Расовая сегрегация была особенно очевидна в городах из числа тех, куда вступила нацистская армия. Писатель Анатолий Кузнецов вспоминал оккупированный Киев: «Когда подошёл трамвай, толпа ринулась в заднюю дверь, а немец пошёл с передней. Трамваи были разделены: задняя часть для местного населения, передняя – для арийцев. Читая раньше про негров, “Хижину дяди Тома” или “Мистера-Твистера”, никак не мог предполагать, что мне придётся ездить в трамвае вот так. Трамвай проезжал мимо магазинов и ресторанов с большими отчётливыми надписями: “Украинцам вход воспрещён”, “Только для немцев”. У оперного театра стояла афиша на немецком языке. На здании Академии наук – флаг со свастикой: теперь здесь главное управление полиции»[266]. В минских трамваях салонов для коренного населения не было вообще: в них могли ездить только немцы[267].
Игоря Малярова, находившегося на оккупированной территории Ленобласти, поразило то, что немецкие солдаты даже не стеснялись осуществлять на глазах крестьян отправление естественных потребностей: «Говорят: немецкая культура, а немецкий солдат запросто мочился прямо при бабах»[268]. И это вовсе не единичный случай. Константин Власов вспоминал реалии оккупированного Харькова: «Немцы вели себя в городе так, как будто бы население в нём отсутствовало. Никому не уступали дорогу независимо от возраста и пола пешеходов. Прямо на улице могли справлять любую нужду и при каждом удобном случае старались подчеркнуть своё превосходство»[269]. Жительница Ростова-на-Дону Вера Котлярова свидетельствует, что оккупанты «поставили в Кировском скверике деревянные настилы для уборной. И не стали делать загородку. Усядутся, выставят голые задницы. Они нас вообще за людей не считали – как говорила мама»[270]. Журналистка Олимпиада Полякова (Лидия Осипова), жившая под оккупацией в Пушкине и очень ждавшая немцев как освободителей от большевизма, записала в дневнике 4 января 1942 года:
«
На то же самое обратил внимание социолог Сергей Кара-Мурза, который во времена нацистской агрессии был ребёнком: «Когда немцы в 1941 г. вторглись в СССР, наши поначалу кричали из окопов: “Немецкие рабочие, не стреляйте. Мы ваши братья по классу”. Потом из оккупированных деревень стали доходить слухи, что немцы, не стесняясь, моются голыми и даже справляют нужду при русских женщинах. Не от невоспитанности, а потому, что не считают их вполне за людей»[272]. Это было неудивительно: так воплощался старинный колониальный принцип «мы здесь одни».
Хотя по оккупированным городам висели агитационные плакаты с лозунгом «Гитлер – освободитель», немцы нередко в глаза заявляли местным жителям, что им уготована роль прислуги для германского господина. Так, украинца Алексея Брыся, поначалу вполне лояльного к немцам, грубо осадил немецкий управляющий города Горохова Эрнст Эрих Хертер. «Брысь как-то сказал, что мечтает однажды вернуться в мединститут и выучиться на врача. На что управляющий ответил ему в духе Коха: “Нам не нужны украинские врачи или инженеры, вы нужны нам только коров пасти”»[273].
Вслед за солдатами вермахта чувствовать себя «высшей расой» начали и фольксдойче – советские этнические немцы, которые оказались на оккупированной территории. «У них были серьёзные права, и они жили значительно лучше нас, потому что им и земли выделили, и лошадей. И хотя они при советской власти не бедствовали и передовыми были, но вот всё равно обрадовались немцам
Фольксдойче получали работу и повышенные пайки по сравнению с русским, украинским и белорусским населением, не говоря уже о евреях. Писатель Анатолий Кузнецов оставил такое воспоминание:
«Однажды после столовой мы зашли к Ляле. И вдруг я увидел на столе буханку настоящего свежего хлеба, банку с повидлом, кульки.
Я буквально остолбенел.
– Нам выдают, – сказала Ляля.
– Где?
Я готов уже был бежать и кричать: «Бабка, что же ты не знаешь, уже выдают, а мы не получаем, скорее беги!»
Ляля показала мне извещение. В нём говорилось, что фольксдойче должны в такие-то числа месяца являться в такой-то магазин, иметь при себе кульки, мешочки и банки.
– Что значит фольксдойче?
– Это значит – полунемцы, почти немцы.
– Вы разве немцы?
– Нет, мы финны. А финны – арийская нация, фольксдойче. И тётя сказала, что я пойду учиться в школу для фольксдойчей, буду переводчицей, как она.
– Вот как вы устроились, – пробормотал я, ещё не совсем постигая эту сложность: была Ляля, подружка, почти сестричка, всё пополам, и вдруг она – арийская нация, а я – низший…»[275]
Если человек мог доказать свою принадлежность к «германской расе» и при этом выказывал лояльность к нацистам, он освобождался из заточения, получал работу и мог стать гражданином рейха. Военнопленный Георгий Сатиров (основатель Дома-музея А.С. Пушкина в Гурзуфе) описал в мемуарах курьёзный эпизод, когда в фольксдойчи был произведён блондин из Ярославля Николай Мацукин, отделавший квартиры сначала коменданта тюрьмы, а затем и его шефа из гестапо. «В один из вечеров начальник гестапо спросил полюбившегося ему Мацукина: “Кто ты по национальности?” “Как кто? Конечно, русский”. – “Врёшь! Я не верю, что ты – чистокровный русский. Посмотри на себя в зеркало, разве русские такие бывают?” – “А я чем плох?” – “Ты не плох, ты слишком даже хорош для русского. Твой внешний вид выдаёт в тебе нордическую расу. Я не сомневаюсь, что ты фольксдойч”. Мацукин в конце концов согласился. Начальник тюрьмы освободил маляра-ярославца из тюрьмы, произвёл его в фольксдойчи, выхлопотал соответствующие документы и устроил на квартиру. Сейчас Мацукин благоденствует»[276].
Насколько распространено было высокомерное отношение к оказавшимся под оккупацией советским гражданам, можно судить, например, по докладу разведотдела 61-й пехотной дивизии (группа армий «Север») от 11 июля 1943 года. В нём в качестве причин враждебности местного населения значатся «неуважение к их душевным особенностям», «господское поведение с кнутом» и «наша болтовня о колониальном народе»[277].
В том же 1943 году среди солдат группы армий «Юг» по приказу командования распространялась любопытная памятка «Десять заповедей немецкого солдата». Её текст, призывающий уважать достоинство русских, гуляет по блогосфере, будоража неокрепшие умы.
Давайте внимательно прочитаем эти заповеди.
Этот документ весьма красноречив, поскольку отражает не только внешне гуманные стремления гитлеровцев, но и те явления, от которых они, попав в чрезвычайные условия, хотят избавиться. И если среди них есть запрет на оскорбления по расово-национальному признаку (пункт пятый), стало быть, такие оскорбления были реально распространены. То же самое касается призывов не избивать русских и уважать женщин. Вряд ли в 1943 году стоило накладывать табу на такие поступки, если они пресекались ранее. Это принципиальный момент, который нельзя игнорировать.
Чтобы избежать идеологических спекуляций, связанных с этой памяткой, остановимся подробней на историческом контексте, в котором она появилась. Марк Солонин приводит её текст в своей книге «Мозгоимение» как доказательство симпатий или, во всяком случае, лояльности немецкой армии к коренному населению: «Документ интересен тем, что показывает эволюцию взглядов командования вермахта на способы взаимодействия с населением оккупированных районов СССР»[279].
Очень жаль, что Солонин умалчивает о причинах означенной эволюции. А ведь командующие немецкой армии стали требовать у подчинённых уважения к народам Советского Союза вовсе не из-за того, что внезапно открыли гуманизм в себе или глубокую духовность в оккупированных народах. 1943-й – это год, приход которого немцы почти не праздновали. Мыслями они находились в Сталинграде, где была окружена, а в начале февраля и уничтожена 6-я армия «героя Харькова» Фридриха Паулюса. Никогда прежде за всю историю Германии не было случая гибели такого количества войск. Только убитыми 6-я армия вермахта потеряла более 140 000 человек. В стране был объявлен трёхдневный траур, закрылись увеселительные заведения, по радио транслировали только печальную музыку. Уныние и страх охватили немцев. Ветераны Восточного фронта впервые заговорили о том, что «если с нас потребуют плату хотя бы за одну четверть того, что мы натворили в России и Польше, нам придётся страдать всю жизнь, и страдать мы будем заслуженно»[280]. В Берлине зазвучала мрачная острота: «Наслаждайся войной! Мир будет гораздо хуже!»[281]
С другой стороны, стан борцов с рейхом охватило воодушевление. Будущий американский астронавт Дональд Слейтон, который в то время был военным пилотом и готовился к отправке на итальянский театр военных действий, вспоминал: «
В феврале 1943 года Гитлер и его окружение отчётливо почувствовали, что «раса господ» может проиграть. Эта страшное осознание заставило лидеров рейха многое пересмотреть в своей политике. Фюрер и Геббельс выдвинули лозунг «тотальной войны»[285]. В Германии был введён жесточайший контроль за рабочим временем, снята бронь с нескольких категорий граждан, заморожено всё невоенное строительство.
Были запрещены спортивные соревнования, закрыты глянцевые журналы и модные магазины, в меню ресторанов остались только блюда полевой кухни, что символизировало единство немецкой армии и народа. Министр пропаганды собирался даже запретить женщинам завивать волосы, но до этого дело не дошло. Изменилась и национальная политика на оккупированных территориях. Теперь, когда инициатива ускользала из рук вермахта, цена лояльности гражданского населения СССР, о которой раньше думали мало, существенно возросла. Только в это время мы фиксируем ряд половинчатых мер, призванных привить войскам на Востоке более-менее уважительное отношение к аборигенам. Одной из них стало издание новых правил пропаганды от 20 февраля 1943 года, которые призывали разделять большевиков и русский народ. Другой – появление пресловутых «заповедей немецкого солдата».
Второй принципиальный момент в том, что Марк Солонин умалчивает, чем закончилось это тактическое начинание оккупационных войск. А оно, бесспорно, провалилось. Во-первых, к 1943 году немцы на оккупированной территории составили себе такую репутацию, что даже часть населения, которая была настроена антисоветски или приспособленчески, в основной массе от них отвернулась. Во-вторых, памятки и политические брошюры не могли конкурировать с жёсткими приказами верховного командования, нацеленными на устрашение гражданских лиц в борьбе с партизанами (например, с «Приказом о бандах» от 16 декабря 1942 года). Английский бригадный генерал Чарльз Диксон и доктор Отто Гейльбрунн, последовательные противники коммунизма, писали о «заповедях» в своей капитальной монографии: «Эти инструкции были изданы слишком поздно, чтобы смягчить последствия гитлеровской политики террора». Во всяком случае какой смысл было вермахту «быть справедливым» по отношению к русским, когда руководители СД доносили, что «в соответствии с указаниями фюрера они выполняют свои задачи со всей безжалостностью, особенно в тех районах, где действуют партизаны и где рекомендуется поступать чрезмерно строго»[286]. Остановить маховик колониального насилия было уже невозможно.
Итак, нацистская пропаганда отлично постаралась, чтобы покорители восточных земель глядели на коренное население как на людей второго сорта, рабов и ничтожеств. Полагать, что эта прочистка мозгов никак не повлияла на многочисленные преступления, совершённые нацистами в СССР, крайне наивно. Совершенно справедливо замечание известного английского историка Алана Кларка: «Не требуется дара психиатрического анализа, чтобы увидеть, что подобное отношение было задумано для того, чтобы дать полную волю эксплуатации и жестокому обращению с “недочеловеками”»[287]. Но расистско-господская пропаганда, как, собственно, и всё военное планирование немцев, превосходно работала лишь в формате блицкрига. В условиях затянувшейся войны ей уже не удавалось держать массовое сознание под тотальным контролем.
Сначала прозрение наступало у единиц. Рядовой Роланд Кимиг вспоминал: «Всех нас уверяли, что русские – неполноценные, большевики, недочеловеки и что с ними необходимо бороться. Но, увидев уже первых военнопленных, мы поняли, что никакие это не недочеловеки. Отправив их в тыл и используя в качестве подручных, мы убедились, что это совершенно нормальные люди»[288].
Сомнения в начале войны охватили и полковника Луитпольда Штейдле, о чём он вспоминал потом в мемуарах. «После отражения одной из атак противника я оказался ночью в полуразрушенной деревенской школе. Из груды валявшихся книг я наугад вытащил одну. Здесь раньше была библиотека, которую варварски уничтожили. Это были стихотворения Гейне на немецком языке»[289]. Находка смутила офицера – слишком уж она не вязалась с образами дикарей, навязанными пропагандой. Впрочем, будь Штейдле более подкован в национал-социалистическом духе, он легко нашёл бы объяснение этому факту: ведь великий немецкий поэт был евреем.
В такой же шок врачей вермахта повергла встреча с пятиклассницей Зоей Васильевой, которая хорошо успевала по всем предметам и много знала: «Когда они узнали, что я училась ещё и в балетной школе, не поверили. Тут же, в кузове, показала им своего “цыплёнка”. А учила ли я иностранный язык? В пятом классе мы уже начали учить французский язык, всё это ещё свежо в памяти. Немка что-то спросила у меня по-французски, я ей ответила. Они были поражены, что подобрали в деревне девочку, которая закончила пять классов, училась в балетной школе и даже её учили французскому языку. Надо было видеть их лица! Я не могу сейчас даже вспомнить то своё состояние. Осталось чувство оскорбления. От их глаз, от их слов… От их недоверия и удивления… А это были, как я поняла, медики, образованные люди. Им внушили, что мы дикари… Недочеловеки…»[290]
Разрушению репутации дикарей способствовал сам ход боевых действий. Офицеры и солдаты Красной армии демонстрировали именно то, чего фюрер настойчиво требовал от своих собственных солдат, – фанатичную стойкость и презрение к смерти. Узнав о том, что после поражения в Сталинграде фельдмаршал Паулюс отказался застрелиться и сдался в плен большевикам, Гитлер пришёл в неописуемую ярость. Этот образец «презренного малодушия» не вязался с немецкими представлениями о нордической чести. Зато с ними вязались многочисленные акты самопожертвования со стороны бойцов противника. Сначала их пытались объяснить угрозами комиссаров, потом тупостью русской массы. Но в реальной боевой обстановке всё воспринималось совершенно иначе. Так, историки Найцель и Вельцер, изучавшие диалоги немецких военнопленных, зафиксировали очень уважительное отношение германцев к бойцам Красной армии во второй половине войны: «Это люди неслыханной твёрдости сердца и тел, они дерутся до последнего, эти русские, настолько фантастически, что в это не поверит ни один человек. Это просто страшно – как сражаются русские!»[291] Практически то же отметил в мемуарах Генрих Метельман, канонир 222-й танковой дивизии вермахта: «
Особенное брожение умов среди немцев началось, когда в Германию стали поступать эшелоны с остарбайтерами. Об этом буквально вопиют внутренние секретные доклады СД, которые зафиксировали недоумение германских обывателей при столкновении с реальными русскими в 1942–1943 годах.
Об ожиданиях немецкого гражданского населения в них говорится так:
В другом документе отмечается, что «восточных людей в целом рассматривали как неполноценных в расовом отношении»[294].
Однако все стереотипы в той или иной степени были опровергнуты. Шокирующими оказались результаты медицинских осмотров: выяснилось, что большая часть незамужних русских девушек сохраняют целомудрие, что совершенно не вязалось с геббельсовским тезисом о развращённом «советском рае». Наблюдая за «восточниками», немец не увидел и намёка на отмирание традиционной семьи; наоборот, остарбайтеры были крепко привязаны к своим родным и очень переживали, если с ними приходилось расставаться. Кроме того, многие работники с Востока были религиозны и носили нательные крестики – это опять же расходилось с пропагандой, которая выставляла всех советских людей воинственными безбожниками. Наконец, преувеличенным показался и тезис о довлеющем терроре ГПУ: немцы сталкивались с целыми группами остарбайтеров, из которых никто никогда не подвергался аресту. СД сообщало, что «часть населения проявляет по этому поводу [к пропаганде] скептицизм»[295].
Самой слабой частью пропагандистского концепта рейха были тезисы о низком интеллекте и бескультурье русских. Разные отношения к проекту большевиков не могут отменить того факта, что всеобщее массовое образование и просвещение в 1930-х годах действительно стали реальностью советской жизни. До начала войны в стране была почти ликвидирована безграмотность, хотя ещё в 1920 году перепись населения зафиксировала, что около 60 % жителей только Советской России не умели читать[296]. Накануне гитлеровского вторжения число студентов в СССР составляло 812 тысяч человек (в 8 раз больше, чем в 1913 году)[297], число учащихся средних специальных учебных заведений – 975 тысяч человек (в 175 раз больше, чем в 1913 году)[298]. Для распространения научных знаний повсеместно создавались Дома пионеров и кружки при школах, вузах, заводах и фабриках. На всех предприятиях были сформированы общедоступные библиотеки. Началось массовое издание научно-популярных журналов.
Культурно-просветительский прорыв Советского Союза не оспаривается и в современной западной историографии. Американская исследовательница Шейла Фицпатрик акцентирует внимание читателей на том, что «
Философ мирового значения Александр Зиновьев по этому поводу заметил: «
Вопреки мифам удовлетворить эту тягу активно помогала старая интеллигенция. Царская империя накопила большие интеллектуальные силы, которые не рассеялись после революции. И хотя часть их покинула родину, другая часть осталась и включилась в созидательные проекты советской власти, подчас очень страстно. Показательно, что Россия имела «философский пароход», но не имела парохода академического. Из сорока пяти российских академиков, избранных к Октябрю 1917 года, в Отечестве осталось тридцать восемь. Все они продолжили интенсивную научную и преподавательскую работу, но – для существенно расширившейся социальной базы. Это, например, глава Академии наук знаменитый геолог А.П. Карпинский, нобелевский лауреат И.П. Павлов, создатель геохимии В.И. Вернадский, соратник адмирала Макарова судостроитель А.Н. Крылов, один из основателей минералогии А.И. Ферсман, маститый математик В.А. Стеклов. В том же ряду стоят знаменитый поэт Серебряного века В.П. Брюсов, создавший в 1921 году Высший литературно-художественный институт, всемирно известный режиссёр К.С. Станиславский, легендарный селекционер И.В. Мичурин, пионер космонавтики К.Э. Циолковский, автор теории расширяющейся вселенной физик А.А. Фридман, изобретатель телевидения Б.Л. Розинг и многие другие. В Ленинградском доме пионеров, который открылся в 1937 году, бесплатные занятия с детьми лично вели востоковед академик В.В. Струве, зоолог и географ академик Л.С. Берг, чемпион страны по шахматам М.М. Ботвинник.
За короткие сроки в СССР был создан культ книги, который проглядывает в самых незначительных на первый взгляд деталях. Красноречива в этом смысле история советского лётчика-истребителя Андрея Ровнина. В конце 1937 года его в составе авиационной спецгруппы направили в Китай – помогать восточному соседу в борьбе против японцев. По легенде Ровнин и его товарищи были гражданскими, антисоветски настроенными пилотами, приехавшими в Поднебесную подороже продать своё мастерство. На инструктаже в Генштабе их попросили придумать себе псевдонимы. Как же назвали себя офицеры, отправлявшиеся на опасное задание в чужую страну? «
К мировой литературе советские люди приобщались и через кинематограф. В 1930-е и начале 1940-х были сняты не только пропагандистские картины, среди которых, к слову, были свои жемчужины вроде «Броненосца Потёмкина» и «Чапаева». Михаил Ромм экранизировал «Пышку» Ги де Мопассана, Константин Эггерт – бальзаковского «Гобсека», Григорий Рошаль – «Семью Оппенгейм» Лиона Фейхтвангера. Александр Ивановский поставил пушкинского «Дубровского», Сергей Герасимов – лермонтовский «Маскарад», Исидор Анненский – чеховских «Человека в футляре» и «Медведя», а Ян Фрид – чеховскую «Хирургию». Не забыт был и Гоголь: одна за другой вышли картины «Шинель», «Женитьба» и уже в грозовом 1941-м – «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Очень важным фактором было то, что Советский Союз создал социальную моду на технологический прогресс. Подростки 1930-х буквально бредили авиацией, научным освоением полярного Севера, конструированием всевозможных аппаратов в диапазоне от радио до космических ракет. Приобщиться к знаниям по этим вопросам можно было по всей стране, не исключая провинцию. К примеру, современная исследовательница В.Д. Петрова сообщает, что в 1930-е годы в Якутске «шла пропаганда перехода от пассивного радиослушателя к активному радиолюбителю. Необходимо было, чтобы каждый, имея основные детали, мог сам сделать у себя радиоустановку, сделать усилитель, собрать лишнюю лампу накала и антенну, уметь ловить те волны и передачу тех станций, которых он пожелает»[303]. На Горьковском автозаводе работало несколько кружков, самый посещаемый был посвящён популяризации науки. «В лекционном зале проходили вечера занимательной физики, химии, биологии, математики, астрономии… На крыше клуба был установлен телескоп, в который кружковцы наблюдали в тёплые летние ночи движения небесных светил»[304].
Поэтому нет ничего удивительного, что СД отмечало: немцы всё больше и больше сомневаются в правдивости подчинённых доктора Геббельса.
«
Не менее чем технические навыки русских, удивляло немцев их гуманитарное развитие. Донесение СД из Франкфурта-на-Одере сообщало, что многие русские изъясняются по-немецки, так как этот язык изучается даже в неполных сельских школах». В сообщении из Бреслау говорилось про студентку из Ленинграда, которая «изучала русскую и немецкую литературу, она может играть на пианино и владеет многими языками, в том числе бегло говорит по-немецки»[306].
Военнопленный Михаил Лукинов рассказывал, что один немец решил унизить его и задал вопрос о том, что такое Пунические войны, с уверенностью, что русский об этом не знает.
«
Научный сотрудник Эрмитажа Николай Никулин в «Воспоминаниях» рассказал историю известного лингвиста Игоря Дьяконова, который в годы войны служил переводчиком в Заполярье. Во время допроса пленного майора вермахта, который раньше был филологом, Дьяконов начал декламировать стихи на готском языке, чем попросту шокировал немца. Тот «обнял Дьяконова, несколько минут приходил в себя, переживая крушение своих представлений о русских, о мире, а потом заговорил, заговорил и заговорил…»[308]
Окончательным поражением антирусского пропагандистского дискурса следует считать 16 марта 1945 года, когда его в своеобразной манере признал сам Йозеф Геббельс. В этот день он записал в дневнике:
«
Услышать из уст нациста сравнение русских и германских народных слоёв в пользу первых и даже само предположение об их конкуренции в 1941 или 1942 году было немыслимым. Но ход войны неумолимо вносил свои коррективы.
Подведем итоги. Очевидно, образ русских в нацистской пропаганде был совершенно уничижительным: их рисовали природными рабами. Это были тупые рабочие роботы, чуждые понятий о культуре, бездумно исполняющие прихоти алчных господ-евреев. Для демонизации врага сотрудники Геббельса педалировали ещё один типаж Востока – дикого азиата-кочевника, который жаждет ворваться в Европу для её варварского уничтожения. Семантика этого образа вбирала в себя не только народы Азии, входившие в состав СССР, но и сами славянские народы, которые в соответствии с давней европейской традицией воспринимались как монголы по крови или, по выражению Розенберга, потомки монголов. Большевизм увязывался не только с еврейством, но и с азиатчиной, а этот ярлык Европа исторически вешала на Россию со времён Ливонской войны XVI века.
В общении с местным населением для солдат вермахта была характерна колониально-господская риторика – и до поражения под Сталинградом это мало волновало нацистских руководителей в Берлине. Только крах армии Паулюса сподвиг их на попытку из тактических соображений провести чёткое различие между русскими и большевиками в своей оккупационной политике. Однако все их усилия оказались тщетны: армия была уже развращена, а коренные жители озлоблены по отношению к ней.
Кризис восприятия русских наступил и в самом рейхе. Прибывшие в Германию остарбайтеры зачастую оказывались не менее культурны, технически образованны и сообразительны, чем сами немцы. Всё это подорвало веру немецкого населения в пропаганду и, как следствие, в сам гитлеровский режим. Медийный блицкриг рейха не состоялся, а в затяжной информационной войне Йозеф Геббельс оказался совсем не так эффективен, как о нём принято думать, и в результате потерпел поражение.
Другой сценарий на Западе: не захват, а воссоединение
В романе Вальтера Скотта «Айвенго» ярко описан средневековый рыцарский турнир, устроенный храмовником Брианом де Буагильбером и его друзьями в Ашби. Бросить вызов зачинщикам мог любой воин благородного сословия: для этого надо было ударить копьем в щит, что висел у входа на ристалище. Если рыцарь хотел сражаться тупым оружием, подходящим для «показательного боя», он бил тупым концом копья. Если же хотел сражаться насмерть – ударял острым концом. Опасаясь опытных ратоборцев, гости турнира предпочитали сражаться тупым оружием. И только загадочный Рыцарь, Лишённый Наследства, под маской которого скрывался главный герой, вызвал заклятого врага Буагильбера на смертельный поединок.
Эта история из недр европейской культуры кажется прекрасной метафорой событий Второй мировой. Гитлер ударил во французский щит тупым концом своего тевтонского копья, в течение так называемой «странной войны», то есть с сентября 1939-го по май 1940-го, он несколько раз обращался к противникам с просьбой о мире. Его воистину рыцарский поступок – остановка танковых армад под Дюнкерком – дал возможность англичанам эвакуировать войска с материка и тем самым сохранить лицо. Но главное в том, что, войдя на территорию Бельгии, Нидерландов, Люксембурга, Франции, гитлеровские солдаты вели себя отнюдь не как варвары-поработители. Война без ненависти, победа без унижения падшего – такова была тактика фюрера на Западе.
В западном походе вермахт руководствовался «Десятью заповедями по ведению войны немецким солдатом». Этот документ декларировал, что:
• «немецкий солдат воюет по-рыцарски за победу своего народа. Понятия немецкого солдата касательно чести и достоинства не допускают проявления зверства и жестокости;
• запрещается убивать противника, который сдаётся в плен, данное правило также распространяется на сдающихся в плен партизан или шпионов. Последние получат справедливое наказание в судебном порядке;
• запрещаются издевательства и оскорбления военнопленных. Оружие, документы, записки и чертежи подлежат изъятию. Предметы остального имущества, принадлежащего военнопленным, неприкосновенны;
• Красный Крест является неприкосновенным. К раненому противнику необходимо относиться гуманным образом. Запрещается воспрепятствование деятельности санитарного персонала и полевых священников;
• гражданское население неприкосновенно. Солдату запрещается заниматься грабежом или иными насильственными действиями. Исторические памятники, а также сооружения, служащие отправлению богослужений, здания, которые используются для культурных, научных и иных общественно-полезных целей, подлежат особой защите и уважению. Право давать рабочие и служебные поручения гражданскому населению принадлежит представителям руководящего состава. Последние издают соответствующие приказы. Выполнение работ и служебных поручений должно происходить на возмездной, оплачиваемой основе»[310].
Документ был составлен в духе прусской военной традиции и соответствовал всем международным законам. Более того, нарушение изложенных в нём правил преследовалось крайне строго. В 1941 году Гитлеру пришлось приложить немало усилий, чтобы объяснить армии, почему на Востоке не нужно следовать правилам, соблюдения которых так настойчиво требовали на Западе. Впрочем, в конце концов это ему удалось.
В Центральную Европу германцы вошли сильными, благородными, великодушными победителями. «Вследствие безупречного поведения наших войск наше отношение с французским населением в те полгода, что я провел во Франции, ничем не было омрачено», – отметил в своих мемуарах Эрих фон Манштейн. Из своей памяти он извлёк лишь один случай, когда его подчинённые оказались не на высоте, но что это был за проступок? «Когда я однажды проезжал мимо одной виллы, которая была оставлена недавно нашей частью и оказалась в довольно большом беспорядке, я приказал старшине роты возвратиться на виллу с командой и навести там порядок»[311]. Вот и всё.
В своих воспоминаниях Манштейн вряд ли лукавит. Они подтверждаются французскими современниками. «Людоед подпилил себе зубы, чтобы казаться улыбчивым»[312], – так написал о поведении оккупантов будущий классик литературы Морис Дрюон. Но это мнение адъютанта генерала де Голля, бежавшего с родины в Англию, чтобы продолжить борьбу. Тысячи менее брезгливых французов не только не атаковали людоеда, но и с радостью присоединились к его пиршеству.
Маршал Петен, престарелый герой Первой мировой, подписал с Германией мир, отдав фюреру две трети французской территории и ограничившись миниатюрной Францией со столицей в Виши. Даже эта формально независимая страна по сути стала гитлеровской провинцией, где Петен поспешил ввести Нюрнбергские законы, не дожидаясь окрика своего молодого сюзерена. Наряду с движением Сопротивления, сберегавшим национальную честь, во Франции крепло и ширилось движение Содействия, формировавшееся вокруг общеевропейского дела. Фундаментом этого дела были евроцентризм, антисемитизм и антикоммунизм.
Французская нация была деморализована ещё и потому, что движение Содействия возглавил человек, имя которого ассоциировалось с победами французского оружия и французского духа. Во время Первой мировой войны Анри Петен сумел переломить ход боевых действий в свою пользу и вышел победителем из «верденской мясорубки». В 1935 году правые партии шли на выборы с лозунгами «Нам нужен такой, как Петен». О степени его популярности можно судить по тому, что сам Шарль де Голль назвал в честь победоносного военачальника своего старшего сына. Авторитет этого убелённого сединами старожила был весьма высок и после поражения. Как вспоминала русская эмигрантка Нина Кривошеина, «из-за того, что правительство, подписавшее перемирие с Гитлером, возглавлял маршал Петен, народный герой (сам он был крестьянский сын, что играло тоже немаловажную роль в его популярности…) – многие французы, не только “правые”, а самые широкие круги, не смели осуждать правительство Виши и считали, что Петен чуть ли не спас Францию…»[313] Когда Морис Дрюон и несколько его однополчан явились к командиру с просьбой отпустить их в Англию к лидеру нарождающегося сопротивления, тот ответил: «Я полагаю, что маршал Петен более компетентен в вопросах французской чести, чем генерал де Голль»[314]. И это понятно: на тот момент за де Голлем не стояло громких побед, он пробыл военным министром всего тринадцать дней, а чин генерала получил во время войны, которая завершилась для его армии катастрофой. Увидев Шарля с генеральскими погонами в разгар немецкого наступления, Петен сказал: «Вы уже генерал! Не могу Вас с этим поздравить. К чему при поражении чины?!» – «Но ведь и Вас же, господин маршал, произвели в генералы во время отступления 1914-го? А спустя несколько дней мы одержали победу на Марне». – «Не вижу ничего общего!» – осадил собеседника старый маршал[315].
Итак, летом 1940 года будущей лидер «Свободной Франции» был героем-одиночкой, неудобным для своего дряблого правительства и чуждым для своего деморализованного народа. «Мало тогда кому известный де Голль со своего лондонского балкона склонялся к старой даме Франции, с задравшейся нижней юбкой и измятым шиньоном скатившейся на самое дно чёрной пропасти. Не считая спасительных поползновений этого пожарного, оставшегося без пожарной лестницы, не было ни одного француза, бельгийца, люксембуржца или голландца, который верил бы в воскрешение демократического мира, разлетевшегося в прах за несколько недель», – так характеризует ситуацию бельгийский фашист Леон Дегрелль[316]. И надо сказать, что это желчное высказывание не так уж далеко от истины. Во всяком случае сам де Голль в тот момент ощущал фатальное одиночество. Вспоминая свой первый день в Лондоне, он писал: «В то время как я устраивался на квартире, а лейтенант Курсель, звонивший в посольство и миссии, уже получал всюду сдержанные ответы, я, одинокий и лишённый всего, чувствовал себя в положении человека на берегу океана, через который он пытается перебраться вплавь»[317].
Между тем нет оснований представлять Петена бессовестным негодяем, для которого имели значение только личная власть и финансовые подачки от фюрера. Рассуждая о его действиях, необходимо учитывать несколько обстоятельств.
Безусловно, перспектива продолжения борьбы для Франции оставалась: в Африке находились её богатые колонии, там стоял в полной боевой готовности её могучий флот. Французское правительство могло объявить «тотальную» или «отечественную» войну за независимость. Правда, однако, заключалась в том, что Франция не жаждала такой войны, не была готова к ней морально. Историк Анри Руссо писал, что «широкое распространение во Франции получил пацифизм, порождённый травматическим опытом Первой мировой, что отчасти объясняет характер предвоенной внешней и оборонной политики страны. Люди в подавляющем большинстве отвергали саму идею новой войны, и тогдашние правительства, как правые, так и левые, это, естественно, учитывали. В результате, хотя в 1940 году французские солдаты действовали отнюдь не столь пассивно, как принято считать, последовавшее за первыми неудачами (Седан, Дюнкерк) предложение прекратить войну было с одобрением встречено большинством населения»[318]. На наш взгляд, эта позиция нуждается в уточнении: правительства, конечно, учитывали пацифизм населения, но ведь на то они и правительства, чтобы в нужный момент мобилизовать своих граждан на защиту от внешней агрессии. Французское государство с этой задачей, очевидно, не справилось, хотя возможности такие имелись. И для этого вовсе не обязательно было идти по радикальному нацистскому пути: в Германии, где антивоенные идеи были популярны не меньше, чем во Франции, нацисты с немецкой дотошностью вытравили их из сознания молодежи, не постеснявшись устроить даже публичное сожжение пацифистских книг Эриха-Марии Ремарка. Делая вид, что война если и заденет французов, то только краешком, лидеры Франции в итоге получили страну, не готовую сражаться.
В пропагандистском очерке Ильи Эренбурга, написанном для советской аудитории, приходу немцев радовались только пятьдесят столичных проституток[319]. Но в реальности это было не так. Визит вермахта на Елисейские Поля означал для французов окончание войны, и для большинства он был дороже суверенитета. Есть известное фото, на котором французские солдаты возвращаются из немецкого плена в вагоне с надписями: «Да здравствует маршал! Да здравствует европейская Франция».
В этих условиях возможность победы над Германией казалась Петену призрачной, а жертвы, которые придётся принести ради неё, – ужасными. И тогда он поступил цинично: примкнул к победителю, надеясь, что сотрудничество с Германией оплатит для Франции более-менее достойное место в послевоенном мире.
Кроме того, идеи Гитлера были не так уж чужды этому старому консерватору. Он полагал, что удивительный паралич власти и разлад управления, которые явились миру во время последней кампании, были результатом ошибочной внутренней политики последних лет. Его раздражали бесконечные словопрения в парламенте, пренебрежение религией, девальвация семейных ценностей, праздность элит, интриги либералов и козни коммунистов. Он считал поражение закономерным итогом политики болтунов и хвастунов. Наконец, Анри Петен, как и Гитлер, был закоренелым антисемитом. Отсюда главные законы его правления: принятие диктаторских полномочий, замена лозунга «свобода, равенство и братство» на «семья, труд, отечество», воссоединение церкви и государства, введение католичества как обязательного предмета в школах, развитие физкультуры и спорта по немецкому образцу и, конечно, антиеврейские акты.
Очевидно, Петен считал себя прагматиком, а де Голля авантюристом, но история всё расставила по своим местам. По действиям старого маршала видно, что он действительно пытался как-то ограничить немецкое влияние на подконтрольном ему обрубке Франции – даже хотел избавиться от пылкого германофила Пьера Лаваля, дважды навязанного ему в премьеры, однако всё было тщетно. Тем временем к опальному генералу стекалось всё больше и больше патриотов: в 1942 году, после битвы при Эль-Аламейне, африканские колонии признали власть его «Свободной Франции». В ответ на это Гитлер оккупировал зону Виши и с тех пор творил там что хотел. Политическое влияние Петена упало до минимума. Однако и раньше никто не собирался признавать в нём равного игрока. Геббельс ещё в 1940 году записал в своём дневнике: «Если бы французы знали, что фюрер потребует от них, когда настанет время, у них, наверное, выскочили бы глаза из орбит, поэтому хорошо, что мы пока не раскрываем своих замыслов и пытаемся выбить из покорности французов всё, что вообще возможно»[320].
На чём строил Гитлер идеологическую политику в покорённой Европе? Следует признать, что немецкий лидер зрил весьма глубоко. Он осознавал, что в начале XX века Запад столкнулся с фундаментальной проблемой утраты смыслов бытия. Об этом много писали мыслитель Макс Вебер и несостоявшийся личный философ фюрера Мартин Хайдеггер, прямо назвавший Запад «мышеловкой». Позже этой проблеме посвятил свою монографию «Человек в поисках смысла» один из наследников Фрейда, узник нацистских концлагерей Виктор Франкл. Нацизм давал своеобразный ответ на вызов потери смысла, перечеркнув общеевропейский идеал добропорядочного рационального лавочника и заменив его сверхчеловеком – «белокурой бестией».
Гитлер звал молодых европейцев бросить свои уютные скорлупки и, жертвуя собой, отправиться в полное опасностей великое путешествие – творить историю, переделывать природу, осваивать таинственные неизведанные пространства на Востоке. Тот энтузиазм, который пытался пробудить фюрер в детях европейских бюргеров, был похож на тот, с которым молодежь СССР тогда же осваивала Север и позже космос. Только в гитлеровской концепции соблазнения Европы роль неизведанного космоса, который принесёт людям неисчислимые блага, играла Россия.
Это строки из воспоминаний харизматичного бельгийского националиста Леона Дегрелля. Он был одним из тех, кто откликнулся на призыв нацистского лидера. В 1944 году фюрер сказал о нём: «Если бы у меня был сын, я бы хотел, чтобы он был похож на Дегрелля»[322]. До самой своей смерти в 1994 году этот командир этнической бельгийской дивизии СС «Валлония» оставался верен духовному отцу, отрицая холокост, проклиная советских «недочеловеков» и отпуская ядовитые стрелы в адрес скончавшихся победителей. Его мемуары – ценнейший документ, который пронизан скорбью о том, что мечты преодолеть бессмысленное западное обывательство через победу рейха не воплотились.