Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гнезда русской культуры (кружок и семья) - Юрий Владимирович Манн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вспомнилась Станкевичу относящаяся к нему фраза из письма Бакунина – дескать, его, Станкевича, богатая натура и обстоятельства позволили ему осуществить свою внутренность… «Ге, ге, пане!.. – парирует Станкевич эту похвалу. – Какой ты вздор говоришь… Я осуществил не более тебя, но меньше беспокоюсь. Знаю, что с этим маленьким знанием, хоть бы я и не подвинулся, я могу жить, понимая жизнь и наслаждаясь ею – ну, разумеется, если только кости мои облекутся немного плотию, а то – плохо, а главное, если утихнет кашель».

Эти строки писались Станкевичем уже в Риме в мае 1840 года.

По настоянию врачей Станкевич летом 1839 года оставил Берлин, отправившись через Зальцбрунн, Прагу, Карлсруэ, Берн в Италию. В сентябре он уже был в Милане. Несколько месяцев прожил во Флоренции, а весною следующего года, в начале апреля, перебрался в Рим.

Дорога, приезд в Рим оказали на него благоприятное воздействие. «С моего приезда в Рим я чувствую себя очень хорошо и гуляю очень усердно», – сообщал Станкевич родителям.

Свои впечатления о римской архитектуре, о жизни Вечного города, о фейерверке в крепости Святого Ангела, о соборе Святого Петра, о торжественной церемонии выхода папы, о картинах Рафаэля, Доменикино, Гверчино и о многом другом – эти впечатления Станкевич спешит передать родным и друзьям. Письма Станкевича с нетерпением ожидались на родине, читались с волнением, передавались от одного к другому.

«Письма эти, – говорил впоследствии исследователь А. Корнилов, – шедевры в своем роде: с необыкновенной живостью, грацией и милым кротким юмором описывают они путешествие, встречи и времяпрепровождение больного русского туриста. По ним одним можно видеть, что не напрасно любили его все, с кем он встречался. Из них же видно, сколько вкуса и глубокого, тонкого понимания по отношению к произведениям искусства было у Станкевича».

В Риме обострилась тоска по родине. Ведь прошло уже почти три года, как Станкевич уехал за границу. «Вы, может быть, не думаете, как сильна во мне, с некоторого времени, потребность быть в России, делать что-нибудь, быть чем-нибудь», – пишет он родителям 7 мая (25 апреля) 1840 года.

«С каким удовольствием бы я поскакал в Россию! – восклицает Станкевич, но спохватывается: – Пусть это будет несколько позже, но прочнее!» Нужно еще хоть немножко поправиться, прийти в себя, окрепнуть…

В Риме Станкевич встретился с Иваном Тургеневым, который приехал сюда месяцем раньше, в феврале.

Собственно, отношения их уже имели свою историю. Впервые ниточку дружбы между ними протянул еще Иван Клюшников, будучи учителем Тургенева; но протянул, так сказать, заочно и загодя: кружок в то время еще не существовал и сам Клюшников, видимо, еще не был знаком со Станкевичем. Потом Тургенев и Станкевич бегло встречались в 1838 году в Эмсе. «Проездом был здесь Тургенев, которого я узнал в Москве в университете и который кончил потом курс в Петербурге», – писал Станкевич родителям. Из этого сообщения видно, что и в студенческие годы они общались, хотя особой близости между ними не возникло.

Не было ее и в 1838–1839 годах в Берлине, куда Тургенев приехал для продолжения своего образования.

«Помню я, что когда Грановский упомянул о приезде Станкевича в Берлин, я спросил его – не „виршеплет” ли это Станкевич, – и Грановский, смеясь, представил мне его под именем „виршеплета”», – вспоминал Тургенев. Он намекал на довольно посредственные стихи, с которыми в свое время Станкевич вступил в литературу.

Но вообще-то и Станкевич мог, со своей стороны, назвать Тургенева «виршеплетом». Тургенев еще не стал знаменитым писателем, еще мало кому был известен. До его первого рассказа из «Записок охотника» было еще девять лет, до первого романа «Рудин» – восемнадцать. Единственно, чем мог похвастать Тургенев, – это несколькими подражательными стихотворениями да поэмой «Стено», представленной на рассмотрение профессора Петербургского университета Плетнева и беспощадно разруганной им на одной из лекций в присутствии самого автора…

Тургенев мучительно искал себя, впитывал впечатления, учился. И тут ему несказанно повезло: он встретился со Станкевичем. После Московского и Петербургского университетов общение со Станкевичем стало для него третьим и самым главным университетом.

В Риме Тургенев и Станкевич наконец сблизились. Каждый день проводили они вместе.

«Как я жадно внимал ему, – рассказывает Тургенев, – я, предназначенный быть последним его товарищем, которого он посвящал в служение Истине своим примером. Поэзией своей жизни, своих речей!»

Станкевич развивал философские способности друга, помогал ему ориентироваться в новейших умственных течениях. В том, что Тургенев впоследствии стал одним из самых образованных людей своего времени, была и заслуга Станкевича.

Воздействовал Станкевич и на художественный, эстетический вкус Тургенева. В одном из писем этой поры, отправленных Грановскому, Тургенев признался: «Скажу Вам на ухо: до моего путешествия в Италию мрамор статуи был мне только что мрамор, и я никогда не мог понять всю тайную прелесть живописи». Теперь – не так: «Целый мир, мне не знакомый, мир художества – хлынул мне в душу…».

Отношение Тургенева к искусству изменилось под влиянием Станкевича. Часто бродили они среди памятников Вечного города, около Колизея, Пантеона, по Форуму, разъезжали по окрестностям. Станкевич комментировал увиденное. «И все, что он ни говорил, – вспоминает Тургенев, – о древнем мире, о живописи, ваянии и т. д., – было исполнено возвышенной правды и какой-то свежей красоты и молодости».

Глядя на Станкевича, Тургенев забывал о его болезни. «Несмотря на свою болезнь, он наслаждался блаженством мыслить, действовать, любить». И, конечно, думал Станкевич о будущих трудах, составлял планы, которые непременно исполнятся, нужно только немножко окрепнуть. «Он готовился посвятить себя труду, необходимому для России».

Станкевич притягивал к себе друзей; он не мог без кружка. Стал складываться вокруг него кружок и в Риме: помимо Тургенева, художник Алексей Марков, удостоенный за картину «Фортуна и нищий» звания академика; польский пианист Брингинский и другие.

В Риме проживало в это время русское семейство Ховриных. Станкевич с друзьями часто бывали в их доме. Привлекала старшая дочь Ховриных Александра, обаятельная девушка, которой едва исполнилось шестнадцать лет.

Станкевич приносил Шушу (так в шутку прозвали Александру) книги.

Иногда он играл с ней в четыре руки на фортепьяно.

Тургенев был немножко неравнодушен к Шушу, но, кажется, успеха не имел. Как и многие другие девушки, Шушу подпала под влияние Станкевича и смотрела на него с обожанием.

Станкевич отвечал ей дружеским, почти отеческим чувством. Глядя на Шушу, он молчал и думал о своем.

Года два назад в Берлине Станкевич познакомился с одной девушкой. Ее звали Берта Заутр. Это было миловидное, неглупое, острое на язык, но, по-видимому, не очень глубокое существо.

Вскоре Станкевич сошелся с Бертою, вполне сознавая, что чувство к ней не может заглушить его глубокой потребности в любви. Но, кажется, и чувство Берты не походило на безумную страсть, и отношения со Станкевичем не мешали ей усердно кокетничать с его друзьями. Во всяком случае, это были легкие, не претендующие ни на что отношения, чуждые обмана или иллюзий с обеих сторон.

Но вернемся к пребыванию Станкевича в Риме.

Однажды, поднимаясь вместе с Тургеневым к Ховриным – они жили на четвертом этаже, – Станкевич стал на память читать пушкинское «Предчувствие». Стихи отвечали настроению Станкевича – и предощущением надвигающейся беды, и решимостью ее одолеть, перебороть, выйти навстречу новым надеждам, новым мечтам о счастье.

Снова тучи надо мноюСобралися в тишине;Рок завистливый бедоюУгрожает снова мне…Сохраню ль к судьбе презренье?Понесу ль навстречу ейНепреклонность и терпеньеГордой юности моей?

Продолжая подниматься по лестнице, Станкевич вдруг поперхнулся. Остановившись, поднес к губам платок. На платке была кровь. Тургенев побледнел, а Станкевич, улыбнувшись своей милой виноватой улыбкой, дочитал стихотворение до конца.

В апреле Тургенев переехал в Неаполь, а в мае возвратился в Берлин. Известия, которые он привез берлинским друзьям, были угнетающими. «Что же касается до его (Станкевича) здоровья, то, кажется, плохо и очень плохо, едва ли он поправится, по крайней мере, мне так сказал Вердер и очень жалеет его», – сообщал из Берлина в Петербург Белинскому один из его приятелей, Павел Заикин. Со слов Тургенева, Заикин прибавлял, что Станкевич помнит Белинского и по-прежнему к нему расположен.

В мае 1840 года, в эти трудные для Станкевича дни, судьба в последний раз улыбнулась ему.

В Рим к нему вдруг приехала Варвара Дьякова.

Приехала на правах любящей и любимой женщины.

Конечно, это не было неожиданностью для Станкевича; он знал, что все ведет к этому шагу. Догадывались об отношениях Станкевича к Дьяковой и ближайшие друзья, но, уважая его тайну, до поры до времени делали вид, что ничего не знают.

Но весной 1840 года в тайну уже были посвящены Ефремов и Тургенев. Приехав из Рима в Неаполь, Тургенев сообщил Станкевичу (со слов Ефремова), что Дьякова «похорошела» и ожидает с ним встречи.

Трудно сказать, когда это началось, но, кажется, началось давно. Первые признаки пробуждающегося чувства они тщательно скрывали не только от окружающих, но и от самих себя. Ведь между ними был близкий каждому человек – Любонька, невеста Станкевича и сестра Варвары Дьяковой.

Потом между ними встала ее тень.

Уехав в 1838 году за границу и разорвав фактически узы опостылевшего брака, Варвара с сыном и его воспитательницей, немкой Елизаветой Ивановной, скитались с места на место. Вначале жили на Рейне, в Германии, потом перебрались в Швейцарию. Зимовали в Италии, а летом вновь поселились в Швейцарии. Где-то рядом был Станкевич; Варвара это знала; душою она стремилась к нему, хотелось с ним встретиться, поговорить.

Они стали переписываться вскоре после смерти Любы, когда Варвара еще была в Прямухине. Получив письмо Варвары, Станкевич испытал облегчение: она его понимает, выражает участие. Она верит в его добрые начала и верит, что сомнения, угрызения совести, отчаяние – все пройдет. Она даст почувствовать ему всю высокость этой жизни.

Станкевич всегда был далек от самодовольства, а в эти дни особенно; правда, такт и душевное целомудрие удерживали его от крайностей, а людям непосвященным могли даже внушить превратное о нем впечатление. Варвара поняла Станкевича, почувствовала, какие мучительные терзания прячутся за внешним спокойствием и веселостью. В ответ Станкевичу хотелось открыть всю душу, выговориться до конца.

«Полной свободы духа – вот чего мне недостает – и спокойствия (спутника этой свободы), – я, быть может, еще недостаточно созрел для жизни…» – пишет Станкевич Варваре. Такие признания делают только близкому другу, даже человеку родному. «Мне сладко думать, что мы живем в одном духовном мире, одними убеждениями…»

Станкевич стал называть Варвару своей сестрой, а Варвара Станкевича – братом.

Время претворяет чувства и воспоминания, концентрирует их в один образ. Станкевич признается Дьяковой: «Весь мой действительный мир, мир моей сердечной жизни, сосредоточен в Вашем семействе и немногих, ему близких, людях… мои лучшие минуты, которые проживаю теперь, наполнены только этими образами…». Путь к любимой женщине был для Станкевича одновременно возвращением к родине, дорогим образам, к памяти Любаши, к незабвенной поре московского кружка. Казалось, целая вечность отделяет Станкевича от этой поры, а прошло-то всего несколько лет…

В апреле 1840 года Варвара приехала в Неаполь, чтобы встретиться со Станкевичем. Но болезнь помешала Станкевичу переехать из Рима в Неаполь. Тургенев, как мы уже говорили, прибыл в Неаполь без Станкевича.

Вскоре Ефремов, находившийся в Неаполе с Дьяковой, получил известия о резком ухудшении здоровья Станкевича. И тогда Варвара приняла решение немедленно ехать в Рим. Перед отъездом, 14 мая, она отправила сестрам письмо: «Станкевич опасно болен… Выживет ли он?.. Бог нас помилует… О нет, никакой смерти, никакого нового траура не будет нам».

В разгаре был май, чудесный, мягкий, теплый май Вечного города. Когда-то Станкевич сделал признание, что весной он сильнее слышит голос сердца, острее ощущает неполноту своей жизни, ее привычного заведенного хода. «Не пожмешь руки великану, называемому вселенной, не дашь ей страстного поцелуя…» Станкевич говорил, что весна имеет на него «удивительное влияние», и если он влюбится, то непременно весною.

Теперь, кажется, предсказание его сбылось.

Радость встречи с Варварой заставляла забывать о болезни, о заботах, обо всем на свете.

«Варвара Александровна здесь в Риме, – сообщал Станкевич 19 мая Михаилу Бакунину. – Я собирался ехать в Неаполь, заболел – и она, узнавши об этом, приехала нарочно, чтобы меня видеть… Я только спрашиваю себя день и ночь: за что? за что это счастие? Оно не заслужено совсем».

Днем раньше Варвара тоже отправила письмо брату. «Никогда не была я так счастлива, но и никогда счастье не чувствовалось так горестно!.. Я еду с ним вместе, я буду за ним ходить, о нем заботиться, он принимает мою любовь. Все остальное пусть решит Господь…»

Во избежание худшего врачи посоветовали Станкевичу уехать из Рима. Первоначально он должен был отправиться в Эмс, но затем на общей консультации врачей решили, чтобы он ехал в Швейцарию, на озеро Комо. Варвара вызвалась сопровождать Станкевича. К зиме, когда Станкевич окрепнет, хотели перебраться в Ниццу.

Станкевич строит планы на будущее, мечтает, как он зимой в Ницце вновь погрузится в занятия. «У меня в голове много планов насчет Studieren und Schreiben <изучения и писания (нем.)>… Зимою хочу приняться за историю философии». Спрашивает Бакунина, в каком журнале можно пристроить статью: «У меня их много – в голове». Но пока ему трудно писать даже это письмо, и он вынужден положить перо: «Не могу больше писать».

Дописывает письмо на следующий день, через день. Вновь говорит о своих планах, убеждает Бакунина не поддаваться слабости, не думать о возрасте. «26! Эка беда! Как будто измерено, в какую эпоху дух перестает действовать в человеке. Никогда! Хоть 30! Хоть начать в 30!.. Бодрость, смелость, любовь, дело!»[19]

Тем временем весть о встрече Варвары со Станкевичем дошла до Прямухина. От стариков эту новость скрыли; что же касается молодых, то они встретили ее с радостным одобрением. Тон задал Мишель, чья теория взаимного чувства получала наконец зримое подтверждение. И какие могут быть сомнения, какие препятствия? Ведь Варвара и Николай достойны друг друга, любят друг друга – все остальное предрассудки и ерунда.

«Да, Варинька, – писал Бакунин, – ты счастлива теперь, ты свободна, ты могла дать полную волю влечению своего сердца». «Милая Варинька, как я люблю тебя за то, что тебя ничто не остановило, что ты, несмотря на все препятствия и внешность, решилась поехать к нему». «Ты пишешь, что жизнь его в опасности. Нет, Варинька, он не может умереть, – такие люди не должны умирать! Не знаю, как и почему, но я уверен в его выздоровлении…»

* * *

Перед отъездом Станкевич решил совершить прогулку по Риму, попрощаться с любимыми местами, надолго запомнить облик города. Бродили вместе с Варварой – побывали в соборе Святого Петра, в Пантеоне, в Колизее. Станкевича радовала отзывчивость Варвары, ее открытость художественным впечатлениям. «Все действует на нее прямо, просто и живо».

Вскоре Елизавета Ивановна привезла в Рим Сашеньку.

В начале июня вся группа – Станкевич, Варвара с сыном и Ефремов – отправилась в дорогу. Во Флоренции встретились с Фроловыми. Потом прибыли в Геную. Путь лежал в Милан, а оттуда в Швейцарию, на озеро Комо.

Скупыми вехами этого пути остались два письма.

Из Флоренции 11 июня Станкевич отправил письмо Тургеневу. Сообщал, что ему лучше, что он немного отдохнул и что дело, кажется, «идет вперед». «У меня в голове много планов, но когда их не было?» В письме упоминаются и литературные факты, названы книги, которые интересовали в это время Станкевича. «Кому принадлежит 1-я часть «Вечеров на хуторе близ Диканьки», которую Вы мне принесли? – спрашивает Станкевич Тургенева. – Она оставлена Маркову впредь до рассмотрения дела». Но самая главная новость касается Пушкина. «Говорят… найдено еще много сочинений Пушкина, кои будут изданы в трех томах!!!» К слову «говорят» Станкевич делает приписку: «т. е. верно – пишет Грановский». Значит, вместе с Грановским он верит, что это действительный факт.

Спустя десять дней из Генуи отправила письмо Варвара. Другой тон, другое настроение. За эти дни болезнь вновь сделала опасный поворот.

«Друзья милые, – писала Варвара в Прямухино, – коротко и жутко будет мое письмо – мало, может быть, нету надежды к его выздоровлению… Эта дорога его утомила. Ему казалось, было уже так лучше… Теперь он страшно упал – жар, утомительная ежедневная дорога… Но может быть, ах, может быть – это опять пройдет».

Несмотря на ухудшение состояния Станкевича, решили продолжать путь.

Выехав из Генуи, проехали миль 40 и очутились в небольшом городке Нови, знаменитом тем, что когда-то Суворов одержал здесь одну из своих побед. Решили в этом городке остановиться.

Вечером 24 июня Станкевич чувствовал себя хорошо, был весел, шутил. Легли спать рано, чтобы на следующий день засветло продолжить путь.

Но когда Ефремов утром пришел будить друга, он нашел его мертвым. Станкевич умер ночью – не умер, а «тихо уснул». «Следы страдания изгладились, и на бледном лице осталась только немного грустная улыбка, – рассказывал потом Ефремов. – Его открытые глаза никак не допускали думать, что он умер – он глубоко задумался, неподвижно устремив их на один предмет».

В течение многих часов убитая горем Варвара оставалась у тела любимого. Говорить ни с кем она не могла, только бумаге доверяла свои переживания.

26 июня вечером, на следующий день после того, как не стало Станкевича, она записала: «Я остаюсь одинокой в огромном Божием мире… О, брат, брат, как ты мог оставить сестру!.. О, я еще вижу ее, твою милую улыбку, которая так глубоко проникала в мое сердце… Брат мой, ты меня любил – и только теперь я должна была это узнать. Зачем ты об этом молчал? Ты знал ведь сестру, знал сомнения, которые нагромоздила в ее сердце тяжелая жизнь, – ты знал все это!.. Зовешь ли ты из своей дали сестру? – „Возлюбленная!” – Да, позволь мне удержать это имя – я никогда не получала его в жизни… а счастье было так близко! – так возможно! – и разлетелось в прах…».

На следующий день, 27 июня, Варвара записала: «Когда я говорю „я” – тогда я сознаю себя, я становлюсь известной себе. Через обратное впадение в общее я должна это сознание самой себя утратить – моя индивидуальность исчезает – и я уже не я – остается лишь общее… Таким образом я ничто! Так вот что такое смерть? Это мало утешительно».

Глава четырнадцатая

«Пусть скажут лучше…»

Мы уже говорили о том, как от одного к другому шла траурная эстафета. Проследим ее путь подробнее.

Свидетель всего случившегося Ефремов написал несколько писем. Одну записку, очень краткую, он адресовал Тургеневу, едва оправившись от похорон – Станкевича временно похоронили в Генуе – и приготовляясь к хлопотам для перевоза его тела в Россию. Записка была послана в Берлин, куда переехал Тургенев из Италии и где в это время многие – не только русские – с нетерпением ждали известий из Италии. Пришедшее сообщение их глубоко опечалило. Рассказывают, что профессор Вердер расплакался, а потом написал в память любимого ученика стихотворение «Der Tod» («Смерть»).

Другое письмо, более пространное, Ефремов отправил уже по приезде в Берлин. Письмо было адресовано в Петербург Белинскому.

Но и в этом письме Ефремов сообщает самое главное, опускает подробности. «Зная твою любовь к Станкевичу, – говорит он Белинскому, – я обязан бы был сообщить их тебе, но на этот раз ты простишь меня… Я не могу много писать об нем – еще слишком свежа рана, и здесь в Берлине, на каждом шагу, новые грустные воспоминания».

Белинский получил письмо Ефремова в августе. В первую минуту не поверилось. Не может быть, чтобы смерть посмела посягнуть на такого человека. Но потом, когда случившееся осозналось во всей своей непреложности, в памяти встало значение всего пережитого, всего испытанного за восемь лет дружбы со Станкевичем. Ведь это все было, это все факт жизни, факт реальности. «О, если бы ты знал, Ефремов, как я завидую тебе: ты жил с ним целый год, ты присутствовал при его последних минутах, ты навсегда сохранишь живую память его просиявшего по смерти лица». И Белинский просит друга сообщить ему все, «до малейшей подробности», просит вернуть ему все его письма, посланные Станкевичу: «Для меня священна собственная моя строка, которую читали его глаза».

Раньше центром кружка была живая личность Станкевича, теперь «общим достоянием» стала память о нем. Белинский хочет верить: «Чувство общей великой утраты, общего сиротства, должно еще более сблизить и сроднить нас друг с другом».

Белинский думает о Варваре, просит о ней заботиться, беречь ее: «Она принадлежит к тем явлениям, которым смерть больше всех грозит, она то же, что он…» – то есть тоже человек незащищенный, трепетно-открытый, отдающийся переживаниям всем своим существом.

«Боже мой! сколько перемен в такое малое время! Ефремов, помнишь ли осень 1836 года – еще нет и полных четырех лет, а между тем…» Белинский подразумевает первую совместную поездку в Прямухино, золотую пору кипения страстей, споров, зарождения первых чувств… Все это было не далее как вчера, а «между тем» уже нет Любы и вот теперь – Станкевича, оставшегося, как и Люба, навсегда двадцатисемилетним.

Еще до упомянутого письма Белинскому, из Берлина же, Тургенев сообщил обо всем Грановскому (писал ему также и Ефремов).

Грановский взял на себя одну из самых трудных обязанностей – сообщить обо всем ближайшему другу Станкевича Неверову. «Не знаю, как и писать к тебе, милый Януарий!.. Станкевича нашего нет более в живых… Теперь все еще не верю в возможность потери. Только иногда сжимается сердце…»

Одновременно Грановский писал своим сестрам (оригинал по-французски): «Я бы хотел плакать: не могу. Бог не дает мне слез. У меня еще есть друзья. Но что они в сравнении с покойным. Он был человек гениальный и святая душа. Все, кто к нему приближался, сознавали его превосходство, и никого это не унижало. Он мог бы покрыть славою десять имен и умер 27-ми лет, оставив по себе память лишь в сердце нескольких друзей. Его место останется среди нас незанятым…»

Белинский сообщил о случившемся братьям Клюшниковым.

Петра Клюшникова известие застало в его семейном кругу. Петр только что отпраздновал годовщину свадьбы, наслаждаясь супружеским согласием и уютом. Смерть Станкевича навеяла на него грустную думу. Вспомнилось, как три года в Прямухине он, Клюшников, безуспешно боролся за жизнь Любы. И вот теперь Станкевич… «Видно, его сердцу и уму мало было нашего свету, ему душно было здесь, и слабая организация не выдержала потрясений огромной души». «Жаль только, – прибавлял Клюшников, – что никто из близких сердцу его не был к нему близко – никто не сказал прости и никто не закрыл и не целовал его прекрасные глаза!» Клюшников не знал о приезде к Станкевичу Варвары: этот факт нужно было держать в тайне, и Белинский, видимо, ни одним словом не упомянул о нем в своем письме.

Другой Клюшников – Иван – был в это время в Пятигорске, здесь и застало его письмо Белинского. Придя в себя от первого удара, Клюшников написал или, как он потом говорил, выплакал стихотворение в память своего незабвенного Коли.

Его душа людской не знала злобы:Он презирал вас –  гордые глупцы,Ничтожества, повапленные гробы[20],Кумиров черни грязные жрецы!Друг истины, природы откровений —Любил он круг родных ему сердец,И был ему всегда доступен гений,И смело с ним беседовал мудрец…И нет его –  и, может быть, могилойВсе кончилось!.. Зачем же надо мнойТы носишься в тумане, образ милый,Сияя кротко новой красотой?..

Откликнулся на смерть Станкевича и Кольцов, которого несколько лет назад тот ввел в большую литературу.

Кольцов написал стихотворение «Поминки», где в аллегорической форме представил друзей Станкевича, участников его кружка. «Младые друзья» пируют, веселятся, ведут мудрые разговоры, но тут в их круг вторгается «неведомый гость» – смерть…

И лучшему другуОн руку пожал;И глаз его черныйОгнем засверкал.Вмиг юноша вздрогнулИ очи закрылИ темные кудриНа грудь опустил…Под тенью роскошнойКудрявых березГуляют, пируютМладые друзья!Их так же, как прежде,Беседа шумна;Но часто невольноПечаль в ней видна.

По поводу этого стихотворения Кольцов заметил в письме к Белинскому: «О Станкевиче, конечно, надо бы говорить больше, но я этого сделать не сумел. По крайней мере я сделал, что мог, и сказал, как сумел; другие пусть скажут лучше».

Заключение

С переездом Белинского в Петербург и смертью Станкевича кружок фактически перестал существовать. Доскажем же в нескольких словах последующую судьбу главных его участников.

Начнем с Белинского. В Петербурге с замечательной широтой развернулась его критическая и журналистская деятельность. За тот недолгий срок, который был отпущен ему судьбой (Белинский умер от чахотки в 1848 году, всего на восемь лет пережив Станкевича), он стал, как принято говорить, властителем дум молодого – и не только молодого – поколения. Уроки Станкевича были не только усвоены, но и претворены им в оригинальную систему взглядов. Об этой преемственности писал Герцен в «Былом и думах»: «Взгляд Станкевича на художество, на поэзию и ее отношение к жизни вырос в статьях Белинского в ту новую мощную критику, в то новое воззрение на мир, на жизнь, которое поразило все мыслящее в России…»

В Петербурге Белинский часто думал о Станкевиче, о кружке, о старинной дружбе. Новый, трезвый взгляд на действительность помог Белинскому увидеть теневые стороны кружковой жизни – прекраснодушие, мечтательность; но в то же время он вполне осознал то ценное, что в ней было. «Да, Боткин, только в П<етербурге>… сознал я, что я человек и чего-нибудь да стою, только в П<етербурге> узнал я цену нашему человеческому святому кружку».

В новом свете предстали теперь Белинскому и «размолвки дружества». Сколько обид причиняли они, как горячо, болезненно переживались! А ведь было в них немало хорошего, доброго. «Сладость» заключалась не только в примирении, но и в самих спорах, так как они свидетельствовали о человеческой заинтересованности и участии: «Мне теперь милы и самые ссоры наши: они выходили из того, что мы возмущались гадкими сторонами один другого».

И, подразумевая тот нравственный и интеллектуальный багаж, который был приобретен в кружке, Белинский с гордостью говорил: «Нет, я еще не встречал людей, перед которыми мы бы могли скромно сознаться в своей незначительности».

Один из мемуаристов, П. Анненков, писал: «Мы знаем, что Белинский с благоговением вспоминал о Станкевиче в последний период своей деятельности».



Поделиться книгой:

На главную
Назад