Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Без купюр - Карл Проффер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хотя сам я не видел в этом ничего оригинального, Иосиф сказал, что лучший вопрос, который он слышал от иностранца, – это почему поэты, особенно русские, так любят тему сумасшествия. Сумасшествие, ответил он, равняется анархии. Нельзя карать юродивых (Божьих шутов), сказал он, хотя теперь их уже нет и мы больше не верим, что их устами глаголет Бог. Все равно безумцев наказывать нельзя. Он рассказывал о разных случаях из поры своего пребывания в сумасшедшем доме, где, по его словам, он узнал много интересного. Многие там притворялись или преувеличивали свое безумие. Один из них, которого потом признали здоровым, был жестоко избит санитарами за то, что сунул тарелку с кашей в лицо их товарищу. Других, настоящих больных, тоже избивали и загоняли под холодный душ. То, что самому Иосифу прописывали болезненные уколы, теперь уже общеизвестно.

Весь остаток 1971 года после того новогоднего визита нам приходилось довольствоваться не слишком вдохновенной перепиской. Иосиф никогда не отличался особым талантом в эпистолярном жанре, да и мои письма к нему были по большей части продиктованы стремлением поддержать контакт, заверить его в нашей неизменной симпатии и развлечь шутками, каламбурами и стишками вроде тех, какими мы баловались вместе на досуге. Мы сообщали ему о том, что касалось наших совместных издательских планов, и говорили про общих друзей, к примеру:

А если серьезно, Джордж [Клайн], Э. и я долго и с любовью говорили о тебе. Он показывал твои фотографии – одна, на фоне северного леса, вызвала у Э. слезы, а у меня злость… В письме ты говоришь о недавнем унынии. Ты должен убить “Малоун умирает”. Не могу посоветовать, каким именно оружием, но надо, вообще человеку надо. Если ты можешь отослать от себя часть уныния в письмах, шли нам. Мы вынесем, потому что радостей у нас больше, чем мы заслуживаем.

Этот отрывок моего письма ему сентиментальнее обычного, но причина, очевидно, в тогдашних настроениях Иосифа. Мой черновик не датирован, но письма Иосифа от 24 июня и 6 ноября 1971 г. дают представление о нашей переписке в том году.

[Поскольку правопреемники Бродского дали разрешение лишь на публикацию отрывка из этого письма (которое местами весьма трудно понять, ибо Бродский пишет по-английски смело, но порой очень неправильно), я вкратце изложу его содержание: Иосиф сообщает, что у него взяли анализы крови, соглашается с замечанием Карла относительно строчки, выброшенной из “Горбунова и Горчакова”, говорит нам, у кого в Англии можно взять фотографии Ахматовой; сочиняет неуклюжий, но забавный лимерик; пишет, что не будет сниматься в кино; что завел себе кота, назвал его Иосифом, а затем обнаружил, что это кошка; он заканчивает письмо признанием, что у него депрессия. Вот свидетельство этой депрессии:

Заканчивая это письмо, я снова чувствую грусть… Как бы там ни было, хочу сказать, чтобы вы помнили всегда, так как вижу, что буду все реже и реже пользоваться этим словом: я, правда, люблю вас, всем сердцем, всей душой и всем, что еще осталось от ума… Потому что на ваших лицах написано больше, чем можно написать на бумаге. Простите. Примечание Эллендеи Проффер Тисли]

В эту пору началась еврейская эмиграция из Советского Союза в Израиль, но хотя Иосиф и был евреем, он считал себя русским. Это казалось нам совершенно естественным, поскольку было справедливо почти для всех, кого мы знали, начиная с Надежды Мандельштам. Для нас Иосиф и все остальные были просто русскими – это была их культура, их язык, и нелепая графа в советском паспорте, определяющая их как евреев по национальности, всегда казалась нам дикой и не имеющей никакого отношения к реальной жизни. Эти люди вспоминали, что они евреи, только когда сталкивались с антисемитизмом. И в литературном, и в религиозном смысле взгляды Иосифа формировались в основном под влиянием христианских источников.

В любом случае Иосиф не хотел уезжать из страны как еврей. Это было не для него, а то, что он уже заслужил известность как поэт, лишь усугубляло его неохоту двигаться по этому пути. В начале семидесятых вообще очень бурно обсуждалась проблема этичности эмиграции. К 1972 году и в самиздате, и чуть ли не на каждой кухне в крупных городах успели как следует поспорить о том, хорошо ли это – покидать родину. Иосиф не имел твердого мнения на этот счет, но то, как ты уезжаешь, было важно.

31 декабря 1971 года Иосиф получил официальное приглашение от якобы проживающего в Реховоте “Иври Иакова”, дающее ему разрешение на въезд за № 22894/71. Но он не воспользовался этим приглашением и не стал одним из многих тысяч евреев, уехавших из России на Запад в 1971 году.

В апреле-мае 1972 года (как раз перед визитом Ричарда Никсона, во время которого разрядка напряженности между нашими странами получила окончательное оформление) мы с Эллендеей совершили важную поездку в СССР, занявшую целый месяц. Благодаря этому мы оказались в Ленинграде как раз в самые важные для Иосифа дни, и решения, принятые тогда, повлияли на наши судьбы на много лет вперед.

Непосредственно перед тем, как мы появились в Москве (это случилось 26 апреля), впервые в сопровождении трех моих сыновей, Эндрю, Кристофера и Иэна, произошло несколько важных событий. В октябре Сахаров сделал публичное заявление, суть которого сводилась к призыву дать гражданам право на эмиграцию. В самом конце предыдущего года умер Твардовский, и появление Солженицына на его похоронах наделало много шуму. В январе судили Буковского, и в следующие месяцы по стране прокатилась волна обысков и арестов – это были согласованные действия властей, решивших убрать с дороги всех потенциальных возмутителей спокойствия. Одних арестовали, других призвали в армию, а кому-то заплатили и велели на время приезда Никсона убраться подальше из Москвы и Ленинграда. Я и по сей день считаю, что случившееся с Иосифом объясняется этой чисткой перед никсоновским визитом. Если уж ленинградские власти могли ради Никсона в один присест заасфальтировать заново чуть ли не весь Невский проспект, то избавиться от нескольких “паразитов”, состоящих в контакте с иностранцами, было для них и вовсе плевым делом.

Мы прибыли в Ленинград 9 мая. Наш поезд пришел в восемь вечера, и встречаться с Иосифом было уже поздно. Однако на следующее же утро мы явились к нему, и произошли сразу два важных события: об одном он нам рассказал, а другим был телефонный звонок, прервавший нашу беседу. Сначала он заявил нам, что вот-вот женится на Y., студентке-американке, приехавшей в СССР по обмену. Мы спросили, любит ли он ее. Да нет, это будет фиктивный брак – когда он выберется отсюда, они будут просто друзьями и выполнят лишь то, чего требует закон, чтобы ему остаться в США. Кажется, посреди этого разговора и зазвонил телефон. Мы не могли определить, с кем говорит Иосиф, но трубку он повесил с ошеломленным видом. Это было приглашение от КГБ, то есть из ОВИРа, объяснил он; его вежливо спросили, найдется ли у него время на то, чтобы зайти к ним поговорить сегодня после обеда. Что это значит? Связано ли это с чисткой перед визитом Никсона? А может, с приглашением из Израиля? Или тут пахнет чем-то гораздо более зловещим? Иосиф растерянно повторял: “Так не бывает”. Он предложил нам заглянуть к нему вечером, чтобы узнать, чем кончится дело. Мы вместе пошли на автобусную остановку, продолжая по дороге обсуждать его затею с мисс Y. По случайности мы были с ней немного знакомы и считали, что она совершенно не годится Иосифу в невесты. Откуда он знает, спросили мы, что, выйдя за него замуж, она действительно будет считать этот брак фиктивным и после отпустит его на свободу? Да, согласился он, может и не отпустить. Мы полагали, что вероятность такого исхода весьма высока. Если уж он хочет выбраться из России таким способом, у нас есть другие знакомые американки, более подходящие и для него самого, и для фиктивного брака. Хотя мы скрывали это от Иосифа, его замысел нас чрезвычайно расстроил: мы были уверены, что он приведет к катастрофе. Однако мы опасались, что, если будем чересчур напирать, он решит, что должен настоять на своем. В любом случае было ясно, что, в отличие от его британской подруги Фейт Уигзелл, эта девица ни в коей мере не является горячо любимой дамой сердца и ипостасью поэтической музы.

Когда мы встретились снова, Иосиф был весьма озабочен. “Что мне теперь делать?” – спросил он, когда мы сидели в его комнате (наши фотографии с ним и детьми сделаны в этот день). Все просто, сказал я, будете поэтом при Мичиганском университете. Я понятия не имел, как этого добиться, но решил, что надо поддержать в нем уверенность. Даже Эллендея глядела недоверчиво; она знала то, чего не знал он, – даже на нашем отделении, может быть, только двое-трое прочли стихотворение Бродского, и как они отнесутся к тому, чтобы он стал их коллегой, предугадать было невозможно. Так или иначе, Иосиф все равно был обеспокоен предстоящим и, опасаясь, что комната прослушивается, предложил пройтись.

И вот мы – Иосиф, Эллендея, Эндрю, Кристофер, Иэн и я – отправились на долгую утомительную прогулку от дома Иосифа, через Неву, к Петропавловской крепости, прославленной пушкинским описанием в “Медном всаднике”, а еще тем, что служила тюрьмой для русских писателей (Достоевского, Чернышевского, Рылеева, Кюхельбекера и Горького – если упомянуть хотя бы немногих). Конечно, Ленинград не в первый раз видел фрисби, но все равно, наверное, было странно наблюдать, как столько людей перебрасываются этой штуковиной в разных местах города и внутри крепости, неподалеку от великолепного собора, где похоронены цари начиная с Петра Великого и до Александра III. На нас обращают внимание, а Иосиф, быстро меняя позиции вдогонку за улетающей тарелочкой, проверяет, нет ли хвоста. В конце концов он проводил нас через внутренность тюрьмы на крышу крепости. Мы перебрались через стены и по ветхой крыше к угловому бастиону, где, по словам Иосифа, он провел много часов. Отсюда можно было смотреть на загоравших под стеной у Невы и можно было разговаривать, не опасаясь чужих ушей.

В этом странном месте мы обсудили все проблемы, которые могли возникнуть в ближайшие несколько недель. Десять дней, которые первоначально обещали Иосифу в ОВИРе, растянулись на месяц. Его собирались выпустить в первую неделю июня (после отъезда Никсона), и это делало предложение ОВИРа более подозрительным. Тем не менее мы исходили из того, что оно реально, а потому поговорили о том, что мне надо будет сделать, когда вернемся в Энн-Арбор, и как мы сможем обсуждать результаты по телефону (придумали кодовые слова для ключевых понятий). Эллендея и я пообещали, что с того момента, когда он прибудет в Вену, о нем позаботятся – по всей вероятности, я сам прилечу в Вену, чтобы его встретить. Если повезет, меня официально откомандирует университет, но если нет, я все равно прилечу. Формальности, наверное, будут сложными (насколько долгую и гнусную волокиту устроят наши бюрократы, мы себе тоже не представляли). Мы размышляли о его будущем: тогда да и потом я говорил, что в первый год или два особых проблем не возникнет, бояться русской знаменитости надо того, что будет после, когда притупится новизна, уляжется шум и забудутся его расхождения с властью.

15 мая мы вернулись в Москву ночным поездом, и Иосиф прибыл как раз вовремя для того, чтобы проводить нас и в последний раз сверить наши коды и запланированные звонки (как мы узнали 17-го, в ОВИРе Иосифу сказали, что его виза на выезд будет готова через неделю). Как обычно, при отлете из Шереметьева мы испытывали странную, почти невыносимую смесь печали (за себя и наших друзей) и радостного облегчения (поскольку эти пулеметы оставались позади). Такие моменты всегда были воплощением нашей связи с СССР, в которой сочетались любовь и ненависть. Вместе с нами летела футбольная команда из какой-то европейской страны, так что ответом на стандартное довольно ироническое сообщение из кабины пилота “Сейчас мы покидаем территорию Советского Союза” было более громкое “ура”, чем обычно. Мы не знали, что в тот самый день Иосифу дали выездную визу. Как только мы добрались домой, я немедленно стал убеждать руководителей Мичиганского университета, что они должны принять на работу “приглашенного поэта” из России. Я не знал, что в последний раз это случилось примерно тридцать лет назад и что предшественниками Иосифа были Роберт Фрост и У. Х. Оден.

В аэропорт в Вене я приехал заранее и проверил все выходы, смутно воображая какую-то провокацию со стороны КГБ и желая быть к ней готовым. Прилетающие пассажиры и их багаж отделены от залов ожидания, банков, магазинов и такси высокой стеклянной стеной. Но когда подошло время прибытия рейса из Будапешта, я залез на крышу и подошел к самому ее краю, чтобы лучше видеть большие автобусы, везущие пассажиров из самолетов, совершивших посадку. Было воскресенье, 4 июня, и самолет сел более или менее вовремя, в 5.35. Когда автобус подъехал к зданию, я увидел Иосифа за окном, и он меня увидел. Он показал два пальца буквой V. Внизу произошла десятиминутная задержка – затерялся один из двух его чемоданов – первое из механических препятствий, тормозивших наши дела в последующие дни. Появился Иосиф, мы обнялись. Оказалось, что его встречала еще Элизабет Маркштейн с мужем – венка, имевшая прочные связи с Россией. Я сел с ним в такси, в пути он нервно повторял одну и ту же фразу: “Странно, никаких чувств, ничего…” – немножко как сумасшедший у Гоголя. Изобилие вывесок, говорил он, заставляет крутить головой, его удивляло разнообразие марок машин. Он говорил: так много всего открывается взгляду, что он не успевает видеть (это он повторял несколько дней). И сказал, что сразу почувствовал в Будапеште, что воздух другой. А теперь оказалось, что и в Вене другой. Мы подъехали к скромному отелю “Бельвью”, ему понравилось название – оно ассоциировалось с Цветаевой. Мы прожили там несколько дней.

Наши венские хозяева были озадачены. Конечно, они многое повидали в этом городе, но в “Бельвью” нечасто снимали номер двое мужчин – один с американским паспортом, а второй с какими-то странными, невразумительными русскими документами. С учетом того, как трудно было Иосифу справиться с обилием и разнообразием новых впечатлений, хорошо, что я не выбрал более изысканное место. Это была маленькая, чистая, уютная привокзальная гостиница с маленьким рестораном. И все равно Иосифа приятно удивляли самые обычные мелочи, от кусков мыла до качества подушек.

Как только мы вошли, он позвонил родителям и разговаривал с ними, наверное, полчаса. Рассказал мне немного об отъезде из Ленинграда, его провожали человек сорок. Документы обошлись ему в тысячу долларов, половина – истинно русский выверт – за лишение советского гражданства! После таможенного обыска в Шереметьеве ему разрешили вывезти 104 доллара. Обыск продолжался часа два. Прощупали каждый шов, проверили по всей длине ленту в пишущей машинке, сломав при этом прижимную планку (эту старую машинку, как выяснилось, подарила ему Фрида Вигдорова). Он кричал на них; они отвечали, что имеют право; тогда, сказал он, пусть обзаведутся инструментами, чтобы этим заниматься. Они забрали его стихи, но он оттягивал отъезд сколько мог, чтобы отпечатать копии и сделать микрофильмы, а потом отослать, как он сказал, с корреспондентом “Таймс”. (Позже Иосиф говорил, что они отправились за границу на самолете Никсона, но это, возможно, одна из тех изящных легенд, которые он не совсем бессознательно породил. Теперь, по прочтении солженицынской истории его изгнания и отлета, явной мистификации, я отношусь к подобным деталям с большим подозрением.) Мы не знали тогда, сколько неприятностей причинит собирание и хранение его стихов людям в Ленинграде: Марамзину, Хейфецу, Эткинду – называю тех, кто пострадал.

В первый же вечер мы посетили Маркштейнов. В то время я не знал о ее коммунистическом прошлом и ее дружбе с Копелевыми. С Маркштейном Иосиф обсуждал свое “прощальное” письмо Брежневу, о котором мне мало рассказывал. Сказал, что в нем содержатся те же идеи, что в неотправленном письме о смертном приговоре Кузнецову. Идея была такая: мы оба когда-нибудь умрем, вы и я. Это будет для него новой мыслью, сказал Иосиф. Настало время, когда сильный не всегда побеждает слабого, писал он и просил, чтобы его имя осталось в литературе и чтобы его родители получили те приблизительно тысячу рублей, которые причитаются ему за переводы. Подчеркиваю: я сообщаю здесь то, что он сказал мне тогда и что я записал в дневнике. Целый текст я так и не прочел и сейчас не проверял, точно ли так у него было написано. Важно то, чтó он рассказал о письме тогда, и то, что он думал. Маркштейн сказал, что он должен опубликовать письмо, но Иосиф ответил: “Нет, это касается только Брежнева и меня”. Маркштейн спросил: “А если опубликуете, оно уже не Брежневу?” Иосиф сказал: да, именно так.

Маркштейны были очень любезны и предложили, чтобы их молодые дочери показали нам Вену. Но по большей части мы были одни и, поскольку впервые могли долго побыть наедине, о многом разговаривали, особенно ночью. Здесь я попытаюсь просто пересказать мысли Иосифа, какими они были сразу после его отъезда из России, и обрисовать то первое впечатление, которое он произвел на меня, впервые очутившись на Западе. Мичиганский университет уже дал обещание позаботиться о нем в ближайшем будущем, и это было важно, однако не отменяло необходимости одолеть все обычные барьеры, препятствующие его въезду в Соединенные Штаты.

Иосиф никак не мог привыкнуть к странностям нового мира – они еще долго не переставали его удивлять и потом, в Америке. Он часто крутил пальцем у виска, как бы показывая, что сходит с ума. “Мне кажется, что я умер, – говорил он. – Жизнь – это борьба не хорошего с плохим, а плохого с худшим”. Изобилие товаров в витринах магазинов на главной торговой улице неизменно вызывало у него растерянность. Он заметил, что в Советском Союзе дистанции между предметами больше, поэтому глазу легче воспринимать окружающее. А здесь у него болела голова. Не мог он привыкнуть и к тому, что пешеходы дисциплинированно останавливаются на красный свет, и упорно перебегал дорогу перед едущими машинами. Еще он заметил, что все “одеваются одинаково и даже выглядят одинаково” – он не мог сказать с первого взгляда, кто перед ним (а в России мог). Он постоянно жаловался, что “не успевает видеть”. Вокруг был слишком большой выбор, его избыток. (В этом он походил практически на всех наших знакомых русских, выехавших из своей страны, и многие бесцеремонно заявляли, что мы живем аморально: зачем тратить силы на производство пяти видов зубной пасты, и т. д.) Когда Иосифу становилось совсем невмоготу, он переходил с английского, на котором я нарочно заставлял его говорить ради тренировки, на русский, чтобы отдохнуть и подзарядить батарейки. “Для терапии”, – объяснял он, или чтобы не терять головы, как мы научились говорить в шестидесятые.

Ночью он спал с раскрытыми окнами, невзирая на громкий шум за окном. Еще мы обсуждали дневные впечатления и то, как они соотносятся с его прошлым в России. “Русские не имеют возможности выбирать”, – сказал он. Единственное, что выбирает интеллектуал в самом начале, – это институт, в который он хочет поступить. После этого остаток его жизни и карьеры оказывается в основном предопределен. Он выбирает институт, учится там, отвечает на вопросы, понимая, что говорит неправду, и его сознание портится навсегда (“в него подмешивают говна”). Ему известны лишь редкие исключения, сказал он, – единицы прошли через это и уцелели, как Сергеев. Но для всех прочих примерно после двадцати пяти единственной областью, где можно выбирать, остаются любовные дела, и именно поэтому практически все наши знакомые разводились как минимум однажды. Еще до своего отъезда из России Иосиф как-то сказал нам, что ему стоит уехать хотя бы по одной причине: если он останется, вся его жизнь до конца будет предсказуема. Иосиф любил преодолевать трудности, а эмиграция поставила перед ним такие сложные задачи, с какими ему еще не приходилось сталкиваться.

В России он не только мог распознать человека по первому взгляду, но, по его словам, обычно еще и проникался к людям неприязнью, “потому что обычно я понимал, кто передо мной стоит”. Но потом, добавлял он, его охватывало чувство вины и жалости к ним, и он старался помалкивать. Короче говоря, он не хотел, чтобы его поймали на дурных мыслях. Ради этого он был готов пойти едва ли не на что угодно (в дальнейшем это осталось одной из его главных черт). Одним из примеров, который он назвал, были те, кто приводил к нему безобразных поэтов с гнилыми зубами, явно сумасшедших. А когда я сказал, что устыдился своей мстительности после того, как пожелал смертной казни Серхану Серхану, он ответил, что нет, это не было низким чувством.

Благодаря этому и другим высказываниям Иосифа у меня сложилось твердое убеждение, что по характеру он одиночка, этакий одинокий волк, хотя у него была уйма друзей и знакомых. К примеру, он не принимал участия в борьбе за права человека и гражданские права, он вообще был противником чуть ли не всех и каждого. Те, кто, подобно Литвинову, сознательно шел в тюрьму, дабы сделать из себя мученика, вызывали у него презрение и негодование. Эти люди, говорил он, знают, за что садятся, знают, чем жертвуют. Больше всего, добавлял Иосиф, его бесит привычное (и полное) отсутствие справедливости для обыкновенных людей. В России нет совершенно никакого понятия о законе и порядке на любом уровне. Вердикт за все уголовные преступления выносится заранее, и начальников почти никогда не осуждают. Так что он приберегал свое сочувствие для обычных людей вроде того старика, которого встретил на этапе, – человека, который ударил председателя колхоза и получил за это шесть лет. Примерно по тем же причинам он терпеть не мог московских интеллектуалов “аэропортовского” типа (по названию станции метро, в районе которой они жили) и их дискуссий об идеях и влиянии этих идей на народ. Там живут люди вроде Межирова – круглый дурак, говорил он, и к тому же никакой поэт. В сочинениях советских поэтов, всех без исключения, отсутствует духовный пласт. Говоря о себе как об изгнаннике, Иосиф ничтоже сумняшеся перефразировал знаменитые слова Томаса Манна: “Где я, там и русская литература”.

Изгнание стало для Иосифа потрясением, вызвавшим реакцию – гнев. Почти всех он называл “блядьми” и “кусками говна”, особенно Евтушенко и Вознесенского. Его избрание в Баварскую академию изящных искусств, газеты, телевидение – все это было говно и неважно. В своей работе человек не должен зависеть от других, говорил Иосиф; надо быть независимым, как он. Позже его отношение к почестям и зависимостям претерпело существенный сдвиг. Он весьма гордился своими разнообразными научными и поэтическими титулами и знаками признания, от членства в “Фи-Бета-Каппа” Мичиганского университета и почетной докторской степени в Йеле (ее организовал Строуб Талботт) до стипендии Макартура и членства в Обществе Гуггенхайма. По меньшей мере дважды – один раз речь шла о журнале “Вог”, другой раз о “Вэнити фэйр” – он хвастался мне размерами своего гонорара, не замечая того, что обе статьи (о поэтессах) чрезвычайно слабы.

Мы обсуждали мнение, высказанное мной во введении в “Советскую критику американской литературы”: главным, что бросилось мне в глаза, когда я переводил русские статьи, были отсутствие логики, неспособность к связному изложению и неумение удержаться в рамках заданной темы. Иосиф согласился, добавив, что русские критики ведут себя как дети – отчасти это наследие советской газетной риторики. Пафос сам по себе приятен, и они с удовольствием в него погружаются. Русскому человеку, сказал он, свойственно верить в то, что его взгляды истинны (особенно это верно для нынешнего поколения интеллигентов, ибо они действительно пришли к некоторым элементарным идеям самостоятельно), и он готов сражаться за них не на жизнь, а на смерть. Русские критики не терпят амбивалентности. В каждом предисловии к каждой книге они отходят от своей темы и принимаются объяснять, на чем стоит мир.

Но он отдыхал душой на классиках – как-то вечером (9 июня) он читал Tristia Мандельштама (один из ардисовских экземпляров, привезенных мной для местных славистов) и не переставая им восхищался. Позже, когда я уезжал, он попросил меня оставить очень разные книги – “Счастливую проститутку” (потом он сказал, что она “забавная”) и “Женщину французского лейтенанта” (которую, я уверен, он так и не прочел ни тогда, ни потом).

Я впервые получил возможность показать Запад одному из своих русских друзей, так что по вечерам, когда заканчивались наши ежедневные баталии, связанные с добыванием визы, я с удовольствием шокировал Иосифа роскошью и пороками прогнившего Запада. Для изучения кулинарных изысков я повел его в отчаянно дорогой ресторан отеля “Бристоль”; чтобы описать поведение Иосифа от вырезки до бренди, не хватит даже известной метафоры “слон в посудной лавке”. Один вечер был посвящен “порно-киноконцерту”, настолько грубому, насколько только может быть грубой поддельная любовь. В другой раз мы отправились на вечернее представление в “Мулен Руж”. Поскольку я уже бывал там лет десять назад, а такие вещи никогда не меняются, я взял столик в главном зале очень близко к выступающим – мимам, фокусникам, акробатам и т. д. Мой замысел сработал блестяще: Иосиф оказался ближе всех к сцене, и фокусник принялся доставать из его куртки и ушей всякие штуковины, включая цыплят, к вящему его изумлению. Он и на следующий день все пытался сообразить, как же это возможно. Акробаты тоже вовлекли его в действие – вытащили на эстраду и заставили сделать стойку на руках на головах двоих из них, а потом один сделал такую стойку у Иосифа на коленях.

Еще мы купили ему сандалии, вельветовые брюки и синюю рубашку с коротким рукавом, что совершенно его осчастливило. Я не записал, в каком хронологическом отношении это находится к фантазии, спонтанно возникшей у него во время нашей прогулки: он хотел покорить всех женщин на улице сию же минуту. Они все должны быть голыми, шутил он; зачем люди вообще носят одежду, тем более если вокруг столько высоких девушек? В Вене Иосиф не мог пройти мимо нищего, не дав ему что-нибудь. Он сказал, что так всегда было и раньше, даже в России. Ни тогда, ни потом мы с ним особенно не обсуждали богословские темы, но для тех, кто интересуется, христианином он был или иудеем, сообщу: он сказал, что Бог ни плох, ни хорош, и повторил вслед за Ахматовой, что христианство на Руси еще даже не проповедано.

Если не считать приключений, связанных с визой, единственными важными событиями в пору нашего совместного пребывания в Вене были наши визиты к Одену. Во вторник я взял напрокат “фольксваген” (весь процесс аренды автомобиля был для Иосифа чудом, так же как и лицезрение меня за рулем, особенно в чужой стране). Мы поехали по автобану в Кирхштеттен, чтобы найти Одена. По дороге мы заплутали и чуть не свалились в лесное ущелье, но потом все-таки отыскали дом Одена – пустой. Мы подождали и наконец увидели, как через поле со стороны железнодорожной станции неторопливо шагает пожилой человек.

Подойдя к Одену, я увидел на его лице испуг – ясно, что немало охотников до знаменитостей осаждало его в жизни, даже в этом отдаленном убежище. Отгоняя меня взмахом ладони, он сказал: “Нет, я занят сейчас”. Насколько мог сжато я объяснил ему, кто я такой, и кто такой этот рыжий поэт позади меня, и какие необычайные обстоятельства привели сюда русского. Он не слушал или не понял, продолжая отмахиваться от нас, как от назойливых насекомых, и Иосиф, покраснев, тянул меня прочь. Я, однако, повторил объяснение на языке “я Тарзан, ты Джейн”. В конце концов Оден понял, что это Бродский из России, которого он переводил и более или менее хвалил. Тогда он все-таки пригласил нас в дом. Но тут не знал, что делать дальше. После некоторого бормотания он угостил нас вермутом (Иосиф своего не допил). Потом стал болтать о “гении Вознесенском”, не слушая реплик Иосифа и предупреждений, что не надо обманываться на его счет. В конце концов Иосиф не мог просто сказать: “Вознесенский – говно”, как обычно. Иосиф был очень расстроен, и, хотя Оден пригласил нас в субботу на обед (его компаньон тоже должен был присутствовать), когда мы отъехали по ухабистой дорожке, Иосиф проворчал, что возвращаться сюда вообще незачем: Оден ничего не понял. Я должен был вернуться в Мичиган, поэтому поехать не мог; что до Иосифа, он, конечно, не захотел бы проявить неуважение к человеку такого калибра, как Оден. Он в самом деле поехал, очевидно понимая, что Оденом нельзя пренебрегать, даже если тот любит стихи Вознесенского. Во всяком случае, вторая встреча, как некогда с Ахматовой, видимо, удалась лучше: в итоге Иосиф и Оден полетели в Англию одним рейсом, и во многих отношениях покровительство Одена было чрезвычайно важно для Иосифа, искренне восхищавшегося английским поэтом.

После неудачной первой встречи с Оденом мы поехали в Линц, где осмотрели самую большую церковь и, сидя под кленом, перекусили невыносимо сладким тортом. На обратном пути Иосиф сказал, что Австрия ему уже надоела. Именно тем вечером я и повел его в “Бристоль” и “Мулен Руж”, но не думаю, что это заставило его изменить свое мнение.

Мне в точности неизвестно, как Иосиф получил официальное разрешение отправиться прямиком в Соединенные Штаты, но я полагаю, что решение сделать для него исключение из правил было принято в Госдепартаменте на более высоком уровне, чем обычно. Однако там старались скрыть этот факт, поскольку не хотели делать ничего такого, что открыто противоречило бы соглашениям, заключенным Никсоном в мае в рамках политики разрядки. Я имею в виду, что присвоение Иосифу статуса изгнанника или политического беженца выглядело бы чересчур вызывающе. Как бы то ни было, я могу довольно точно рассказать, как с нами обошлись в консульской службе американского посольства в Вене, потому что у меня есть сделанные в то время записи.

Утром в понедельник, 5 июня, мы пришли в консульскую службу в первый раз. Дежурная, немка, решительно пресекла наши попытки попасть на прием к кому бы то ни было, занимающему более высокое положение, чем она сама; она ничего не знала ни о каком Бродском, и, по ее мнению, он должен был пройти через все обычные процедуры, установленные для желающих эмигрировать, будь то русские евреи или лица другой национальности, а именно: несколько месяцев ожидания и обмена документами. Я проявил настойчивость, и она предложила нам вернуться после обеда – тогда мы сможем поговорить с вице-консулом. Мы так и сделали. Мистер Джон Сегарс сказал, что они ничего не знают о Бродском. Однако после двадцатиминутных поисков в неведомых сферах он нашел конфиденциальное письмо из Москвы, где сообщалось о скором прибытии Иосифа. Точное содержание письма мне неизвестно, но Иосиф сказал мне, что в середине июня, примерно числа 15-го, в Вену были отправлены дипломатической почтой какие-то бумаги с запросом разрешения на его эмиграцию. К сожалению, в том же документе, по всей видимости, говорилось что-то (не знаю, что именно) и о попытках Иосифа жениться на студентке-американке, приехавшей в СССР по обмену. Сегарс держался весьма осторожно, был неразговорчив и вообще не слишком любезен; он сказал, что должен будет связаться с Москвой непосредственно. Нам придется подождать ответа, каким бы он ни был, как минимум до среды. Мы с Иосифом продемонстрировали ответное недружелюбие, причем Иосифа несколько озадачило то, что Сегарс – чернокожий; видимо, он никак не ожидал очутиться в подобной ситуации лицом к лицу с негром. Оказалось, что в московском посольстве не желали осуществления матримониальных планов Иосифа; так или иначе, теперь, когда он появился здесь другим путем, к нему отнеслись настороженно. Его репутация поэта мало их интересовала. Вдобавок журналисты пока еще молчали, а это делало его притязания на славу сомнительными.

В среду мы явились снова и снова не выяснили ничего полезного. Тем временем я позвонил домой и сказал Эллендее, чтобы она попросила университетское начальство позвонить этому мистеру Сегарсу и сообщить ему, что осенью Иосиф должен занять место приглашенного поэта и в связи с этим для него желательно сделать исключение. Не знаю, удалось ли им пробиться туда напрямую, но в конечном счете усилия университетских руководителей сыграли в переезде Иосифа из Вены в Энн-Арбор ключевую роль.

Тем временем пресса наконец взялась за дело. 8-го числа в “Нью-Йорк таймс” появилась статья Хедрика Смита под заголовком: “Главному поэту Советов велено убираться в США”. В частности, там говорилось, что “по сообщениям источников, незадолго до визита президента Никсона 22 мая господина Бродского, который пытался эмигрировать, поскольку не мог опубликовать на родине свои труды, вызвали в тайную полицию и предложили ему выездную визу в Израиль” (ОВИР уже превратился здесь в тайную полицию). Эта статья, переданная по телетайпу, стала причиной прибытия в Вену съемочной группы CBS и Питера Калишера, однако их опередил репортер журнала “Тайм” Строуб Талботт, прибывший из Белграда. У нас дома, в Энн-Арборе, Эллендее названивали и из “Тайм”, и из “Таймс” с просьбами предоставить им снимки и дополнительную информацию. Талботт появился первым, и его помощь оказалась крайне полезной. Строуб позвонил нам в среду, после того как мы с Иосифом побывали в австрийском Союзе писателей на встрече с его главой Вольфгангом Краусом. Ни Иосиф, ни я еще не понимали, насколько важно в такой ситуации, как наша, иметь прессу на своей стороне; Иосиф вообще уехал, не поднимая шума и почти ничего не сделав для того, чтобы предать огласке необычные подробности своей высылки. Мы согласились встретиться с Талботтом в “Бристоле” в тот же день. Он приехал с фотографом по фамилии Гесс, и первое интервью состоялось в кафе рядом с “Бристолем”. Позже Строуб признался, что пускал в ход все ухищрения, какие только мог придумать, ради того, чтобы Иосиф продолжал говорить и не оборвал беседу. Он преуспел в своих стараниях и отвез нас всех домой к Гессу. Оттуда он позвонил в посольство, говорил с теми же людьми, с которыми говорили мы, и очень умело заставлял их отвечать на свои вопросы прямо: “да” или “нет”. Он сказал, что научился этому благодаря своему общению с правительственными чиновниками: он просто всегда заранее предполагал, что они врут. Уже одно то, что нашей историей заинтересовалась мировая пресса, вынудило работников посольства отнестись к нашему случаю с бóльшим вниманием.

В четверг мы впервые посетили Британский совет: по дороге в Соединенные Штаты Иосиф хотел заглянуть в Англию. После часа ожидания его попросили прийти снова с фотографиями. На следующее утро (опять час ждали, что нас порядком рассердило) в Британском совете сказали, что он получит визу в среду или четверг. Еще нам пришлось сходить в австрийскую полицию, чтобы зарегистрироваться – сцена была бестолковая и комичная, но мы одолели это испытание. Позже в тот день прибыли Калишер и его группа.

Телерепортеры поразили меня своей поверхностностью. Съемки наскучили Иосифу, еще не успев начаться, но декорации, по крайней мере, были величественны: роскошный отель во дворце Шварценберг. Нам сказали, что князь разрешает отелю пользоваться только правой половиной своей лужайки. В начале съемок Иосиф должен был идти по поэтической тропинке, декламируя стихи на никому не понятном русском. Эта сцена повторялась потом несколько раз – ничего банальнее нельзя было себе и представить. Потом мы узнали, что отснятый материал так и не пошел в эфир, поскольку его по ошибке отправили – куда бы вы думали? – в Кабул.

За день до съемок Калишер пригодился нам по крайней мере в одном отношении. Он и вся его группа составили нам компанию в нашем очередном походе к вице-консулу – по всей видимости, тогда мы надеялись получить уже какой-то определенный ответ касательно судьбы Иосифа. Хорошо бы, откровенно сказал мне Калишер, этот ответ оказался отрицательным, “поскольку тогда вся передача получится интереснее”. Нам снова ответили уклончиво, туманным обещанием, но присутствие камер опять чрезвычайно оживило обычно индифферентных посольских служащих. Все мои встречи с иммиграционной службой США от Вены до Детройта вызвали у меня глубокое отвращение к этой публике и желание, чтобы кто-нибудь откровенно рассказал о мерзостях, которые там творятся.

В какой-то момент камнем преткновения стало отсутствие нужных документов о трудоустройстве. Чтобы попасть в США, человек обязан представить подписанное Министерством труда сообщение от компании, нанимающей иностранца, с объяснением, почему это место не может быть занято кем-то другим, уже находящимся там. Поскольку Иосиф должен был стать русским приглашенным поэтом, объяснять вроде бы ничего не требовалось, однако дело не обошлось без колоссальной бумажной волокиты. Эллендея, университетское руководство и я сам (я вернулся 10 июня) вынуждены были предпринять в этой связи множество усилий, включая добывание таких идиотских документов, как свидетельства из других университетов, что они обычно назначают русским приглашенным поэтам годичное жалованье, и т. д.

И все-таки я до сих пор думаю, что в конце концов Иосиф получил нужные бумаги потому, что по его делу было принято решение в Вашингтоне, причем на относительно высоком уровне. Тем временем мы сделали все возможное, включая обращение за помощью в Фонд Толстого в Вене с хорошими результатами. Так или иначе, 15 июня прошение о выдаче визы было удовлетворено и нужные бумаги о трудоустройстве в Детройте, Чикаго, Вашингтоне и Вене получены.

Июнь 1984 г.

[Карл предполагал описать следующие несколько лет, но завершил лишь эту часть, после чего у него начались головные боли и продолжение работы стало невозможным. Это было последнее, что он написал; его кончина наступила через три месяца. Примечание Эллендеи Проффер Тисли.]


Карл и Эллендея Проффер в “Ардисе”. 1979 г.


Осип и Надежда Мандельштам. Воронеж, 1937 г.


Надежда Мандельштам. Ок. 1974 г. Фото Уэйна Робарта.


Елена Сергеевна и Михаил Афанасьевич Булгаковы. 1930-е гг. Фото Б. В. Шапошникова.


Елена Сергеевна Булгакова. 1961


Любовь Белозерская и Михаил Булгаков. Конец 1920-х гг. Фото Н. А. Ушаковой.


Любовь Белозерская. 1984 г. Любовь Белозерская в своей московской квартире, 1970-е годы. Фото Уэйна Робарта.


Лиля Брик и Маяковский на фотографии, подаренной ею Профферам. Ялта, 1926 г.


Лиля Брик, Лев Копелев и Эллендея Проффер в квартире Лили Брик. Москва, ок. 1975 г.


Лиля Брик и Василий Катанян, там же.


Тамара Иванова с сыном Вячеславом Всеволодовичем Ивановым. Начало 1930-х гг.


Они же. 1980-е гг.


Иосиф Бродский, Эллендея Проффер и Андрей Сергеев. Ленинград, недалеко от дома Бродского, декабрь 1970 г. Фото Карла Проффера.


В комнате Бродского в Ленинграде. Карл, Кристофер, Иосиф, Эндрю, Иэн, Эллендея. Ленинград, декабрь 1970 г. Фото А. И. Бродского.


Первые дни Бродского в Америке. Энн-Арбор, 1972 г.


Карл Проффер и Иосиф Бродский. Первое занятие в университете. Энн-Арбор, сентябрь 1972 г.



Поделиться книгой:

На главную
Назад