Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воспоминания о Николае Глазкове - Борис Абрамович Слуцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я в русской массовке Служил рядовым.

Для актера массовка — поругание всех честолюбивых помыслов, а у него — просто и с гордостью: в русской массовке служил рядовым!

Позже он снялся в «Андрее Рублеве». Андрей Тарковский пригласил его сам, и Летающего мужика в исполнении Глазкова все запомнили: оглядывается… настороженный взгляд исподлобья… и: «Летю-ю-ю!..»

В «Романсе о влюбленных» А. Кончаловского сыграл роль матрасника. В фильме есть крупный план Глазкова во время встречи героя, к сожалению, кадр оборван, но умилительная улыбка матрасника запоминается. В ней — характер персонажа.

В Николае не было ничего актерского, не было дара перевоплощения, но было одно из необходимейших актерских качеств — органичность пребывания в предлагаемых обстоятельствах.

Последние годы мы жили далеко от родного Арбата и друг от друга. Он «получил фатеру» в Кунцеве, на Аминьевском шоссе, и единственный плюс этого переезда был в соседстве с Москвой-рекой. К этому времени он, в прошлом мерзляк, холодными обливаниями закалил себя и купальный сезон растягивал чуть ли не до ноября. И вот как-то осенью он усиленно приглашал меня приехать к нему и вместе пойти купаться; я от купания отказался, сославшись на холод, на что он успокаивающе прокричал в телефонную трубку: «А тебе и не надо купаться! Ты будешь стоять на берегу и восхищаться». В этом тоже Глазков. Ему нужны были свидетели его подвигов, ему было нужно признание.

Уже тяжело больной, он отмечал свое шестидесятилетие. Гостей было много, а он всегда был рад им. Но самую большую радость доставил ему сын, «Коля маленький». Он отчеканил серебряную юбилейную медаль с глазковским барельефом, и Николай Иванович на протяжении всего вечера то прятал ее в карман халата, то снова вынимал и просто держал в зажатом кулаке.

Время болезни оказалось удивительно продуктивным в его творчестве. Слабеющий на глазах, он не отрывался от письменного стола. Больным он написал пьесу, большие циклы стихов «Объяснения в любви» и «Самоцветы». Сколько блеска и остроумия в «Объяснениях» тяжело больного Глазкова! И масса стихов. Их он сочинял ночью, а днем только записывал. Я спросил, было ли так прежде, он ответил: «Прежде ночью я спал». — «Как выдерживаешь ты каждодневную и неотрывную работу?» — «Иначе нельзя, Сереженька. Без работы умру».

Еще совсем недавно он, в крайнем случае, сказал бы «помру».

Шестьдесят первую годовщину Николая Глазкова мы отмечали уже без него. Его друг, поэт Евгений Ильин, сказал: «Как много мы у него не спросили!». Да, много. Многое мы упустили в своих рассказах о нем. Но остались стихи. В них — все о Глазкове.

Андрей Попов

Здравствуй, Коля!

Как быстро летит время. Уже десять лет, как тебя нет с нами… И вот сейчас мы вновь вместе, чтобы вспомнить прожитое и пережитое. Не знаю, как другим, а мне от этого и радостно и грустно. Радостно потому, что тебя не забыли и по-прежнему ценят и любят многие. И грустно, так как воспоминания всегда порождают запоздалые сомнения и сожаления о совершенных или, наоборот, несовершенных поступках, о том, что следовало бы сделать и сказать, и о том, что было сделано и сказано в жизни. Особенно остро чувствуешь это, когда предаешься воспоминаниям о своем детстве и юношестве уже в преклонном возрасте. Сопоставление мира иллюзий с суровой реальностью всегда болезненно и горько. А именно это мне и предстоит сделать…

Более полувека назад, точнее — 1 сентября 1927 года, мы впервые встретились с Колей на пороге неведомого доселе для нас, таинственно-загадочного и поэтому заманчиво-притягательного школьного мира…

Среди нескольких десятков первоклашек, собравшихся во дворе школы, он выделялся аккуратно отглаженными новыми штанишками и белой рубашечкой. А я, наоборот, привлек внимание нашей будущей учительницы перешитыми из материнской юбки заплатанными штанами, которые по дороге из дома успел уже испачкать едко-зеленой масляной краской, не удержавшись от соблазна пролезть между металлическими прутьями недавно перекрашенных железных ворот, вместо того чтобы пройти через находившуюся в нескольких шагах от них открытую калитку. Впоследствии, узнав об этом, Коля прокомментировал мое неразумное поведение словами Владимира Маяковского: «…где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше?..» Но, по всей вероятности, не только наш внешний облик, а и внутреннее состояние заинтересовали учительницу. В отличие от него, стоявшего немного в стороне ото всех ребят и бросавшего растерянные взгляды в сторону группы родителей, бабушек и дедушек, среди которых находилась и его мама, я чувствовал себя совершенно свободно и уже затеял спор, готовый перейти в драку, с двумя мальчиками, один из которых жил в нашем доме и всегда обыгрывал меня в фантики. Поэтому, когда прозвенел звонок и всех стали выстраивать парами, учительница поставила нас с Колей рядом, по всей вероятности исходя при этом из высших педагогических принципов о возможном сочетании диаметрально противоположных личностей с целью их последующего благотворного влияния друг на друга.

Так, взявшись за руки, мы переступили порог школы, вошли в 1-й «А» класс, сели за одну парту, а потом многие годы прошагали вместе, хотя и шли порою разными путями, и жизнь сложилась у нас по-разному… Но даже когда мы долго не виделись, то, встретясь вновь, говорили так, как будто только вчера расстались и всегда понимали друг друга с полуслова, несмотря на различие интересов, взглядов и отношения к окружающей действительности.

7-я школа ФОНО, куда мы попали, размещавшаяся вначале в Плотниковом, а потом в Кривоарбатском переулке, была создана на базе бывшей Хвостовской гимназии. Ее педагогический коллектив был столь же неоднороден по своей профессиональной подготовке и установкам, сколь разнороден был и состав учащихся. Старшее поколение учителей, получивших солидное образование и имеющих большой педагогический опыт, как правило, с иронией и в штыки встречало различные новшества и эксперименты, осуществляемые в те годы Наркомпросом, считая, что они отрицательно скажутся на процессе обучения. Молодые же учителя с восторгом и порою с энергией, достойной лучшего применения, отвергали все прошлое, вплоть до Державина, Жуковского и даже Пушкина, которых считали представителями дворянства и носителями враждебной нам идеологии. В ускоренном порядке претворяли они в жизнь порою самые разноречивые указания РОНО и вышестоящих органов просвещения.

Особенно пагубно эта борьба взглядов по вопросам о том, чему и как надо учить, сказалась на учащихся в период апробирования так называемых комплексного и бригадного методов обучения. В первом случае все предметы (арифметика, русский язык, география, биология, рисование и т. д.) «изучались» одновременно в процессе одного урока, а во втором — система проверок знаний учащихся и усвоения каждым из них пройденного материала сводилась к тому, что спрашивали только кого-либо одного из них, а отметки за его ответ выставлялись всей бригаде, которых в нашем классе было четыре. Меня лично такая система вполне устраивала, так как домашние задания я обычно не выполнял. Коля же отличался прилежанием, а главное, любил и знал географию, русский язык и литературу, и поэтому чужие тройки или четверки, красовавшиеся в его дневнике по этим предметам, вызывали у него возмущение.

Когда же обучение приняло, наконец, нормальные формы, мы оба оказались в еще более сложном положении. К этому времени между старшим и младшим поколением педагогов было установлено мирное сосуществование, и все они были охвачены одной идеей — ликвидацией допущенных промахов путем увеличения объема даваемых нам знаний и повышения качества их усвоения нами. Однако каждый из учителей считал, что именно его предмет является главным, основным и необходимым со всех точек зрения, совершенно игнорируя при этом индивидуальные особенности учеников, их подготовку, способности и склонности, не говоря уже о значительной разнице в их материально-бытовых условиях. Так, например, в нашем классе были дети из потомственных дворянских и старинных интеллигентных семей, которые еще до поступления в школу хорошо читали и писали, а иногда владели одним, а то и двумя иностранными языками, часть ребят жили во вполне обеспеченных семьях и не знали других обязанностей, кроме учебы. А несколько человек, в том числе и я, воспитывались улицей и были предоставлены самим себе. Естественно, что все это неизбежно сказывалось на результатах нашей учебы и наших взаимоотношениях уже в младших классах.


Коля Глазков. 1929 год

В этом возрасте начинается самоутверждение личности, стремление в чем-то проявить себя и этим обратить на себя внимание окружающих. Не думаю, что мы с Колей были совершенно бездарными и не способными к ученью детьми. У него, например, была удивительно хорошая память и врожденное чувство языка. Но память эта была избирательная, то есть запоминал он только то, что его интересовало, а язык признавал только русский. Оба мы неплохо знали отдельные, любимые нами предметы, но все это нас редко когда спасало, и мы всегда числились в списках отстающих.

В старших классах мы буквально ненавидели немецкий язык, что особенно огорчало Колину маму — Ларису Александровну, преподававшую этот самый злополучный немецкий в одной из соседних школ и безуспешно пытавшуюся поднатаскать нас перед экзаменами.

Зато в различных диспутах и спорах, возникавших по любому поводу среди учащихся, мы не находили себе равных. Коля всегда очень обстоятельно и логично, но зачастую слишком пространно обосновывал свою точку зрения. Я же предпочитал аргументировать свою правоту при помощи кулаков, усвоив еще в детском доме на Красной Пресне, где провел первые шесть лет жизни, что нет более веского доказательства в любой баталии, в том числе и теоретического порядка, чем расквашенный нос противника. Часто, поддерживая или защищая Колю, который в те годы был крайне застенчив, робок и физически слаб, я, вступая в спор, начинал экспансивно размахивать руками и как бы случайно задевал ими физиономии его оппонентов, парируя этим все возможные возражения с их сторон. Иногда, правда, доставалось и мне, но обычно уже после окончания занятий, когда оскорбленные противники, сговорившись, устраивали мне «темную» в одном из проходных дворов.

Но не всегда споры кончались столь бессмысленно. Иногда разум и юмор придавали им совсем другой характер. Так, однажды один из учеников нашего класса — Женя Трейер, отец которого работал в торгпредстве в Италии, принес в школу ряд сувенирных карандашей и подарил несколько штук нам. Мне достался красочный, пишущий сразу тремя цветами — синим, красным и желтым — шестигранный карандаш, каких в то время у нас еще не производили. Естественно, подобная диковинка вызвала большой интерес у всех ребят, которые в течение всего урока по обществоведению передавали его через парты друг другу и, внимательно рассматривая, комментировали это чудо заграничной техники. При этом некоторые роняли его, передавая друг другу, отчего грифель, по всей вероятности, крошился.

После окончания урока я вновь овладел карандашом и, наскоро заточив его, попробовал что-то нарисовать. Несколько штрихов получились как трехцветная радуга, и окружившие меня ребята, загалдев от восторга, наперебой стали расхваливать итальянские карандаши. Однако грифель вдруг треснул и сломался. То же произошло и после неоднократных последующих попыток очинить карандаш. В результате он был укорочен вдвое. Писать или рисовать им было невозможно, тем более тремя цветами сразу. Я огорченно чертыхнулся и обругал всю иностранную продукцию. Коля немедленно поддержал меня, а некоторые ребята, наоборот, стали ругать наши карандаши, тетради и чернила.

Звонок на урок прекратил эту полемику. Мы с Колей уселись за свою парту, и я, взяв его тетрадь по обществоведению (своей у меня не было), написал на ней следующее двустишие: «Самый лучший в мире наш — Наш советский карандаш…» Николай, который еще в первом классе писал стихи, был крайне удивлен и поражен, а после урока, преодолев свою обычную застенчивость, обратился ко всем ребятам и сказал: «Вот послушайте, что написал Андрей. Это здорово и так же патриотично, как всем известная, не имеющая себе равных, потрясающая реклама „Нигде кроме, как в Моссельпроме!“. Молодец Андрей!» И сказал он это так проникновенно, убедительно, что спор о преимуществах иностранной продукции над нашей уже больше никогда не возобновлялся.

После этого случая Коля стал уговаривать меня начать писать стихи и преподал мне основы стихосложения: говорил о рифмах, размерах, возможной тематике. Мне понравилось это занятие, не требующее, на мой взгляд, особых усилий, и я с увлечением отдался рифмоплетству, вскоре научившись экспромтом сочинять небольшие четверостишия на любую заданную тему. Николай всегда с большим вниманием знакомился с моим «творчеством» и в очень деликатной форме, с присущей ему извиняющейся улыбкой, делал критические замечания или давал рекомендации, как лучше доработать или вообще переделать созданное мною. В большинстве случаев я был полностью согласен с ним, но реализовать его советы у меня не хватало ни знаний, ни терпения, ни самого главного — способностей. Однако я до сих пор бережно храню эти «пробы пера» с его пометками, так же как и его рукописные стихи с 1927 по 1979 год с моими репликами на некоторых из них. Ведь в продолжение всей жизни мы интенсивно переписывались, особенно когда оказывались в разных концах страны, причем большинство этих писем было в стихотворной форме. В этой связи не могу не упомянуть о так называемой поэме десяти писем (1937–1940 годы), целиком состоящей из соответствующего количества стихотворных посланий Коли ко мне и моих ответных стихов к нему. Эта поэма не была напечатана ни в одном из его сборников, но отдельные написанные им отрывки из упомянутой переписки были им потом использованы в других его стихотворениях, напечатанных в разных местах.

Вначале Николай был вполне уверен, что я, как и он, смогу стать поэтом, и, обращаясь ко мне, говорил:

Пиши стихи, ничто не будет зря: Сломаются дрянные о каменья, Достойные пера богатыря Каменья искромсают без сомненья.

Но потом он, конечно, понял, что поэзия не мое призвание, и написал мне следующее четверостишие:

И я хотел, чтоб ты поэт, Чтоб ты поэтом… Но Мой утопический проект Мною забыт давно…

Однако, будучи по своей сути человеком доброго сердца, очень справедливым и благожелательным, Николай всегда старался подчеркивать мои положительные качества, а не промахи и недостатки. Так, он не раз обращал внимание на мои способности сочинять интересные парадоксы и афоризмы, а также писать острые и порою злые эпиграммы. Правда, некоторые мои реплики на его собственные стихотворения его задевали, но он делал вид, что воспринимает их как шутку, и ни чуточки не обижался.

Говоря о наших увлечениях в школьные годы, нельзя не упомянуть об игре в шахматы, о коллекционировании марок, совместных загородных поездках и путешествиях… В шахматы Коля играл прекрасно и всегда легко обыгрывал меня. Тогда я предложил ему свой вариант игры, а именно в поддавки — как в шашки. Выигрывает тот, кто быстрее отдаст все фигуры. Николай возмутился и сказал, что это профанация шахматного искусства, что нельзя же играть без короля и т. п. Но я парировал его доводы своими утверждениями, что шахматы не искусство, а спорт, так как ведает ими Комитет по делам спорта, а не Академия наук или Министерство культуры. Во-вторых, сказал я, целые народы прекрасно существуют без королей и поэтому пешки могут сражаться до конца. И, наконец, тот, кто действительно хорошо играет в шахматы, должен так же хорошо играть в шахматы-поддавки, поскольку там тоже надо знать ходы и предвидеть их результат. После этого Коля согласился сыграть со мной несколько подобных партий, которые моментально проиграл, чем и был не только озадачен, но и по-настоящему расстроен, заявив, что это дурацкая затея.

Но потом на переменах в школе мы все же играли в шахматы-поддавки и втянули в эту забаву еще с десяток своих сверстников. Для меня лично это была удачная выдумка, так как играть с кем-либо я соглашался только на что-либо (на марки, бутерброды, даваемые родителями своим чадам на завтрак, яблоки или конфеты), а поскольку, как правило, я всегда выигрывал, то и получал дополнительное питание, ибо своих домашних завтраков не имел. Коля скоро разгадал эту хитрость и, должно быть, рассказал о ней своим родителям, которые стали после этого давать ему в школу двойной завтрак.

Вообще его родители, особенно отец Иван Николаевич, были люди добрые и хорошо относились ко мне, понимая, как трудно было моей матери одной без мужа воспитывать сына. Для этого ей приходилось работать с 9 утра до 9 вечера на полторы ставки, и так в течение 30 лет, не уходя даже в отпуск, которым она воспользовалась за все это время только три раза, и то, когда болела. Семья же Коли была довольно обеспеченной. Отец его, в прошлом партийный работник, был видным адвокатом, а мать — педагогом. Оба они положительно смотрели на нашу дружбу и всегда приветливо встречали меня в своей квартире на старом Арбате. Николай Иванович, несмотря на свою занятость, уделял нам с Колей много времени, возил нас по Москве-реке за город. А однажды даже, несмотря на протесты жены, разрешил нам самостоятельно поехать на озеро Селигер во время летних каникул, правда, обусловив наше отсутствие обязательством ежедневно посылать домой письма и не делать никаких глупостей. Это был рискованный шаг с его стороны, в котором он потом не раз раскаивался.

Как только нас проводили на вокзал и посадили в поезд, помахав на прощанье и сунув в окно уже отходящего поезда с десяток почтовых открыток с надписанным на них домашним адресом Глазковых, мы немедленно распаковали корзину с продуктами и с аппетитом принялись их уничтожать, одновременно обсуждая план нашего пребывания на байдарочной турбазе Селигера. И тут меня осенила блестящая мысль. Учитывая, что районный центр Осташков отстоит от турбазы довольно далеко, я предложил Коле, не теряя зря времени, в поезде написать все открытки сразу, сообщив в них примерно одно и то же, а именно: что мы отдыхаем хорошо, кормят отлично, погода прекрасная. «Это избавит тебя от писанины на лоне природы и ежедневной заботы по отправке открыток на почту в Осташков», — аргументировал я свое предложение. Привыкший мне доверять в житейских делах, Николай слепо последовал моему совету и сразу написал родителям все письма, которые мы опустили через несколько часов на станции Бологое.

К нашему счастью, почта тогда работала не лучше, чем теперь, и вся корреспонденция прибыла в Москву на старый Арбат только через неделю, вызвав там смятение, беспокойство и возмущение Колиных родителей, которые еще дня три обсуждали, что бы это значило, поскольку на всех открытках был единый штемпель, но разные даты написания, о чем Коля позаботился без моих рекомендаций. Лариса Александровна посоветовалась с моей мамой, которая, хорошо зная меня, пыталась ее успокоить. Иван же Николаевич, как юрист, решил выяснить все досконально и сам поехал на Селигер.

К его прибытию мы уже успели испытать все радости пребывания на озере и походов на байдарках. Оба изрядно обгорели и были искусаны комарами, оба научились хорошо грести и управлять шверботами, оба однажды тонули, рискнув поехать на байдарках при большой волне на остров Городомлю, и оба значительно окрепли и выглядели вполне счастливыми. Поэтому Иван Николаевич, немного поворчав, сказал, что шутка наша с письмами не только глупая, но и жестокая. Однако преступного деяния он в ней не усматривает и искренне рад, что мы живы и вполне здоровы. На следующий день он конвоировал нас в Москву, где успокоил наших матерей, свалив все на почтовое отделение, которое якобы по ошибке все дни на всех письмах ставило один и тот же штемпель, а пришли они все вместе из-за отсутствия сортировщиков и несвоевременной отправки в Бологое. Мы с Николаем были посрамлены его благородством и долго потом испытывали угрызения совести за беспокойство, доставленное родителям. Думаю, что наши матери прекрасно поняли, в чем дело, и с удовольствием дали бы нам подзатыльники, но не хотели разрушать версию, столь великолепно составленную Иваном Николаевичем. И это было правильно. Мы на всю жизнь запомнили, что шутки бывают умные и веселые, а также глупые и злые, и старались больше никогда не беспокоить и не тревожить людей зря, а главное — не огорчать тех, кому мы дороги. К сожалению, нам не всегда это удавалось.

Так, например, у нас постоянно возникали конфликты с учительницей русского языка и литературы Арсеньевой — женой нашего преподавателя по труду, отдаленного потомка Лермонтова. Этот преподаватель был человеком мягким, любящим свое дело и детей. Его же супруга, наоборот, хотя и знала свой предмет, но вела его явно не по призванию. Ориентировалась она только на учеников из привилегированных семей или на тех, кто беспрекословно исполнял все ее поручения и задания. Мы с Колей любили литературу и много читали сверх школьной программы, однако ее это мало трогало. Однажды Николай при моей шумной поддержке открыто заявил на ее уроке, что мы скоро перестанем читать Тургенева, так как по ее комментариям «Записок охотника» мы не можем постичь самого Тургенева, поскольку нам говорится лишь о фермерском и прусском пути развития капитализма в России, представителями которых являются Хорь и Калиныч. Нас, естественно, выгнали из класса. Иногда возникали столкновения и с другими учителями, например, на занятиях по ПВХО, которые Коля очень не любил, главным образом, из-за необходимости натягивать на себя противогаз и сидеть в нем каждый раз по пять-семь минут.

Разумеется, эти годы были наполнены не только конфликтами. Я привел эти эпизоды лишь для того, чтобы показать, что Колина реакция на какую-либо бессмыслицу или несправедливость в школьной жизни иногда была бурной, и это, конечно, запоминалось.

Свое среднее образование мы завершали в разных школах. Некоторые из моих новых товарищей (Шура и Вера Кузины, Арсений Гитанов, Олег Григорьев, Вася Фомин и другие) стали вскоре хорошими друзьями и Коли Глазкова. У Коли тоже появилось много новых товарищей, с которыми он знакомил меня. Разность характеров, интересов, появление новых товарищей не нарушали нашей дружбы, хотя мы часто спорили по тем или иным вопросам. При этом Коля любил обстоятельно поразмышлять для обоснованного подтверждения своей точки зрения, я же пытался подавить его своей реактивностью и резкостью суждений. Когда мне это удавалось и я «загонял его в угол», он обычно молча сконфуженно улыбался, как бы говоря: «Ну что ж, посмотрим…». Не случайно он как-то написал мне следующее четверостишие:

Мы проводили вечера И говорили до азарта, Но все, что делали вчера, Опровергало завтра.

А я по этому же поводу начеркал ему такие строки:

…Мечты наши — сон, но за сном идет день… У нас есть завтра — оно наступает. Коля! Отбрось пессимизм и лень, Кто поспевает — тот побеждает! Сюжет прорывает форму — льется наружу, Трагизм жизненных формул — тебе не нужен…

Мы оба в те годы были очень стеснены в средствах. Особенно нелегко приходилось Николаю после ареста его отца в марте 1938 года. Тогда я предложил ему написать совместно два небольших очерка и потом переделать их в пьески для самодеятельных коллективов, что мы и сделали. Однако наши, безусловно, слабенькие опусы были безжалостно отвергнуты в издательствах и редакциях журналов. Столь же безрезультатна была и попытка создать новую игру для юношества под названием «Сражение флажков», которая до сих пор хранится у меня как неудачная попытка изобретательства. В общем, создать кубик Рубика мы были не в состоянии и стали подрабатывать, используя свою физическую энергию. Это оказалось надежнее и полезнее, так как давало не только какие-то деньги, но и закаляло нас.

Все свое свободное время Коля, теперь уже студент пединститута, занимался поэзией, а я подготовкой небольших статей и информаций для стенгазет и вузовских многотиражек. В октябре 1939 года, когда я, сильно заболев, попал в больницу, Коля передал мне записку, в которой сообщал: «Я, как всегда, пишу. Недавно на Киевском вокзале выгружал из вагона яблоки. Здорово! Ты тоже был грузчиком… Лекции почти не слушаю. Основное мое занятие — поэзия. Нехорошо, что ты болен, поправляйся…»

К сожалению, дела у Николая шли все хуже. Его мама Лариса Александровна тяжело разболелась и работала из последних сил, младший брат Георгий перед началом войны заканчивал школу и сам нуждался в помощи (учился он хорошо и еще занимался музыкой). Словом, без отца им было трудно жить.

Когда же началась война, Николай с матерью были вынуждены уехать в Горьковскую область. А я вскоре стал политруком эвакогоспиталя.

Около трех лет мы не виделись с Колей, но ежемесячно писали друг другу подробные письма, в которых делились новостями о родных и общих знакомых, обменивались планами на будущее. Я старался внушить ему уверенность и надежду на то, что его наконец станут печатать.

В начале 1944 года мы оба были уже в Москве, но встречались крайне редко. Правда, сразу по приезде в Москву он около двух недель жил на Сивцевом Вражке у моей мамы — Марии Ивановны Поповой-Беспаловой, пока не отогрел свою промерзшую квартиру на Арбате. Мама любила Колю и всегда старалась помочь ему и Ларисе Александровне, когда они оказывались в трудном положении. Лариса Александровна иногда жаловалась на неуспехи Коли и его неумение устроиться в жизни, несмотря на отличную память и литературное дарование; моя мать говорила, что все талантливые люди чем-нибудь выходят за рамки общепринятой нормы. Коля любил мою маму, искренне уважал и ценил ее. Колю удивляла ее феноменальная память и способность быстро читать. Николай сам обладал отличной памятью и умением быстро читать и усваивать прочитанное, очень ценил эти качества в других людях. В годы войны Николай с моей матерью вели регулярную дружескую переписку. Так, в одном из своих писем к ней в день своего рождения, 30 января 1943 года, Николай пишет такие строки:

Когда-нибудь сгинут все грохоты битв И мы соберемся во время пира И скажем: «Тогда было трудно быть, Но вспомнить легко обо всем, что было…» Письмо написал, может быть, и не так, Как надо писать. Не понравится Вам оно, Но сгинут удары немецких атак, И скоро мы встретимся, Марья Ивановна.

Моя мать не только любила и жалела Колю, но и верила в его талант и была искренне рада, когда в 1957 году вышла в свет первая книга его стихов — «Моя эстрада». Но до выхода этой книги Глазкова прошло двенадцать послевоенных лет, которые были заполнены его кропотливой работой над стихом, многочисленными переводами, отдельными публикациями в периодике, а главное — заботами о хлебе насущном и подыскиванием приработка, начиная от погрузки и разгрузки ящиков с книгами и кончая поездками по стране с целью публикации стихов в местной прессе.

Николай всегда любил путешествовать, и всевозможные поездки помогали ему лучше узнавать людей и жизнь. Расширялся круг его знакомых, друзей. У него стали бывать люди самых различных профессий, которых объединял интерес к Колиным стихам. Но чаще всего заходили к нему его коллеги по поэтическому цеху.

Николай, будучи по природе человеком очень чутким, внимательным, ласковым и душевным, всегда любил порадовать своих друзей, родных и знакомых и, как правило, дарил им свои книги стихов с надписями и посвящениями, сделанными в стихотворной форме. Его автографы есть и у меня на всех его книгах. Каждая из этих надписей говорит об очень многом, о нем самом, о его отношении ко мне, об оценке им собственных, только что созданных или изданных стихов… И все эти надписи (на книгах или на отдельных листочках его стихов), так же как и его письма, крайне дороги мне.

…В сентябре 1979 года я побывал в гостях у Николая. Говорили о вышедшей в том году его книге «Первозданность» и сборнике «Избранных стихов». Вскоре я уехал лечиться в Сочи. Правда, накануне отъезда зашел к нему еще раз повидаться, вернее — попрощаться уже навсегда…

С каждым уходящим из этой жизни уходит частица и нашего собственного «я». И чем ближе и дороже был нам этот человек, тем больше эта частица, тем значительнее, тяжелее и ощутимее эта потеря. С Колей навсегда канули в Лету и мое детство, и моя юность, и отдельные периоды более зрелого возраста…

Евгений Веденский

В школе и позже

Арбат — одна из самых известных московских улиц. Примерно от середины ее ответвляется Кривоарбатский переулок. В этом переулке с левой стороны стоит трехэтажное кирпичное здание. До революции в нем размещалась женская гимназия. Ныне — это жилой дом. В то время, о котором будет идти речь, здесь была 7-я школа Фрунзенского РОНО.

Тут и произошла моя первая встреча с Н. Глазковым.

В ноябре 1933 года моя семья переехала из Горького в Москву. Мне было тогда 12 с половиной лет. Через неделю после приезда мать устроила нас с братом в эту школу. Мы были зачислены в седьмой «а» класс.

Класс встретил нас мирно, даже, можно сказать, равнодушно: никаких особых расспросов не было. После нескольких дней учебы мы уже полностью слились с ребячьим коллективом.

Память сохранила образы всех учеников нашего класса, но в первую очередь — Коли Глазкова. Это был подросток лет четырнадцати, ходивший всегда в сером свитере с молнией. У него были большие оттопыренные уши, за что ему дана была кличка «Коля-осел». Да, вот так…

Каждый день перед началом занятий (мы учились во вторую смену) проводилась «линейка». Мы выстраивались, а староста докладывал: «Рапортует староста группы 7 „а“. Списочный состав группы столько-то человек. Присутствует столько-то человек». Глазков считал эти «линейки» пережитком прошлого и никогда на них не ходил, за что ему, естественно, доставалось.

Однажды, помню, было задано нам домашнее сочинение «Образ Левинсона в романе А. Фадеева „Разгром“». Раздав в классе проверенные сочинения, учительница сказала о каждом несколько слов, а затем обратилась к Глазкову: «Ну, Глазков, этого я от Вас не ожидала! Как можно делать такие выводы, какие сделали Вы? Я поставила Вам „неуд“».

Глазков равнодушно поднялся и взял протянутое ему сочинение. На перемене я спросил его о причинах такой отметки. Он ответил: «Я доказал, что Левинсон был профан в военном деле, поэтому его и разгромили». В доказательство я привел афоризм Шота Руставели: «Сотня тысячу осилит, если мудр вождя совет».

На него двойка подействовала, как пролетевшая мимо муха. В четверти ему все-таки выставили «уд.». Однако эта история долго была предметом обсуждения.

Как началась наша дружба с Глазковым? Боюсь, что не смогу вразумительно ответить на этот вопрос. Подружились — и все. Через неделю после моего поступления в эту школу мы уже были хорошими друзьями, несмотря на разницу в летах. В том возрасте два года — это много.

После уроков мы обычно шли вместе по Арбату: он сворачивал к дому 44, во двор, который тогда был весь разрыт (строилось метро, и во дворе стояла шахта), а я шел дальше до дома 54, углового, где еще внизу был «Торгсин», а шестой этаж надстраивался Наркомземом (там работала у меня мать). В этом доме она и получила квартиру.

Я вырос в деревне. Города я не любил и несколько раз садился на 31-й трамвай, шедший в сторону Филей, и долго там бродил по лесу (теперь Филевский парк). Как-то я предложил Коле совершить такое путешествие. К моей радости, он сразу же согласился, и мы в воскресенье (это было в начале января) поехали. Побродив по парку, мы вышли к Москве-реке и дальше пошли вверх по течению. Пройдя Кунцево, мы свернули влево и в скором времени вышли на шоссе. Это было где-то в районе Мазилова. Было холодно. Мороз был, наверное, градусов 25, не менее. Полчаса прождав автобуса, мы, наконец, сели в него. Коля протянул деньги кондукторше и сказал: «Два до Смоляги». Автобус нас довез до Смоленской площади, после чего Глазков пригласил меня к себе. Я охотно пошел. Поднявшись на второй этаж и пройдя коридор, мы зашли в маленькую прихожую, разделись там, и я попал в квартиру. Квартира состояла из трех комнат. Одна была столовой, тут же спали ребята. Из нее двери выходили еще в две изолированные комнаты. В одной был кабинет отца, вторая принадлежала матери. В столовой было пианино и большой стол. Что-то было еще из мебели. Коля представил меня своим родителям. Его мать, Ларису Александровну — преподавательницу немецкого языка, я сразу узнал. Она занималась с отстающими у нас в школе. Узнал я также и Жоржика, ведь он учился тогда в нашей школе. Жоржу было 10 лет, и видно было, что это мамин любимец. Отца Коли я увидел впервые. Иван Николаевич был известный адвокат, имевший частную практику. На меня он особого внимания не обратил, но зато Лариса Александровна засыпала меня вопросами, кто я, что я, кем работает отец, мать, откуда я взялся и т. д. Я, как мог, отвечал. Затем Коля повел меня в отцовский кабинет и показал мне свое богатство: марки. Из них мне особенно понравились марки Голландской Индии, главным образом с острова Борнео: они все были с изображением тамошних животных. Часа два я пробыл у Глазковых. Они напоили меня чаем. В книжном шкафу я увидел пятитомное издание Гюго «Отверженные» (издание «Academia»). Мне очень хотелось прочесть эту вещь, я давно знал о ней, и я попросил книгу. Коля без обиняков достал первый том и вручил мне. Так постепенно я прочел полностью «Отверженные». Это была первая встреча у него дома. Потом я довольно часто бывал у него.


Семья Глазковых. Мать Лариса Александровна, отец Иван Николаевич, Георгий, Николай. 1934 год

В конце января Коля мне сообщил, что 30 января у него день рождения, ему исполняется 15 лет, и пригласил на этот день меня с братом. В числе приглашенных был еще Андрей Попов. Из нашего класса больше никого не было. Мы, конечно, пришли. Остальные все были домашние.

Вечер прошел очень хорошо. Иван Николаевич был, очевидно, в лучшей своей форме, шутил, смеялся и совсем был не похож на того нелюдимого человека, которого я впервые увидел около месяца тому назад.

Меня поражала Колина осведомленность в географии и истории. Несмотря на то что я сам хорошо знал эти предметы, Коля все же знал больше меня. «Благодаря маркам, я так хорошо знаю географию», — говорил он. Я не знаю, куда делась та филателическая коллекция, но, конечно, очень жаль, что ее уже давным-давно нет.

Часто, приходя к нему в обычные будние дни вечером, я обращал внимание на разных людей, сидевших в столовой. Это были клиенты Ивана Николаевича, которых он принимал у себя в кабинете.

Занятия в школе обычно кончались в 19.30. Но я иногда оставался и позже. Дело в том, что однажды, задержавшись минут на пятнадцать, я спускался в раздевалку и, проходя мимо актового зала, услышал звуки музыки, доносящейся из зала. Я потрогал дверь, она была заперта, по-видимому, изнутри. Я с детства люблю музыку, хотя и не умею ни на чем играть. Играли на пианино Шопена, и только Шопена. Я, наверное, полчаса стоял и слушал. Я не разбирался в мастерстве пианиста, да и теперь, пожалуй, не разбираюсь, но тогда мне казалось, что пианист очень хорошо играет. Затем я, не дожидаясь выхода пианиста из зала, спустился по лестнице, оделся и пошел домой.

Несколько раз я специально оставался, чтобы послушать музыку, хотя репертуар и не менялся. Играли только одного Шопена.

Наконец, я решил узнать, кто это все-таки играет. Простояв час с небольшим около зала, я услышал, как хлопнула крышка пианино, а затем и легкие шаги. Я понял, что играла женщина, и отбежал скорее в темноту, чтобы не попасться ей на глаза. Она вышла из зала, заперла дверь и стала спускаться по лестнице. Это оказалась тоненькая молодая женщина лет тридцати.

Преподавательский гардероб был тоже на первом этаже. Я спускался следом за ней. Внизу, к моему изумлению, я увидел Колю Глазкова. Он, уже одетый, сидел на скамейке и, видимо, кого-то ждал. Внизу воздух был холоднее, так как наружная дверь то и дело отворялась, а на улице был мороз. Женщина дошла до гардероба, протянула номерок и вдруг сильно закашлялась. Кашляла она долго, приложив платок к губам. Кашель просто сотрясал ее худенькое тело. Наконец она прокашлялась и, повернувшись, увидела Колю. Она в изнеможении прислонилась к стене и улыбнулась Коле: «Коля, зачем?» — сказала она. Коля взял ее пальтишко, отнюдь не зимнее, и помог ей одеться. Тут она увидела меня и спросила Колю: «А это кто?» — «А это — мой друг Женя Веденский», — был ответ. Потом мы вышли на улицу. «Женя, я провожу ее», — сказал он. Он взял ее под руку, а я пошел сзади. Она жила на Арбате, недалеко от театра Вахтангова. Проводив ее до подъезда, Коля мне сказал: «Это учительница немецкого языка, Оксана Михайловна, преподает в старших классах. Ее моя мама хорошо знает, они учились вместе на курсах. У нее туберкулез. Ей лечиться надо, а она все преподает, да еще и остается после работы, чтобы поиграть. Дома ведь у нее нет инструмента, а поиграть хочется». — «А как же ее допускают, больную, преподавать?» — спросил я. «Не знают еще. Да она сама толком не знает, как она больна». Это было в конце февраля. После каникул в школе она не появилась. Я узнал, что ее положили в больницу. Дальнейшая ее судьба мне не известна.


Московский государственный педагогический институт

После каникул в первый день занятий был чудесный солнечный весенний день. Начинался уже апрель. Никому не хотелось идти в помещение, и все столпились на улице, ожидая начала занятий. Глазков был встречен аплодисментами, так как он единственный пришел без пальто. Но счастье было непродолжительно. Часа через два прибежала домработница Клава, принесла ему пальто и пообещала, что ему сегодня попадет дома от матери. Глазков стоически воспринял это обещание.

Кончался учебный год. Месяц продолжались экзамены, и мы все получили аттестаты об окончании семилетки. Но попасть в 8-й класс этой школы нам не удалось: из трех седьмых формировался лишь один восьмой. Мы разошлись с Глазковым по разным школам, но дружба наша продолжалась. Память моя хранит многие примечательные эпизоды нашего дружеского общения. Вот некоторые из них.

В мае 1938 года в газете «Вечерняя Москва» было напечатано объявление: «Для массовых съемок фильма „Александр Невский“ нужны мужчины высокого роста. Просьба желающим прийти 13 мая к киностудии „Мосфильм“ на Потылихе».

— Ну что, Коля, сходим? — спросил я Глазкова.

— Конечно! — был ответ.

В то время мы уже достигли около 180 сантиметров роста.

В указанный день мы прибыли на Потылиху. Я, конечно, ожидал, что увижу там много очень высоких, но то, что мы увидели, превзошло все наши ожидания. Во-первых, количество их было огромно. А во-вторых, это были такие гиганты, среди которых мы казались почти карликами. Между ними сновали сотрудники «Мосфильма» и выбранным давали какие-то бумажки. Мы обратили внимание на то, что особенно высокие (примерно свыше двух метров) не котировались. Преимуществом пользовались люди ростом от метра девяносто до двух метров. Получившие бумажки подходили к столу, где их регистрировали, записывали фамилию и адрес.

— Когда начнутся съемки, пришлем открытку, — говорили зарегистрированным.

На нас сотрудники «Мосфильма» не обращали никакого внимания.

— Пошли, Коля, отсюда. Это напрасный труд, — сказал я, собираясь уходить.

— Подожди. Мне пришла одна идея. — Он подошел к одному счастливчику и попросил у него разрешения посмотреть бумажку, которую тому дали. Я тоже подошел. Она была из оберточной желтой бумаги, на которой чернилами были написаны две буквы А. Н. и какая-то немыслимая треугольная печать.

— Все ясно, — сказал Коля.

Мы поехали домой. На Смоленской площади он сказал:

— Пошли ко мне.

Когда пришли к нему, он достал лист желтой оберточной бумаги, точно такой же, отрезал кусочки. «Теперь дело за печатью», — сказал он. «Ну, это чепуха», — ответил я и потребовал небольшой листочек ватмана или чертежной бумаги. Такая нашлась у его брата, так как Жоржик немного рисовал. На ватмане я изобразил треугольную печать с неразборчивыми буквами, обвел чернилами, а затем, послюнявив кусок оберточной бумаги, перенес туда изображение печати. Получилось не ахти как, но сносно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад