Дрозд перелетал с ветки на ветку и не мог найти себе места. Все ветки казались ему чужими. И не было у дрозда места покоя.
— Да успокойся ты, — ревел медведь, оказавшись поблизости.
— Не могу, не могу, — суетился дрозд. — У всех есть пристанище, а у меня нет. Нет Никакого.
— Ну, миленький, — посочувствовала бежавшая мимо лиса. —
Вон там посмотри, какая дивная веточка. Присядь, отдохни.
Измаешься ведь.
— Да, — ответил дрозд, — спасибо тебе, лиса, замечательная веточка.
Дрозд подлетел к ветке, на мгновение замер и отлетел прочь:
— Не моя это веточка.
— Шалый какой-то дрозд, — сказала себе лиса и растворилась в презрении.
Дрозд уже изнемогал от усталости. Он метался с места на место, все больше теряя силы.
Сумерки вдруг выглянули филиновыми глазами из ниоткуда.
При более внимательном рассмотрении взгляд филина высвечивался из вечной нескрываемой и неодолимой отстраненности. Когда измученный неприкаянностью дрозд оказался в поле внимания филина, с ночной птицей произошло нечто небывалое и неизъяснимое: сначала филин воспылал сочувствием к дроздовой бескомпромиссности, затем разом пережил оскорбленность всеобщей неуместностью и, наконец, в необъяснимом сальто души филин повеселел:
— Давай-ка я тебя обвенчаю вон с той веткой, — предложил филин дрозду.
— Зачем? — мрачно спросил самоуничижающийся дрозд.
— У тебя, может быть, обретется мотивация к преданности и постоянству, — объяснил филин.
Дрозд на мгновение замер, но от усталости сорвался с очередной веточки. Крылья едва удерживали его.
— Нет, — сказал дрозд. — Я буду искать только свою веточку. Я хочу, чтобы она была мне предана, как я ей. Во мне есть несказанный идеал моей веточки. И никакой другой. Все они не мои. Моя веточка ждет меня. Может быть, она сохнет без меня.
— Да, — полуответил филин. — Весь мир высох без нашего участия.
Что имел в виду филин? Ответила ли мудрая ирония? Или же отстраненная вежливость? Теперь уже трудно догадаться.
А дрозд метался, пока вовсе не обессилел. Тогда в забытьи он слился со случайной веткой. Она же щедро отдала ему силы и покой. А впоследствии он свил на ней гнездо.
Из воспоминаний Россинанта
Клянусь копытами, как четырьмя основаниями, что мы ходили по земле. И наше странствие покрывалось небом.
Клянусь двумя основаниями — небом и землею, — что вокруг были трава и камни. Два ездока на двух животных, на сером осле и ребристой кляче, ходили внутрь неведомого.
Были два светила — солнце и луна. И было третье — незримое. Нас было двое и их было двое. И мы любили друг друга. Но между четырех было пятое. И оно было первое, как трава небесная, — некая Дульцинея Тобосская. Мы жили травой видимой, а он — травой невидимой.
А вокруг были камни.
Камни бессчетные, как звезды — холодные и мерцающие. Это камни преткновения. Это камни спотыкающие, как отвердевшие сердца. Это были разбросанные на пути сердца жизни мертвой, камни противления.
Ибо звезды преграждают путь в небо.
Поверьте мне, старой ребристой кляче по имени Россинант, поверьте мне, что всякое движение — это стремление к одной лишь только любви. И чтобы преодолеть камни, надо хотеть травы. Чтобы попасть к траве, нужно преодолеть камни, а чтобы попасть в небо, надо не замечать звезд.
И еще — чтобы обрести день, надо полюбить ночь, но это другое, это несказанное.
А главное, я вам хочу сказать, иметь терпение и дождаться, когда очнется хозяин. Вы, может быть, думаете, что хозяин в небе, а он на земле. Он побит и распластан. Он непонятен в неподвижности, он непонятен и в движении. Он есть.
И верность непонятному, как иноходь.
Четыре копыта — это одно копыто, которое верность непонятному в преданности.
Дон Кихот, Санчо, осел и я — мы попирали камни ради травы, землю ради неба. И там, в касании солнца и луны, был образ дивный, как цокот по небытию.
Козлёнок
- «Жил-был у бабушки серенький козлик. Бабушка козлика очень любила. Вздумалось козлику в лес по...» Помнишь? - спросил козлик, выводя меня из недоумения грёз.
- Помню, - ответил я, - «...в лес погуляти». Сказка.
- У бабушки на огороде капуста росла, умная-преумная. Всё наперёд знала. Пристал я однажды к капусте: расскажи, умная-преумная капуста, что со мной будет, когда я, козлёнок, вырасту. Не долго думая капуста мне проговорила, что перво-наперво меня перестанут называть козлёнком, потому что я вырасту в козла. Затем меня перестанут в огород пускать, потому что козлов не любят. А не любят потому, что от козла молока не бывает. И что козёл - не козёл, а нарицательное. И что больше отрицательное, чем нарицательное. Даже и ругательное. Слушал я капусту, слушал и заплакал. Решил я тогда, что уйду в лес навсегда. Раз так, то и мне никто не нужен! - исповедовался козлёнок.
Во мне же тем временем накипала горечь и слёзы, боль и жалость. Я уткнулся в шею козлёнка и рыдал, рыдал-приговаривал:
- А потом... потом волки. Волки потом... Оставили-л-л-и-и вол... у-у-у-у, волки ро... ай-ай-ай, ой-ой-ой. Рожки да нож... у-у-у-у, рожки да ножки.
- Да нет же! Нет! И не так вовсе, - успокаивал меня козлёнок, но я от слёз не понимал. - Да вот же я! Вот!
- А волки? - всхлипывал я.
- Волки потом. И волки ни при чём. У пыльной дороги, на косогоре рос огромный лопух... Увидел лопух, что я иду и плачу, спрашивает меня:
«Ты зачем в лес идёшь в слезах?»
«Не хочу, - говорю, - козлом быть, а хочу всегда козликом оставаться. Лучше мне умереть козликом».
«Лучше умереть», - согласился лопух.
- И пошёл ты дальше смерть искать, - я готов был вновь разрыдаться.
- Не то чтобы искать. Я думал, что она меня сама найдёт.
А пока я шёл, такая тоска в сердце ныла, что волком выть хотелось.
Завыл - приятно: сладость с тоской извывается. И чем больше тоски, тем сладостнее выть, а чем дольше вою, тем сладостнее.
Я так увлёкся, что не заметил, как вокруг меня собрались волки. Они слушали мой вой и переговаривались:
«Свихнулся. Бедняга. Да. Притворяется. Нет. Раздвоение личности. Декадент. Съесть бы надо. Заразно. Актёр. Блудный».
- Не знаю, - продолжал козлёнок, - чем бы всё это окончилось, если бы на дороге не показалась сонная дремучая кляча, которая тащила гружённую кувшинами и горшками телегу.
На передке, уткнув лопатную бороду в бедолажную грудь, спал мужик.
Мужик вздрагивал на колдобинах, телега всхрапывала. Волки исчезли. И только я видел, как из телеги по случаю выскользнул кувшин. Телега скрылась за поворотом. Кувшин разбился и лежал глупо.
«Лежим», - глиняно констатировали черепки хором.
«Зачем?» - спросил я у черепков.
«Чтобы тебя наставить».
«Наставьте».
«Разложи нас правильно, - приказали мне черепки, - размерно и полукружно».
Не торопясь, тщательно я выполнил задачу.
«Спасибо, - сказал за всех самый большой черепок, похожий на заячье ухо. И приступил к наставлению: - Мы знаем, что ты возжелал остаться козликом, что ты ни в ком не нуждаешься, что ты оставил все непрестанности. Целостность твоей жизни разбита и теперь ты нуждаешься в новой черепковой мудрости. Прими её:
Форма - основание бытия.
Формообразование - смысл бытия.
Структурализация блаженства - в формознании.
Сущее существует в дребезгах, как в основании для измельчаемости.
Снисхождение черепка в прах основательно своим окончательным исходом. Нет большего блаженства, чем обратиться в прах. Прах - конечное основание целостности и безотносительности. В прахе покоится Великий Массив. И одновременно Великий Массив пребывает сам в себе.
Всякое исхождение из Великого Массива - падение, которое неизбежно Горшкам.
Великий Массив инспирирует нечто противоположное себе.
Исхождение Горшков происходит от величайшей переполненности внутри Массива.
Великий Массив, будучи совершенным наполнителем, производит пустоты, которые можно наполнять.
Наполняемое - страдательно и блаженно одновременно, потому что нет большей причины существования, чем носительство ипотических (разряжённый хаос) качеств.
Всякая Пустота исходит из Полноты, как всякая целостность из дробности.
Всякое Грехопадение рождает черепки.
Адаптация совершенства, коим для нас, черепков, является
Горшок, приводит к умножению черепков.
Всякий черепок в своей венценосной осколочности пребывает центром.
Мир вообще есть некий Великий Черепок. И лишь в силу гипертрофированного размера оказался Всеобщим черепом череп,
как совокупность в разъединённости функционально деятельных и мистически соотнесённых черепков, что вполне выражает подобия.
Есть величайшая сопряжённость в подобии, которая нами эксплуатируется, как Сумма, где жажда каждого черепка восстать в Слагаемое практически реализоваться не может, ибо череп - двуедин, как разъятая Сумма, с одной стороны, и цельность
Великого Массива - с другой. Мир разъят на формы. Это и есть совершенный вид мира. В совершенном виде нет ничего, что не было бы формой. Формообразование, форморазрушение и формосохранение - свойства, в которых раскрывается полнота процессуальности. Каждый индивидуальный черепок - законченная самодостаточная форма, которую он нравственно обязан сохранять. Обособленность сознания творит неповторимость каждого отдельного индивидуального черепка. Глина - стихия
Чистого Бытия, где нераздельно властвует и пребывает дух Сцепления.
Из всего изложенного проистекает, что эволюция, инволюция, деволюция и биволюция в системе связей черепкового бытия противоестественны по факту и по закону».
Я слушал и чувствовал, что пробуждаюсь, но мне очень не хотелось «быть и не-быть».
- Не уходи, - прервал я козлёнка, чувствуя сосущее отчаяние в сердце.
- Это ты не уходи, - ответил козлик мне. - Я всегда здесь, в твоей грёзе. Я достиг непрестанности. Спасибо глиняным черепкам. Я всегда здесь.
Кошки
Палевая, улыбчивая, как сон, кошечка тихо обошла угрюмо смотрящего в стену матерого кота, восседавшего копилкой на подоконнике в подъезде, и сказала:
— Я замуж хочу.
Не двинувшись, и так же упираясь взглядом в стену, кот спросил:
— Куда?
— Замуж хочу, — полуобморочно выдохнула дева.
— Что ты будешь там делать? — глинобитно простонал кот.
— Я буду верной, — пролепетала кошечка, жмурясь.
— Чему? — кот поворотил мощную шею и посмотрел на собеседницу.
— Ты понимаешь, — нервно зевнула невеста.
А этажом ниже притаилась рефлективно влюбленная в кошку мышка.