Поэт послушно садится.
— Всё остальное сами знаете, как. В общем, вопросов нет, инцидент исчерпан, протокол сразу строго засекретить.
Голос прокурора теплеет, и благодарная Анна Ивановна окончательно смелеет:
— Я могу идти?
— Да нет, пишите здесь.
Подходит к своему столу, снимает трубку:
— Пусть никто не входит и, желательно, не звонит. Ну, кроме ВэЧэ. Идёт оформление серьёзнейшего допроса.
Анне Ивановне:
— А записку в ЦэКа я продиктую вам сам. Позже.
Та понимающе кивает головой, успевая заговорщицки переглянуться с поэтом.
Поэт с шумом втягивает чай.
— Да бросьте вы! — уже с раздражением швыряет ему прокурор. — Он же давно остыл! Бурда!
Трогает поэта за плечо и ведёт к дубовой стене, в которой ловко замаскирована дубовая же дверь.
И они вступают в другой мир, который называется «комната отдыха».
Поэт с любопытством озирается в мягком полумраке рая местного значения.
В принципе эта часть апартаментов столь же тяжеловесна, что и парадная, общественная. Но здесь всё же диван карельской берёзы, круглый, а не прямоугольный стол, покойные кожаные кресла, торшер над ними, плотно зашторенные, стрельчатые окна.
Прокурор доволен впечатлением, которое произвела его индивидуальная рекреационная зона на поэта.
— Руки помыть не хотите?
— Хочу, — простодушно признается поэт: простатит не тётка.
— Туда! — Почти по-петровски, по-ленински указывает прокурор в глубину апартаментов: даже в раю имеются отхожие места. А может, уровень рая как раз и определяется качеством этих самых мест.
Поэт послушно следует в указанном направлении и нащупывает ещё одну потайную, как в шкатулке с драгоценностями, дверь. Буквально через минуту из-за неё, неплотно прикрытой, на весь зрительный зал слышится мерный, значительный рокот мраморного унитаза.
Прокурор добродушно усмехается: похоже, у него такие же проблемы. Но он сейчас занят делом.
На круглом столике уже расставлены приборы. Прокурор вынимает из громоздкого, как первый советский комбайн, холодильника «Зил» хрустальный вазончик с чёрной икрой, лимон. И сам, не выкликая буфетчицу, с удовольствием, посвистывая что-то из «Цветочницы Марицы», режет его тонюсенькими ломтиками.
Из потайной двери выходит поэт. Он, похоже, успел за это время не только руки вымыть, но и умыться: лицо посвежевшее, помолодевшее. На бровях и упрямых ещё волосах висят капельки воды.
— Хорошо тут у вас, — говорит, потирая руки. — И там — тоже.
Прокурор насмешливо вздымает бровь.
— Тут, говорю, хорошо. — Спохватывается поэт, и прокурор по-свойски пеняет:
— То-то же!
Прокурор предлагает кресло, и поэт славно устраивается в нём.
Прокурор приоткрывает глухой шкап с напитками: бар.
— Вы, говорят, любите грузинский?
Поэт неопределенно хмыкает.
— Я так и подумал, — улыбается прокурор. — Будем французский!
Ставит на стол непочатую бутылку «Корвуазье» с портретом Наполеона на стекле.
Поэт смотрит и на бутылку, и на императора почти с умилением: давно не виделись.
Прокурор открывает тёмную, пузатую чёрную бутыль. Поднимает свой бокал и, прежде чем выпить, говорит совершенно, неожиданно серьезно:
— Давайте договоримся, пока мы оба трезвые.
— О чём? — встревожено вскидывается поэт: ему-то казалось, что всё серьёзное позади.
— О разговоре со Сталиным вы в своё время много кому рассказывали и рассказываете. Может, Сталин на это и рассчитывал. Но я не Сталин, мне паблисити в ваших кругах ни к чему. Поэтому давайте договоримся: о нашем разговоре, о его существе — никому ни слова. А? — вопросительно и твёрдо смотрит на собеседника.
Поднятый было бокал в руке у поэта замирает.
— Никому. — Голос прокурора тоже весьма твёрд. — В том числе и дома, в семье. В обеих ваших семьях, — чуть улыбается уголками губ. — Так будет лучше не только для вас, но и для меня. Ну, был вызван... Кое-как отвертелся... Лады?
— Лады, — хмуро кивает поэт.
— И чудненько, — прокурор с чувством чокается с поэтом. Оба выпивают залпом, как коньяк, особенно французский, грамотные люди, вообще-то, не пьют.
— Я в самом деле рад познакомиться с вами лично. Пусть даже и в столь сомнительных обстоятельствах. Анна Ивановна иногда читает мне ваши стихи... — говорит прокурор, закусывая лимоном.
Теперь уже поэт удивленно задирает брови.
— ...Она была моей стенографисткой в Нюрнберге.
— За умных стенографисток? — смелеет поэт, подвигая свой пустой бокал к бутылке.
— Как скажете... И за них тоже, — плещет коньяку в бокалы прокурор. — Ваши-то, небось, переживают?
Они выпивают теперь уже как положено, врастяжечку.
— Я вот и хотел попросить, — мнётся поэт.
— О ком? — настораживается прокурор: они ещё не настолько выпимши, чтоб море по колено, чтоб обещать всё, что заблагорассудится этому чудаку.
— Не беспокойтесь. Не о ком, а всего лишь — о чём.
— И о чём же?
— Действительно переживают. Нельзя ли звоночек сделать?
Прокурор хмурится. Повисает пауза.
На тумбочке рядом с диваном поблёскивает ряд телефонов, почти такой же длинный, как и в кабинете.
— Пожалуйста, — говорит, помедлив, прокурор.
Поэт поднимается и направляется к дивану.
— Не звоните по этим, — трогает его за рукав прокурор. — Погодите.
И вынимает из кармана широченных галифе массивную, на брусок динамита похожую «Моторолу», такую, какой она придёт в начале девяностых.
Протягивает.
Поэт взирает на неё со священным ужасом и берёт «Моторолу», как бомбу.
— Звоните хоть в XXI век. Потомкам, — усмехается прокурор. — А вообще, вы кого собираетесь предупреждать?
Поэт мнётся.
— Я вам советую: — говорит прокурор, наливая по третьей, — позвоните домой... Ну, — замечает недовольное движение собутыльника, — в первый дом...
Поэт вертит штучку в руках, потом осторожно надавливает на кнопки клавиатуры.
Они попискивают, и это современное попискивание раздаётся по всему зрительному залу.
— Але-о! — отвечают ему тоже на весь зал. — Вас слухають...
Поэт морщится, как от зубной боли.
Прокурор похохатывает, прикрывая рот ладонью: так манерно отвечать могут только домработницы.
— Дуня! — без предисловия шепчет в трубку, как будто это радиопередатчик, поэт. — Передайте нашим, что со мною всё в порядке. Я скоро, — смотрит сперва на бутылку, потом на прокурора, — буду ... дома.
«Нашим» произнесено с явным нажимом.
И бережно, как младенца, укладывает трубку на стол. Клавиатурой вниз.
Прокурор хохочет теперь уже в полный голос:
— Ну, вы конспиратор даже больше, чем я думал! Не зря писали на революционные темы.
Поэт смущенно улыбается.
— А вообще, прекрасно сказано: «Вас слухають!» Вас слухають! — вы это запомните, дорогой поэт. И вас, и нас.
Поднимает бокал и с озорством стукает им о бокал поэта. Звон раздаётся тоже на весь зал: как будто хрусталь разлетелся.
— Угощайтесь! — подвигает видимо заранее приготовленные буфетчицей деликатесы. — Икру берите ложкой. Не люблю размазню...
— Благодарствую, — как-то по-поповски отвечает хмелеющий поэт.
— Вы куда отсюда поедете?
Поэт пожимает плечами. Вопрос застаёт его врасплох.
— Не обижайтесь ещё на один совет...
Поэт вопросительно вглядывается в собеседника.
— У вас появляется замечательная возможность: удрать от них обеих сразу! Машину дам в любую сторону. Ну, — спохватывается, — кроме одной. Западной. В Китай же вы и сами не поедете?
— Не поеду! — убеждённо отвечает поэт и самостоятельно, крепко наливает в бокалы.
— Умираем-то мы, мужики, всё равно в полном одиночестве. Как там у вас:
Прокурор неплохо читает — во всяком случае для прокурора. Поэту нравятся его собственные стихи, даже в прокурорском исполнении. И даже слеза на глаза навёртывается. Но его занимает нечто другое.
— Вы что, религиозны? — почти с ужасом, тихо спрашивает он.
— Настолько, насколько религиозен может быть прокурор, даже родившийся на Украине, — насмешливо отвечает тот. — Люди, да и народы, так дорого платят за свои убеждения, которые потом сплошь и рядом оказываются ошибочными, что иногда подумаешь: а не лучше ли не иметь их совсем?
— Жизнь богаче любых убеждений, — углубляясь в себя, замечает поэт. — Единственным непререкаемым убеждением может быть только человеческая доброта и сострадание. Но, боюсь, что это дело не столько наживное, сколько врождённое. Это как душевное благородство. Или есть, или нету. Вообще-то, добро и зло, видимо, в равной степени спят в каждом человеке. Всё дело в том, кого, что из них мы выкликаем в данный момент. Или что культивируем в данный момент — как в отдельном человеке, так и в обществе в целом.
— Как знать. Может, вы и правы...
Какое-то время они оба молчат. Потом молча выпивают. Поэт скребёт серебряной чайной ложечкой икры из хрустального вазончика.
— Нет уж, дудки, — произносит задумчиво, намазывая икру на кроху белого хлеба. — Умирать я буду с Зинаидой, на её руках — это и будет единственным моим искуплением перед нею.
Произнесено таким тоном, что прокурор на мгновение оторопевает. Смотрит на поэта, потом говорит — тоже изменившимся голосом:
— Вам виднее. А я вот точно знаю больницу, в которой помру. Мавзолей, чёрт возьми, даже мрамор на облицовке тот же самый, а не больница. А вот вечности всё равно не гарантирует, — усмехается.
И вновь наливает:
— Поехали?
— Поехали.