Наталья Божор
Луч того солнца, чьё имя – Россия (И. Е. Репин)
Хрестоматийная репродукция картины Ильи Ефимовича Репина «Бурлаки на Волге», известная со школьных лет, вырастает в полотно мужества русского народа. Вспоминаю строки поэта:
Т. Л. Щепкина-Куперник, знаменитая стихотворными переводами Шекспира, Мольера, Э. Ростана, в «Воспоминаниях» пишет о Репине: «С Репиным скоро я познакомилась запросто. В нём отсутствовало чувство «важности», надменности… Он тогда уже был «великим художником земли русской»…
Я часто смотрела на него и недоумевала: неужели это тот человек, который с такой силой и глубиной изобразил Ивана Грозного на картине, в юности вызывавшей во мне чувство ужаса, или гомерический хохот, который, кажется, слышишь, когда смотришь на его «Запорожцев…»
Любовью к России пронизано творчество художника. Картина Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года» (1885) – одна из значимых и глубоко психологичных. Книга А. К. Толстого «Князь Серебряный» помогла мне понять репинскую картину, время Ивана Грозного.
Близок православному человеку «Крестный ход в Курской губернии» (1881-1883). На переднем плане картины часовенка с чудотворной иконой, которую несут богатые мужики. В глубине, среди народа, видим знакомых нам по этюду богомолок-странниц.
Замечательна картина художника «Не ждали» (1884 – 1888) – возвращение с каторги революционера-народника.
В самых неожиданных ситуациях изображён Репиным Лев Николаевич Толстой: «Л. Н. Толстой на отдыхе в лесу» (1881); «Пахарь. Л. Н. Толстой на пашне» (1887). Портрет русского писателя («Портрет писателя Л.Н.Толстого»,1887), вошедший во многие хрестоматии, поражает духовной прозорливостью.
Серия портретов композиторов, художников написана Репиным радужными красками. Мне близки «Портрет Серова» (1877), «Портрет художника И. Н. Крамского» (1882), «Портрет художника В. Д. Поленова» (1877); «Портрет композитора Модеста Петровича Мусоргского» (1881).
Особое место в творчестве Ильи Ефимовича Репина занимает «Портрет Павла Михайловича Третьякова» (1883).
В мягких, пастельных тонах выполнены «Отдых. Портрет В. А. Репиной, жены художника» (1882), «Портрет Н. И. Репиной, дочери художника» (1900).
«Стрекоза. Портрет В. И. Репной» (1884) – картина беспечности и красоты детства.
Книга в альманахе
Валерия Шубина
Венера в бушлате
(
Вернувшийся с Колымы, реабилитированный политический заключенный Демидов Георгий Георгиевич, в прошлом физик-экспериментатор, ученик Ландау, еще на каторге дал себе слово описать пережитое. В самом факте письменного свидетельства он видел оправдание своей жизни, тех двадцати лет, которые прошли в тюрьмах, лагерях, ссылке: «Я пишу потому, что не могу не писать». На публикацию при существующем режиме он не надеялся, хотя с горечью говорил: «неизданный писатель это что-то вроде внутриутробного существа, эмбриона. Утешает только возможность рождения и после смерти».
Для произведений подобного рода оставался лишь подпольный способ распространения, что не сулило ни авторам, ни их единомышленникам ничего хорошего. На сей раз арестовали не автора, а его произведения.
Даже способность держать удар в таких случаях ничего не меняет: человеческому есть предел, а сверхчеловеческое только мешает. Время террора прошло, но доносы, официальные угрозы, окрики никуда не девались. И вспоминается ответ страстотерпца Аввакума своей протопопице, спросившей: «Долго ли еще мучиться, батюшка?» – «До самыя до смерти, Марковна».
Надежды не было и у Демидова, да она и прежде не грела его. На каторге он отучился уповать. С годами тема, которой Демидов посвятил жизнь (советская каторга, Колыма), перестала считаться запретной. Но его уже не было в живых, он умер в феврале 1987 года. Летом того же года дочь писателя Валентина обратилась с письмом к члену ЦК КПСС А.Н.Яковлеву, в результате чего ей были возвращены рукописи отца.
Нередко посмертное бытование человека оказывается важнее и убедительнее самой жизни. Она, земная, проживается как бы начерно, следующая за ней, посмертная, – набело.
Три книги рассказов и повестей (Оранжевый абажур. М., 2009; Любовь за колючей проволокой, 2010; Чудная планета, 2011) читаются на одном дыхании. Впечатление?.. Не говорить, а рыдать, – вот что просится к изъявлению. Оттого, что нельзя изменить прошлое, оживить замученных и расстрелянных, нельзя заменить идеологический фанатизм человечностью и восстановить в правах милосердие. Нельзя. Но текст…
Он жив душой. Вопреки всему он утверждает: «У Бога нет мертвых».
Юмор висельников и человеческий голос
(
Сказанное выше не означает, что проза Демидова – тяжелое чтение. Она захватывают не только сюжетом, который подобен огню, бегущему по бикфордову шнуру, но и тонкой иронией, юмором. Таков «Оборванный дуэт» (Чудная планета, 2011). Здесь значительное место отведено блатной компании, которая в старой тюрьме на сибирском каторжном тракте ждет пересылки. В камере заправляет хевра – организованная воровская группа. Блатари располагаются на третьих ярусах нар. От скуки либо «чешут бороду королю», то есть режутся в карты на деньги или чужие вещи, либо часами слушают тискалу – «придворного» рассказчика, плетущего невероятные истории о «красивой жизни». Попытка потеснить их на аристократическом этаже «могла бы стоить зубов, выбитых ударом каблука». Казалось бы, ничего хорошего об этих господах сказать нельзя. Но Демидов верен правде, а не человеческому предубеждению.
«Их сила заключалась в спайке, организованности и солидности. Полнейшая разобщенность и трусливое благоразумие фраеров, привитое добропорядочным принципом невмешательства в чужие дела, делала их совершенно безоружными перед воровскими объединениями. Поэтому, если и случалось иногда, что какой-нибудь одиночка восставал против засилья уголовников, то он обычно оставался безо всякой поддержки. Два-три бандита на глазах у полусотни отводящих глаза фраеров избивали и дочиста обирали строптивого, чтобы затем, уже без намека на сопротивление, обирать остальных. И всех их «загонять под нары» и в переносном, и в самом прямом смыслах. Принцип, тысячелетиями проверенный в масштабе целых народов и государств».
Автор становится мягче, когда заходит речь о пристрастиях хевры. «Наверное, не будет большим преувеличением утверждать, что для большинства профессиональных уголовников того времени… потребность в слушании всякого фантастического вранья была на втором месте после потребности в пище… Блатные могли слушать приключенческий вздор ночами напролет изо дня в день».
Как будто всё ясно, но Демидов рассказывает о своих персонажах еще много интересного. Страницы о разных типах тискал проникнуты неуловимым обаянием.
«Среди них встречались такие, которые могли нанизывать немыслимые истории одна на другую буквально целыми неделями. Это были вдохновенные импровизаторы, барды и романтики уголовщины, обычно совсем еще молодые. Большинство таких занималось своим изустным творчеством не столько для камерной аудитории, сколько для самих себя. Спасаясь от напора неприглядной действительности, они цеплялись за иллюзорный мир благородных бандитов, гениальных воров и обольстительных марух. Когда-то прочитанная или от кого-то услышанная галиматья перерабатывалась, дополнялась и сочеталась в темных головах рассказчиков подчас самым фантастическим образом… И вся эта чушь воспринималась невзыскательными слушателями с неизменной благодарностью и восхищением… Среди них людей романтического склада гораздо больше, чем среди тех, кто честным трудом добывает свой хлеб и послушен законам государства и общепринятой морали».
А вот описание других тискал, завербованных из сокамерников, – интеллигентных контриков-фраеров, поданное с позиции самих блатарей. «…Он может принять приглашение и оказаться занудой, который понесет что-нибудь про пресную и канительную фраерскую любовь. Один такой весь вечер читал нудные стихи про Евгения Онегина и всех усыпил… На третий день он начал сбиваться на какие-то повести Белкина, а потом и на тургеневские «Записки охотника». Стало ясно, что и этот не оправдал надежд и надо подыскивать нового».
Сам автор к интеллигентам-тискалам относится менее снисходительно, чем блатари.
«Среди них нередко встречались и хорошо образованные представители гуманитарных профессий: бывшие адвокаты, журналисты, режиссеры… Их привлекали подачки хевры и связанное с ее дружбой значительное облегчение тюремной жизни. И угодливые интеллигенты мобилизовывали свою начитанность, память, профессиональные знания и другие качества для выполнения «социального заказа» нового типа. Благо, многим из советских гуманитариев было к этому не привыкать».
По настроению проза этого рассказа напоминает монологи Лебедева из «Идиота», особенно те, где речь о мадам Дюбарри. Ну, что общего у героя Достоевского, русского юродствующего чиновника XIX века, с королевской фавориткой Жанной Дюбарри, которая на эшафоте умоляла палача гильотины дать еще минуточку пожить? Что??? А то же, что у Демидова с его героями-ворюгами. Человеческое начало. Присутствие в этом мире в качестве Человека. Если хотите, наличие души, то ее состояние, которое отзывается на чары высокой Игры, неистребимое в настоящем художнике! Обаяние этих страниц напоминает и незабываемую пугачевскую сцену из «Капитанской дочки» – разбойничий диалог Хлопуши с Белобородовым, когда Хлопуша отстаивает «честь» молодецкого разбоя перед «бабьими наговорами» Белобородова. И «Отверженных» Виктора Гюго напоминает, Диккенса… Да всех их, творцов, кто «чувства добрые…» ну, и так далее. Всё известные имена, великие тексты, а несть числа и другим, менее известным, но не уступающим по живой красоте и силе прославленным. Да хотя бы повесть «Соловки» писателя Василия Ивановича Немировича-Данченко, брата мхатовского режиссера.
Оценивая вкусы своего необычного контингента, Демидов говорит: «Всё сказанное о духовном мире некоторой части уголовников нисколько, однако, не меняет их практики воров и насильников. Такова уж логика самого их существования». Словосочетание: «духовный мир» по отношению к блатным способно огорошить грозных незыблемых моралистов, подтачивает общепринятое неумолимо-безжалостное отношение к ним. Варлам Шаламов, например, вообще не считает их людьми. В рассказе «Красный крест» он так и пишет: «блатные – не люди», имея в виду растлевающее влияние их морали на лагерную жизнь, на человеческую душу, их бесчисленные злодеяния. Он даже пеняет Достоевскому за сочувствие обитателям «Мертвого дома». «Трудно сказать, – пишет Шаламов, – почему Достоевский не пошел на правдивое изображение воров. Вор ведь – это не тот человек, который украл. Можно украсть и даже систематически воровать, но не быть блатным, то есть не принадлежать к этому подземному гнусному ордену. По-видимому, в каторге Достоевского не было этого «разряда»… Достоевский их не знал, а если видел и знал, то отвернулся от них как художник».
И всё-таки люди или не люди? Пусть каждый решает сам. Нельзя забывать, что мы живем в мире, где злодеи, может быть, худшие, чем лагерные, заправляют делами, навязывают свой образ жизни, выступают по радио, телевидению, получают награды, и никому не приходит в голову загонять их в тюрьму. Корыстные, скользкие, изворотливые, алчные, бессовестные, тщеславные, они удавятся за копейку и пройдут по трупам ради грошовой цели. Слово «честь» они поднимают на смех, чувство долга они объявляют замшелым понятием, предательство у них в крови. Возлагая значительную часть вины на блатной мир, Варлам Шаламов ставит перед ним даже гулаговский персонал: жестоких начальников, лживых воспитателей, бессовестных врачей, которых иногда, но все-таки пронимает человечность. Кто читал рассказ «Красный крест», запомнили эти строки: «Каждая минута лагерной жизни – отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел – лучше ему умереть». И Шаламов приводит перечень лагерной порчи: «Оказывается, можно делать подлости и все же жить». Современная действительность показывает, что можно не просто жить, а жить припеваючи. «Можно лгать – и жить», – продолжает Шаламов. Опять же современная практика свидетельствует: можно! и даже в свое удовольствие. «Оказывается, – говорит Шаламов, – человек, совершивший подлость, не умирает». И на это, увы, поскребешь затылок и скажешь: нынешний человек, совершивший подлость, не только не умирает, а еще и живет больше того, кого он своей подлостью погубил. Да и подлость подлостью не считает, а переоценивает ее под уровень своего понимания. Да что далеко ходить. Возьмем нынешнего предпринимателя и спросим, ради чего он завел свое дело, например, ООО «Издательство Зебра Е». Если он скажет: для пользы общества, чтобы людям помочь ну и себя не забыть, считайте, вам крупно повезло. Впрочем, сказать – еще не сделать. Это в добрые времена достаточно было рукопожатия, чтобы скрепить договор и следовать своему слову. Между порядочными людьми так и водилось. А теперь?.. И юридическими бумагами с печатью ничего не докажешь. Скоро выяснится, что генеральный директор этого ООО поставлен вовсе не для того, чтобы оплатить твою работу, и договор с тобой подписывал не для этого. И штат нанимал, и офис снимал, и логотип – кроткую зебру, припертую своим задом к черной железяке в виде буквы Е утверждал да и водил тебя за нос совсем для другого. А пока выяснится для чего, он потихоньку лохов-клиентов спровадит, чтоб не мешали варганить кое-какой контрафактик, а с ним и другой книжный товарчик с фамилией на обложке: мадам Оргазмова. А на всякие жесты и возгласы «слепит горбатого», то есть наврет «выше крыши». Впрочем, как говорят они же, блатные, на том месте, где была совесть, у него что-то другое выросло. Даже не то интересно, что чужие денежки как свои оприходует. Ну и всё прочее под шито-крыто обделает. Нет, не это. Почетные грамоты за вклад в культуру, самим министром подписанные, своей блатной компании обеспечит, а это в перспективе вовсе не небо в клеточку обещает. Заметим: ни о какой человечности или о чем-то из ряда вон выходящем речь не идет. Речь идет о соответствии издательскому договору и сумме прописью, взятой за него. Но оказывается, издание книги – это нечто другое, чем печатание текста. Это афера: «в бизнесе средства не выбирают, остальное – понты…», перешедшая из блатного гулаговского в обычный нынешний мир приблатненных фраеров, поданная в терминах возвышенной миссии. Это пошлость покровителя, идеально вписавшаяся со своим самомнением, маркизом де Садом и байками про «Метрополь» в пошлое время. Да вот незадача: любители поживиться не учитывают, с кем дело имеют, и время от времени сами напарываются – то на них в суд подадут, то обведут вокруг пальца, как простых рогоносцев, которые уверены, что на голове у них корона. Один спецкор времен Великой «Литературной газеты» (а эти люди бывшими не бывают) так и сделал. Вот и думается: подвижники, праведники, святые да и сам Шаламов Варлам Тихонович, Господи, – да это же музей травматологии при институте Склифосовского. Объекты для издевательства. Существуют, чтобы быть уничтоженными, а потом превратиться в миф. Как все в этом мире любимы посмертно. Но вернемся к рассказу «Оборванный дуэт».
На сей раз урки взяли в «придворное» услужение не рассказчика, а певца – настоящего, оперного, посаженного по политической статье. Хотя блатные считали оперу фраерской блажью, ария приговоренного к смерти Каварадосси произвела впечатление. Слезу вышибла у кое-кого. «Не было больше серого этапника, заключенного сталинской тюрьмы. Был узник Римской цитадели, мятежный граф Каварадосси, встречающий последний в жизни рассвет», – пишет Демидов. Хотя понимание свободы у гулаговцев разное, иногда и более одухотворенное, чем право на бритву, водку и женщин, и уголовники и фраера согласились с предводителем хевры: «А ничего, что Артист из оперы, фартово поет падло». Голос Артиста услышали в женском отделении, в ответ раздалась ария Тоски: там среди заключенных оказалась певица. Они влюбляются друг в друга по голосу. Содержание исполняемых арий усиливает их чувства. «Смешением абстрактного и реального» объясняет автор любовь Артиста к женщине, «представленной для него только звуками ее голоса». «Но от этого, да еще от горького чувства неволи, его любовь становилась еще сильнее и чище». Как физик автор знал, что звук способен привести человека в мистический транс. Певец и певица не видят друг друга и не могут увидеться. Из разных отделений тюрьмы, разных камер, разных этажей они пойдут по разным этапам, так и не познакомившись. И не «средь шумного бала», о котором поет позднее, а на нарах тюрьмы, Артист пытается представить ее то пушкинской барышней, то Жанной д, Арк, то валькирией, но нет… Образы оперных героинь, как и другие телесные версии, которые навязывает воображение, кажутся ему оскорбительными для бедной арестантки со светлым славянским голосом. «У большинства женщин были ввалившиеся глаза на серо-бледных, у иных даже с землистым оттенком, лицах. И что-то общее было в выражении этих лиц, на свободе, вероятно, самых разных. Почти одинаковыми в своем безобразии были и фигуры арестанток в грязной, изжеванной одежде… И теперь не имеет уже значения ни образованность отдельных особей, ни их артистичность, ни, тем более, способность чувствовать и понимать. И как все заключенные, женщины здесь тоже во всем почти «бывшие». Они бывшие граждане, бывшие специалисты, бывшие жены и даже бывшие матери… Им в заключении приходится еще горче, чем мужчинам. Уже по одному тому, что оно обрекает их на неизбежное внешнее уродство. И как непереносимо, вероятно, сознание этого уродства для представительниц артистического мира. Ведь для них внешняя обаятельность – непременное условие не только их профессии, но и самой жизни!»
Строка романса: «тайна твои покрывала черты» отвечает правде их отношений, где свободны лишь их голоса[5]. Тем, кто знает биографию художника Врубеля, этот рассказ может напомнить историю знакомства Врубеля с певицей Надеждой Забела, его будущей женой. Тогда, работая за кулисами в оперном театре, художник услышал со сцены арию. Голос произвел на Врубеля такое впечатление, что, разыскав через несколько минут его обладательницу, художник сделал ей предложение[6].
В обыкновенном пересказе вокальная история «Оборванного дуэта» может показаться сентиментальной, но воспоминание о месте действия возвращает ей изначальную жестокую необратимость. Любая мелодрама в среде Гулага оборачивается трагедией. Закодированное в тексте рассказа слово «Человек», а также название тюремной песни «Солнце всходит и заходит» склоняют к упоминанию еще одного общеизвестного имени – Максима Горького. В его пьесе «На дне» звучит эта песня. Да и сама развязка пьесы: «Эх… испортил песню… дур-рак!» невольно накладывается на рассказ Демидова потому, что оборванный дуэт двух заключенных – та же недопетая песня в широком смысле слова. Наверно, среди тех, кто ее оборвал, были и недавние босяки вроде громогласного колоритного шулера Сатина, ратующие за человека, который звучит гордо, и ошеломившие в свое время со сцены МХТ интеллигентов-идеалистов. Не случайно в рассказе Демидова звание Человека утверждается за певцом. И утверждает его шпана – блатные, головорезы и отморозки, для кого интеллигенты вроде певца – объект для разбоя и грабежа.
Остров любви
(
В отличие от рассказа «Оборванный дуэт» любовные отношения в других произведениях Демидова имеют реальный характер. Ведущая сюжетная роль в них принадлежит женщине. Инициативность отличает всех героинь: интеллигентных, блатных и ни тех, ни других, а просто чувственных, живущих страстью, про кого в графе: «причина ареста» значится: «член семьи врага народа». Мужчина, даже если он по складу характера рыцарь, вынужден опуститься до уровня невольника и подчиниться. Социальная среда преобразует его страсть в чувство вины, страх мешает активной цели. Холод – природная форма жестокости усиливает подневольное состояние. Всё холодно и безжалостно, как в романе Мазоха «Венера в мехах». Казалось бы, где, как не здесь, явиться аллегорической ледниковой Венере с кнутом в руках! Но нет, Венера, написанная Демидовым, преисполнена нежности и человеческой теплоты. Она жаждет ответного чувства именно здесь, конкретно на Колыме, на островах в дельте реки, где летом «ландшафты напоминают… грустную улыбку безнадежно больного, когда ему становится лучше». И на ней не меха, а бушлат и шапка-ежовка. И ей всё равно, что она подрывает основы колымских законов, которые запрещают всё человеческое.
В повести «На перекрестках невольничьих путей» (Любовь за колючей проволокой. М, 2010) аллегорическую Венеру зовут Юлия. Это имя в русской транскрипции намекает на шекспировскую героиню Джульетту. Как некогда, в романах галантного века, где любовная идиллия происходит в какой-нибудь Аркадии, так и в повести Демидова она переносится в колымскую пасторальную местность, на острова. Правда, архетипическая модель – «Отплытие на остров Киферу» – объясняется заготовкой сена, а не изысками рококо в духе Антуана Ватто. Обзаведенная приметами лагерной жизни, идиллия представляется уже чем-то другим, даже не Телемским аббатством Рабле, которое на радостях поминает главный герой. Тучи гнуса, мельчайшей мошки, гудящая комариная масса… Из гущи насекомых толщиной в полпальца, застигнутых ударом на теле, летят целые фонтанчики выпитой крови. От дыма костров разъедает глаза, гарь застаивается в травяных шалашах – местах ночевки. А мужчине, чтобы выглядеть кавалером, приходится обжигать щетину на лице горящей головешкой. Потом уже приводить себя в порядок с помощью самодельной бритвы, выточенной из обоймы старого подшипника. Хотелось бы увидеть второго такого писателя, который берется за столь несовместную с неволей любовную тему и при этом культивирует в себе рыцарское настроение. Имя Евгений, данное одному из героев возникшего любовного треугольника, а также распределение в нем ролей таит какое-то сходство с пушкинским романом. Только носит имя не молодой кандидат в любовники, а почтенный заслуженный человек наподобие Гремина, в долагерном прошлом муж Юлии, известный ученый. Оба – каторжники. Подконвойные, они случайно встречаются на главном колымском шоссе, этой сталинской Владимирке, чтобы впредь никогда не увидеться. «И вдруг я почувствовал к этому старику почти ненависть того низменного типа, которая нередко возникает у обидчика по отношению к обиженному. И поймал себя на том, что злобно презираю Кравцова только за то, что он стар, дряхл и искалечен. Лагеря заключения тех времен были по большей части обществами со звериным укладом и такой же звериной иерархией».
В этой цитате откровенности намного больше, чем кажется. Ведь к чему приучили нас великие тексты? Оставляя в стороне «Евгения Онегина», где аспект чести исключает ситуацию холопской морали, читаем у Достоевского («Идиот»): «Ненавижу я вас, Гаврила Ардалионович, …единственно за то, что вы тип и воплощение, олицетворение и верх самой наглой, самой самодовольной, самой пошлой и гадкой ординарности! Вы ординарность напыщенная, ординарность несомневающаяся и олимпически успокоенная; вы рутина из рутин!»
Сопоставление этих двух цитат не в пользу героя Демидова. Не спасает и критическая самооценка, позволяющая сделать скидку на, так сказать, воспитание чувств, которым его осчастливили в Гулаге. Демидов без околичностей пишет: «Но вряд ли в меня бросит камень тот, кто подобно мне падал от изнурения и терял сознание от холода и голода, если я скажу, что когда жестокость жизни превосходит некоторый предел, многие из человеческих качеств становятся человеку чуждыми». Неизвестно, как разрешилась бы ситуация любовного треугольника в обычной жизни. Возможно, так же как в «Евгении Онегине». Но в лагерной зоне метафорический треугольник сопоставим с графическим кругом, то есть печатью на распоряжениях, спецнарядах, приговорах… Они упраздняли многие семейные противоречия и разрубали родственные узы без сцен ревности и прочих страстей. Именно склонность Демидова к описанию того, что считается невозможным, его отказ от примитивных мотивировок, его стремление выработать ситуацию до конца убеждают в том, что не только лагерный материал привел его в литературу. Она отыскала его сама, найдя в нем соприродную душу, которой подвластен любой материал. Не будь лагерной темы, он всё равно стал бы писателем. Вот Марек Эдельман, автор замечательной книги «И в гетто была любовь», один из руководителей польского восстания в Варшавском гетто во время Второй мировой войны, не задавался целью уложить в свой труд некую целостную художественную концепцию человека, свободы, культуры, как это делает Демидов, он просто вспоминал и всё. Но при бесспорном достоинстве сочинение Эдельмана не является художественной прозой, тогда как про Демидова такого сказать нельзя. И еще интересный штрих касательно более чем коротких отношений автора со своими героями. Речь о трансформации образа Юлии. Влюбленный мужчина вдруг задается вопросом: «А была ли наша любовь вполне взаимной?» Сначала ему кажется, что была. Но потом: «как это чаще всего бывает у мужчин, я начал уставать от ласк женщины, втайне находя их избыточными и неизбежно однообразными». Думается, подобное заключение (по сути, перевод шекспировской Джульетты-Юлии на уровень гётевской Маргариты) не слишком обрадовало бы героя и в обычной жизни. Но когда жизнь – это срок, который надо отбыть, срок на грани жизни и смерти, когда жизнь не оканчивается – она обрывается… Комплекс Фауста, сидящий в мужчине интеллектуального склада (а герой «Перекрестков» таков), в перспективе неизбежного расставания отменяет все любовные варианты, кроме одного – это сплошное выхолащивание чувства. Оно снижается до обыденного, аннулируется: «…то, что было связано с чувством к женщине, если и приходило иногда на память, вызывало скорей недоумение, чем душевный отзвук». Перед этапом, за несколько дней до многодневного шествия по льду в Магадан, герой признает: «Видимо, я всё-таки любил Кравцову, хотя и не так, как она этого заслуживала». Уже то, что он называет ее по фамилии, подразумевает больше того, что сказано.
Каменная рука
(
Сочувствие при зоркой ясности зрения вновь обрекают Демидова на шедевр. На сей раз это повесть «Перстенек» – о любви бандита и блатнячки. Их отношения не осложнены рефлексией. Нет сдерживающего начала, характерного для интеллигентов, излишней осторожности, пассивности. Эти люди отдаются страсти с языческой отрешенностью. Но у тех и других любовь растворена в стихии психоза. Над ней всегда дамоклов меч, готовый опуститься в любую минуту.
На все вероятные возражения по поводу подбора главных героев можно ответить: а что всемирно известный шедевр аббата Прево «Манон Леско» о другом? Или, может, кто-то еще, а не Пушкин, выписал разбойника Пугачева, как родного отца?.. Не подарил ему заячий тулупчик руками Гринева? Или Тургенев в рассказе «Стучит» не подметил страшную удаль бесов в человеческом образе? Может, узник Рэдингской тюрьмы Уайльд не увидел товарища по несчастью в убийце? Согласитесь, в подобных сюжетах основным становится не метод социалистического реализма, а человечность.
Главный персонаж этой повести, хотя и далек по наклонностям от овечки, воплощен без грубой отделки его преступных замашек, от чего его характер только приобретает опасную сложность, и тем создает автору кучу проблем. Это отчаянная башка, у него и прозвище Гирей, хотя он мнит себя романтическим Робин-Гудом. Именно такой персонаж невольно связывается с символическим фетишем душевного холода – кнутом. Активная героиня (она – возница) появляется перед своим избранником с этим предметом в руках, но… это важно! – не как дрессировщица-мазохистка, а как опытная хорошенькая соблазнительница неумелого в любви мужика. Так, не выводя героев из садистской среды, где сам Сатана утверждает насилие, Демидов девальвирует традиционный эротический атрибут.
Основной момент сюжетной интриги в этой повести явно из ряда сюрреалистической выразительности. Имеются в виду отрубленные руки убитого бандита-любовника – деталь, резко меняющая атмосферу рассказа: действие теряет авантюрную занимательность и превращается в драму. Реальная практика гулаговских опричников дана в полном соответствии правде жизни. Ведь зверские доказательства означают, что они убили сбежавшего преступника. Но тело не стали тащить в лагерь. Доставили лишь руки для снятия отпечатков пальцев – порядок, обязательный для списания заключенного в смертный архив-три. (Дактилоскопический узор пальцев – это второй паспорт узника на Колыме). Не похвалиться своей добычей они не могли… Вывалили принесенное на всеобщее обозрение! И героическими победителями встали перед толпой ободранных испуганных женщин. Оказавшаяся среди них подруга бандита, узнав руку любовника по перстеньку, не помня себя, в приступе горя и ярости схватила обрубки, и, бросив их в реку, «в темноту глубокой воды», потопила с ними надежды преследователей на повышение в службе, ордена и награды. Триумф победы обращен ни во что, и это ничто как бы вопрошает: «Ад, где твоя сила?».
В этой сцене национально окрашенный колорит повествования теряет лакомую географическую и политическую привлекательность. Варварская деталь выводит повесть в пространство большого времени, где господствует миф с его пристрастием к магическим именам. Среди них – имя Эрнесто Чегевары, героя кубинской революции, с телом которого проделали что-то похожее. Может, в его память на развилке дорог где-то в Южной Америке огромная ладонь, высеченная из камня, обращает к небу неподвижные пальцы. Кто знает, не отзовется ли этот жест чем-то непредсказуемым – какой-нибудь небесной активностью, посланной наказать всех нас – нераскаявшихся, упорствующих в привязанности к запятнанному агрессивному времени.
Царь-дом Магадана
(повесть «Декабристка»)
Бесспорно, Демидову близки образы интеллектуалов-аскетов. Очередного такого героя он дает в повести «Декабристка». Но эта вещь подкупает еще и другим – образом хромоножки Нины, которая подобно декабристке устремилась за любимым человеком на каторгу и вовлекла себя в кошмар непредвиденных обстоятельств. Нина пополняет ряд немногочисленных в искусстве хромоножек, столь внимательно и подробно выписанных Достоевским, Бергманом, столь любимых Веласкесом, Гойей, зарифмованных Мандельштамом (вспомним Наташу Штемпель с «неравномерной сладкой походкой»). Помимо прочего, это лишний раз подтверждает присутствие классической почвы в мировосприятии Демидова. Он продолжает мыслить категориями гуманизма в пору, когда ад уже перестал быть гуманным. Перед новоявленной «декабристкой» оказываются закрытыми все двери. Отрезаны и все пути назад. Она становится заложницей места. «Нина уже знала, – пишет Демидов, – что эти горы так красивы только при взгляде на них со стороны. Тех же, кто вынужден жить среди них, сопки, большей частью угрюмые и безлесые, угнетают».
В этом описании смысл происходящего как бы поставлен в тень будущего, предвещающего беду. Мотив безысходности, которым пронизана эта история, приводит на ум имя Франца Кафки (роман «Замок»). В своих попытках укорениться на новом месте Нина напоминает землемера К. – главного персонажа «Замка». Но, если роман Кафки прочитывается на аллегорическом, притчевом уровне, то повесть Демидова продиктована реальной действительностью СССР, тотальной безвыходностью засекреченной обстановки. Понятие «декабристка» теряет смысл, профанируется, ситуация заземляется и, становясь тупиковой, не сулит героине ничего хорошего. Историческое предание в этих условиях обесценивается. С героиней остается ее личное «я» – живая душа, которую переиначенный мир изменить не в состоянии. Однако ее личная биография находится в ведении Инстанции, наделенной безграничным могуществом. Именно Главное политическое управление, царь-дом Магадана, осуществляя надзор, отчуждает людей от судьбы, от тайны их первородства. Невозможность диалога и понимания, поднятая Инстанцией на уровень гражданского долга, делают эту подмену необратимой. У когда-то восторженной идеалистки открываются глаза. Она начинает понимать, что ее «подвиг самоотречения» не очень-то желателен избраннику, бывшему биологу-генетику, а теперь заключенному Е-275: его существование в особом лагере – это «гражданская смерть», и он «не только не требует от нее никаких жертв, но и решительно отвергает их». Герой тоже становится для «декабристки» недосягаемым замком, каким, возможно, была для Кафки Милена Ясенская, журналистка и переводчица, непростые отношения с которой он переживал в пору написания своего романа. В названии Кафки отсутствует личностный момент, тогда как Демидов на нем настаивает. Называя поведение Нины «алогичным» и даже «полусумасшедшим», автор, тем не менее, отдает должное силе его морального воздействия. «Особенно неотразимо оно оказывается для тех, ради кого эти подвиги совершаются», – пишет Демидов. Увы, память о подвигах неотделима и от судеб, которые оканчивались, как у философа Густава Шпета, на краю сибирского оврага. Выстрелу предшествовали: тройка, допрос, приговор. Смысл этих понятий превращает любые подвиги в трагическое ничто, рассеивает в воздухе и уносит в вечность. А через много-много лет в последнее воскресение октября – день памяти жертв политических репрессий – вечность напомнит о себе у Соловецкого камня на Лубянке, и кто-нибудь скажет: «Господь радеет об остатке», и жизнь пойдет, как она шла до этого, и вечность ее не остановит.
Сюжет и связанная с ним тема науки исходят из личных переживаний Демидова. Они слишком болезненны для него, чтобы он мог посвятить повесть лишь теме любви. Это дает знать о себе в явной, можно сказать, кричащей горечи концовки, когда герои встречаются на свободе: «Редкий для повестей о «Колыме лагерной» счастливый конец?» – спрашивает Демидов. И сам же отвечает: «Вряд ли на таком его названии следует особенно настаивать. В повести об одной из декабристок нашего столетия – их было не так уж мало – добродетель торжествует лишь после того, как главная жизненная линия ее героев оказывается сломанной, порок же не наказуется вовсе… Утрата огромного куска жизни в ее самом творческом периоде невосполнима ни для кого. Но особенно тяжела такая утрата для человека научного поиска…»
Что же касается художественного воплощения, то взаимоотношения персонажей, поданные через речь автора, выглядят, на мой взгляд, прикладными на фоне основной темы – науки. Это заложено уже в сопоставлении двух эпиграфов, взятых для повести и связанных с определением гена – единицы наследственности: из Большой советской энциклопедии 1952 и 1971 годов. Шоковой противоположностью своих смыслов они как бы предвосхищают сюжетное действие.
Возвращение
Юрий Влодов
Стихи о войне
«Война распяла детство…»
«Гуляло летом по европам…»
«Танки шли по Руси, придыхая…»
«Зимы военных лет…»
«Солдат любим седой старухой…»
«Сгорел в подбитом старом танке…»
«Окружение…Свалка…Плен…»
«В барак вселили смерть, как ровню…»
«Да, были Ожеговы, Дали…»
«Бежал, поджимая живот…»
«На соборе профиль прусский…»
«Улетели луга…»
«Не смотри солдат слепой…»
Возвращение
Людмила Осокина
Люди Влодова
Юрий Влодов, как воистину народный поэт, никогда не был один. Около него всегда кто-то находился: ученики ли, женщины ли. Он был настоящий поэтический король, а короля, как говорится, делает свита.
Поэтому я решила, помимо собственно воспоминаний о нем самом, написать еще воспоминания о некоторых людях из его ближайшего окружения, о ключевых фигурах, которые долгое время около него пробыли.
(
Цапин играет во всех «людях Влодова» для меня главную роль, так как именно он меня с Влодовым и познакомил в марте 1982 года.
Помимо всего прочего, Цапин прошел бок о бок почти через всю мою с Влодовым жизнь.
На фото: В. Цапин, Ю. Влодов, Л. Осокина. 1982 г.
С самим Цапиным меня познакомил один молодой поэт – Валера Романчук, года за полтора до этого. Это произошло на литобъединении «Весы», куда я тогда ходила. И вот с Романчуком они и приходили ко мне в гости, и мы проводили вместе какой-либо из выходных дней. Но никаких дел лямурного плана у меня ни с кем из них никогда не было, нам и в голову это почему-то не приходило. Мы были просто поэтическими товарищами.
В первое время нашего общения Цапин про Влодова мне ничего не говорил. Вообще ничего. Но, где-то спустя год, Цапин почему-то вдруг решил меня с ним познакомить. Он сказал мне, что есть такой поэт – Влодов, он нигде не живет, и что он может меня к нему отвести на какую-то из квартир, где он в данный момент обретался. Конечно, слово «нигде не живет» меня немножко поразило, я даже не понимала тогда, как такое может быть, но тем не менее, я согласилась.