественном порядке, об устройстве мира, о божественной мере вещей, я сразу понял, что нарушил этот порядок. Понимание этого пронзило меня, как молния. Я был настолько потрясен и убит, что ничего больше не слышал и после службы остался в церкви один. Долго я так сидел, взмокший от мук, и думал, что умираю. Потом вдруг услышал в тишине нефа звук шагов, поднял голову и увидел священника, который, преклонив колено перед дарохранительницей, направился к выходу. Отчаянным жестом я попросил его подойти. Когда он встал рядом со мной и посмотрел на меня с вниманием и лаской, язык присох у меня к гортани и я не смог вымолвить ни слова. Я видел, чувствовал Бога — пока еще смутно, но уже почти верил, что он есть, я невыносимо страдал из-за своей греховности и в то же время как никогда ранее сознавал, что Натали — восхитительное создание Господа, что душа ее чиста. И я стал молить Бога, чтобы и ее сердца коснулись Истина и Ясность Его Учения. А потом едва слышным голосом побеседовал со священником и все ему рассказал.
На обратном пути в гостиницу в душе моей вдруг поднялась радость от познания истины, и я уже сгорал от нетерпения поскорее поделиться этим уникальным сокровищем с той, которую любил. Все еще любил. Я не сомневался, что она поймет меня. Ведь я знал, что она была внебрачным ребенком, и вспомнил, как часто она плакала горючими слезами из-за того, что наша любовь оказалась бесплодной. И в ней говорил не только материнский инстинкт — я знал это из ее игры. И в ту ночь мне мерещилось, будто я вновь — в который раз — слышал ее полные боли импровизации, и они вовсе не рушились, не казались жалкими пустышками по сравнению с величием моего христианского видения мира. Я сиял от счастья, что теперь смогу указать ей цель. Конец этой истории вы сейчас узнаете. Вы увидите молодую женщину, почти девушку, с обручальным кольцом на правой руке — символом брачного союза со мной, на ней будет скромное красное платье, и ее единственное украшение — четки, молитвенник смиренных. Великая пианистка вышла замуж за своего жиголо и стала называться Натали фон Зентау.
Пауль радостно взглянул на своих спутников — все это время он смотрел себе под ноги. Сусанна вся горела, так ее взволновал этот странный юноша, вероятно по глазам угадавший, что она сможет понять его. Она бросила искоса взгляд на Генриха и увидела, что он смеется.
Навстречу компании из дверей дома вышла худенькая молодая женщина с темными волосами; на ней было простое темно-красное платье, в вырезе которого поблескивали темные четки и золотой крестик; глаза у нее были черные и необычайно большие, а нос с горбинкой. Сначала она поздоровалась с молодоженами — поцеловала Магдалену и крепко пожала руку Бенедикту. Пауль тотчас подскочил к ней и представил священнику и Сусанне.
— Это она, — смеясь сказал он Сусанне.
Натали все приготовила для завтрака; стол был красиво накрыт, повсюду стояли цветы, а в углу перед изображением Святой Девы горела свеча.
Натали улыбнулась, заметив удивленные взгляды:
— Я нашла этот образ нынче утром в кладовке вашего старого домика, он был похож на клубок пыли. Почем знать, сколько владельцев дома равнодушно запихивали его куда-нибудь подальше, да и я поначалу решила, что это старая пыльная прялка, но, когда подняла его с полу, он оказался очень тяжелым, а в тех местах, где я его коснулась, пыль слетела и засияло золото. Он, должно быть, очень старый.
В комнате пахло хорошим кофе. На столе лежал хлеб с аппетитной поджаристой корочкой — настоящий ржаной хлеб. А в глиняной мисочке желтело масло. Все с удовольствием уселись за стол. И вот уже февраль перестал казаться таким неприятным, по крайней мере, с серого неба исчезли мрачные тучи, а на юго-востоке даже блеснули слабые лучи солнца. На улице, правда, было еще холодно, но здесь, в комнате, все наслаждались приятным теплом. За едой почти не разговаривали. Гости испытывали какое-то благоговение перед новобрачными.
Когда они насытились и кофе вновь был разлит по чашкам, а голубой табачный дымок начал легкими облачками клубиться по комнате, Пауль сказал:
— Нам надо как следует обдумать это дело. — Заметив недоуменные взгляды, он рассмеялся: — Надеюсь, вам ясно, что мы должны основать некий союз или клуб — не знаю, как это назвать.
— Я тоже так считаю, — сказал Генрих под общий хохот. — Когда собираются больше двух человек, в какой-то степени единомышленников, то непременно должно возникнуть что-то вроде клуба 6 членскими билетами и взносами. И у нас, без сомнения, получилось бы нечто оригинальное. Для начала — восемь персон: молодой человек, настолько безумный, что решает жениться при месячном доходе менее двухсот марок, супруга этого идиота, благодаря ему ставшая бедной обывательницей, мать этой помешанной, затем бывшая великая пианистка, отказавшаяся от блестящей карьеры, муж которой, бродяга и перекати-поле, является последним и вконец опустившимся отпрыском старинной аристократической семьи, затем священник, полностью порабощенный римско-католической церковью, Сусанна, с ее более чем сомнительным прошлым, и я.
— Если меня изберут председателем и разрешат сочинить слова и мелодию гимна нашего союза, я согласен в него вступить, — промолвил Бенедикт и с улыбкой выпустил дым из своей трубки.
Беседа на эту тему могла продолжаться до бесконечности. Поэтому молодой священник, с улыбкой слушавший этот разговор, поднял руку, требуя тишины. Говорил он тихо, чуть ли не в трубку, которую только что раскурил.
— Во всем, что действительно смешно, — сказал он, — а смешна, естественно, лишь самая малая толика того, над чем принято смеяться, — во всем этом есть нечто искаженное, нечто исковерканное и фальшивое, и потому в смешном всегда есть еще и серьезная, зачастую сатанинская, сторона.
К примеру, нынешние союзы и разные объединения по большей части смешны, но, в сущности, представляют собой всего лишь один из тысяч вариантов идолопоклонства. Я твердо верю, что многие члены таких союзов, которые постоянно ходят в церковь и считают себя добрыми христианами, в тысячу раз сильнее встревожатся и, может быть, даже стряхнут с себя свой безмятежный покой, когда кто-то посягнет на их устав, а тем более на кассу, а не тогда, когда этот кто-то вычеркнет одну фразу из их символа веры. Это всего лишь пример.
Все эти вещи, как бы они ни назывались — мода, спорт, танцы или кино, а чаще — деньги, в сущности, не что иное, как умело замаскированные, почти буржуазно-добропорядочные происки дьявола, который выжрет у людей еще здоровую, может быть, сердцевину и использует свои происки, чтобы медленно и по-обывательски опрятно (а большинство людей слишком ленивы, слишком утомлены и глупы, чтобы стать отъявленными грешниками) отвлечь от истины, или, вернее, от тех остатков истины, которые эти люди в себе сохранили. И если дело зашло так далеко, что происки дьявола отвоевали себе почетное место и что их даже поддерживают те, кто призван защищать истину, то дальше все катится само собой. Красоту презирают, чувство красоты источено скепсисом, похоть и страсть превозносятся. Жидкую кашицу-размазню легко сварить. Поэтому если уж кому-нибудь потребуется основать новый союз, то это должен быть союз сторонников абсолютной истины, но такой уже существует — в церкви.
Закончив свою речь этим странным выводом, священник улыбнулся. Гости слушали его молча, с серьезными лицами. Молодые люди о чем-то думали и курили, девушки сидели, глядя перед собой. Мать Магдалены удивленно посмотрела на священника. Сусанна встала и зажгла почему-то погасшую свечу перед Мадонной.
Натали, зардевшись, тихонько промолвила:
— Мне хотелось бы что-нибудь сыграть, если вы не…
Она запнулась. Все кивнули. Она встала и попросила Генриха, сидевшего возле книжного шкафа, передать ей ноты.
— Бетховен, — сказала она в ответ на его вопросительный взгляд.
И когда мужчины отложили в сторону трубки и солнце вдруг залило комнату ярким светом, Натали подошла к роялю, стоявшему у белой стены, на которой не висело никаких картинок, а только большое черное распятие.
Беглец
Сердце у него гулко забилось, когда он увидел из своего укрытия, что по дороге несется машина с мощными фарами, и содрогнулся всем телом, словно от внезапного удара в лицо, потому что машина остановилась так резко, что тормоза взвизгнули. Она ловко развернулась, и безжалостные конусы света заскользили по полю, медленно и осторожно ощупывая местность; от неестественно яркого света деревья вспыхнули, словно по мановению волшебной палочки проснулись к какой-то страшной жизни. Кусты высвечивались этими безумно яркими лучами и тут же вновь ускользали во мрак, потом волна света ударилась о каменную ограду, за которой он прятался, и ему почудилось, будто она там и останется, но волна перевалила через неровный край ограды. Он закрыл глаза, ослепленный и пронзенный дикой болью: острый луч вонзился в него сквозь щель в кладке.
Он слышал ровное гудение двигателя и мужские голоса, он весь превратился в слух, но фары вдруг потухли, и темнота вновь навалилась на него всей своей тяжестью. Он встал с холодной сырой дернины и осторожно высунул голову из-за ограды: машина по-прежнему стояла на дороге, и он заметил силуэты двух мужчин, очевидно смотревших в его сторону. Ему показалось, будто они чувствуют его присутствие. И он впивался глазами в матовый мрак, силясь разглядеть их лица, потому что ему обязательно нужно было знать, есть ли среди них Гермат. Гермат! Сердце на миг замерло! Ибо тогда он погиб. Гермат был самой изощренной, коварной и хитрой ищейкой во всей округе, самым подлым кровопийцей с каким-то почти сверхъестественным чутьем. Голоса мужчин звучали монотонно, до него доносилось лишь ровное бормотание…
Но тут он услышал справа и слева от себя какие-то шорохи. Так и есть, по полю кто-то крался. Даже шаркал. И этот характерный чавкающий звук, какой бывает, когда вытаскивают сапог из жидкой грязи. Боже мой! В тот же миг его пронзила догадка, что его голова наверняка видна на фоне матовой синевы неба — черный шарик над каменной оградой! Он пригнулся, задыхаясь от животного страха, и в следующее мгновение, пока он старался хоть как-то разобраться в клубке мыслей и чувств, над краем ограды просвистела пуля, выпущенная со стороны дороги. В знак того, что охота началась. Неужели он со страху не услышал выстрела? И вдруг у него стало так легко на душе! Так удивительно легко! Словно ледяная ненависть в его сердце сковала всю эту неразбериху из страха и отчаяния; он размышлял быстро и четко: ну вот, пелена спала, и ему стали понятны их действия. Его обошли справа и слева, он слышал шум с обеих сторон, а теперь еще и за спиной. Наверное, они расставили посты до самой дороги, а там Гермат с его дьявольским чутьем, он-то и руководил облавой. Все бессмысленно. Стоит ему пошевелиться, и они изрешетят его. Ведь они знают, где он стоит, а он понятия не имеет, где они расположились. Оставалось только одно: броситься вперед, в самый центр погони, и в его голове возник план, до смешного простой и отчаянно смелый. Ненависть придала ему храбрости, бешеная живая ненависть, которая способна на все, как и любовь. Он уже не чувствовал ни холода, ни голода, ни страха. Знал только, что там, впереди, его смертельный враг, на которого он должен напасть с силой буйвола и наглостью гения. Он услышал, как кольцо позади него сомкнулось: двое загонщиков сошлись за оградой сада и тихо что-то сказали друг другу. Он быстро помолился — так быстро вспыхивает и гаснет пламя, — и на душе стало легко, и захотелось улыбнуться. Да, улыбнуться, несмотря на мрак и кольцо преследователей, — он был уверен в успехе. Подняв над оградой руки, он громко крикнул: