— К Селифошке!.. К Селифошке!.. — с трудом двигая лыжи, шептал одеревеневшими губами Курносенок.
Поднявшись на увал, он скрылся в кедрач.
«С собаками разыскивают… Догонят — убьют…»
Завидев издали Селифона, стоявшего у избушки, он замахал ему руками. По бескровному лицу Курносенка пробегали судороги.
— Бросай! Сумки бросай… Алтай… много… гонятся… Грабить пушнину будут…
Ужас Тишки передался Селифону.
Пушнина была увязана. Селифон оттолкнул метавшегося по избушке Курносенка, перекинул сумку за плечи, взял винтовку и встал на лыжи.
— Не отставай!
За увалом в устье пади, выли собаки.
Адуев кинулся набитой лыжницей в первый лесок, стараясь запутать следы выхода на исполосованное лыжами место его белкования. Отбежав с километр, он обернулся. Собачий лай слышался уже со стороны избушки.
— Не отставай!
С лица Тишки струился горячий пот.
— Зипун скину, загорелся…
Селифон пригрозил Тишке кулаком.
Курносенок хватал на бегу снег. Подъем пошел круче.
Тишка хрипел, как запаленный конь.
— Отдохнем, ради бога… Упаду!
Селифон остановился и стал слушать. Лай собаки раздался справа.
— Обходят… напересек кинулись!
Адуев взял влево. Вершина казалась недосягаемой.
Кедрач редел. Все чаще попадались широкие прогалы, близкие к гребню отдельные скалы.
«На открытом захватят — перебьют из винтовок».
Деревья становились приземистее, сучковатее. У стоящей на отлете скалы Селифон увидел «его» и замер, как замирает зверь, неожиданно столкнувшийся с охотником.
Припав на колено, алтаец нащупывал стволом винтовки «зверя». Адуев дернулся всем корпусом вправо.
Боли не было, почувствовал только ожог в плечо, выше косточки.
— Стреляет, дьявол!
Селифон с усилием поднял винтовку. Суровый черноусый алтаец взглядывал исподлобья на русского охотника и, стоя на коленях, проворно заколачивал в ствол шомполом пулю. Лицо алтайца было хорошо видно Селифону. Вдоль левой щеки его пролег глубокий шрам.
«Лошадь ударила, должно быть», — невольно отметил Селифон.
Винтовка ходила в его руках. Из всех сил старался он задержать дыхание и вел мушкой вдоль ненавистного шрама. Увидев на прорези прицела стиснутые зубы, нажал на спуск.
Из-за выступа скалы выскочила собака и с визгом и лаем метнулась вниз по увалу. Селифона охватило пьянящее чувство опасности, азарт боя. Он решил:
«Будь что будет, но не отдавать пушнины!»
— Винтовку давай, мою заряди! — крикнул он Тишке. — Айда в камни! Отбиваться будем!
На бегу они оглянулись: у кедра бился человек, взметывая руками и ногами пушистый снег.
Когда Селифон взобрался на первую скалистую грядку, внизу, у темной кромки кедровника, заметил он собак и две человеческие фигуры в длинных шубах. Алтайцы-охотники опасливо выглядывали из-за деревьев.
— Хватайся за винтовку! — крикнул он обессилевшему Тишке. — Алтай сзади!
Тишка упал в снег. Алтаец выстрелил. Пуля взвихрила внизу сугроб.
— Недоплюнул! — обрадованно крикнул Курносенок.
Подъем на гребень был опасен и крут. Лыжи поминутно сползали вниз. В торопливом беге, в страхе от возможной гибели под снежной лавиной, Селифон забыл об убитом алтайце. Но только лишь сели они передохнуть, фигура бившегося человека опять появилась в глазах.
«Лет тридцати, не больше, черноусый… со шрамом. А может, ранил только?..»
— Да ведь и он меня ранил, — сказал Селифон вслух и вспомнил про саднившее плечо.
Тишка помог снять ему зипун, завернул окровавленную рубаху и с усилием отодрал ее от раны. Селифон стиснул зубы. Из раны потекла кровь, сбегая по белой спине ручейками. Запасной рубахой перевязав плечо, охотники двинулись дальше.
Шли озираясь, ожидая погони. С хребта бежали ходко, ни одним словом не обменялись по дороге.
«Алтая-то и Селифон убил. Как ни верти, а хвост и у него замаран, а собольки-то у меня, — и на-ка вот выкуси!.. Чтобы я эдаку муку принял да поделился… Да не ной моя косточка во сырой земле!» — радовался Тишка.
На остановке он сказал Селифону:
— О сражении с алтаями болтать нечего: промышляли мы в ихних родовых угодьях. А о ране не беспокойся, на меня вали: Тишка, мол, подстрелил нечаянно, и разговор весь.
В зимние сумерки в Черновушке из экономии долго не зажигают огней.
В уличной тишине сочно хрустит снег под ногами, и в небе робко загорается первая сумеречная звезда, другая, третья…
Марина вышла на край деревни. Чернели смягченные сумраком контуры Теремков. На Караульной сопке горел свет в единственном окне курносенковской избушки.
Девушка загляделась на набегавшие волнами сугробы широкой долины, на убогую избушку Тишки. Огонь в окне вдруг подпрыгнул, замигал. Марина расслышала в избушке стук двери и звонкий скрип поспешных шагов. Что-то знакомое показалось в приближающейся высокой темной фигуре. Сердце затрепетало. Селифон совсем уже близко, вот он торопливо подбегает к ней…
— Силушка!..
— Мариша!
Сердце в груди уже в набат бьет, и кровь ударяет в виски, туманя белый свет, и из-под ног убегает земля, и звезды пляшут перед глазами…
Она глядела на него не отрываясь.
Он чувствовал теплоту нежных ее ладоней у себя на шее, и ему не хотелось двигаться.
Это была не она, не та Марина, о которой он думал в лесу, а совсем другая — во много раз роднее, душевнее.
Он обнял ее правой рукой и тихонько повел. Заметив подвязанную руку Селифона, Марина остановилась, беспокойно заглянула ему в лицо:
— Что это?.. Больно?..
Селифон чувствовал, как вся кровь его прилила к голове.
— Так это… Не спрашивай… Пустяки… — и замолчал.
— Больно, спрашиваю? Скажи — не мучай…
— Пустяки, Маринушка… И спрашивать о том не стоит…
— Скрываешь ты что-то от меня, Силушка. Подменили тебя на промысле… Домой-то вчера еще вернулся, а вести о себе не дал. И сейчас ненароком встретились… Думаешь, до сердца дотронулся, так и мучить можно?..
В тревоге Марины, в ревнивой требовательности ее слов увидел Селифон, как крепко связаны они, и радостно ему стало.
— Все, все расскажу! Но не сейчас, после. Старики вот упорствуют, — ну да уломаю, не думай об этом… Заморозил я тебя совсем. Беги домой. Приходи к Миронихе, там в тепле наговоримся… Ну прощай, белочка моя!.. Птичка моя!..
Марина приблизила большие чистые девичьи свои глаза к глазам Селифона и серьезно посмотрела ему в зрачки, словно пытаясь прочесть, что таится в глубине их.
— Ну иди теперь, — так же серьезно сказала она ему, точно решив про себя что-то самое важное в их жизни.
Черновушка — самая окраинная, самая глухая из алтайских деревень. Двести километров до волости, пятьсот — до города. От царских жестокостей да от притеснения никониан спрятались в этом углу, надежно заслонившись бездорожьем, ревнивые «поборники двуперстного знамения». Но как ни прятались, а разные «соблазны» и новшества просачивались и сюда. Революционные порядки и советские законы все больше и больше меняли жизнь и в Черновушке.
— … Да и молодяжник не тот пошел — в вере хлипкий, к табашникам и бритоусцам падкий… А особенно с приездом в деревню городского коммуниста доморощенные бесенята зашевелились, все кувырком пошло, хоть беги.
— И замена старосты сельсоветом, и самая эта непа — еще полгорюшка. А вот как быть с несусветным, въедливым до всего коммунистом? Теперь придется, видно, покашлять… — вздыхали богатеи раскольники.
— И откуда только он упал, этакий, на нашу голову?.. Слышно, уже по некоторым сибирским деревням коммунии какие-то организуют, скот в кучу сгоняют. Сказывают, дым коромыслом в этих коммуниях — сохрани матерь божья!.. Пронеси тучу мороком!..
Чего только не болтали в Черновушке в памятную зиму 1927 года такие богатеи, как уставщик Амос Карпыч, Автом Пежин, Мосей Анкудиныч и ухитрявшийся выдавать себя за середняка Егор Егорыч Рыклин.
О приезде в Черновушку «на постоянное жительство несусветного, въедливого до всего коммуниста» Орефия Зурнина говорила вся деревня. Говорили и бывшие батраки, такие, как единственный из раскольников коммунист, бывший партизан Дмитрий Седов и многосемейный, пробатрачивший в свое время больше десяти лет Герасим Петухов. Приезд взбудоражил и таких явных середняков, как Акинф Овечкин, Фома Недовитков, братья Свищевы, Ляпуновы.
Беднота говорила с явным упованием и надеждой:
— Может, и пообрежет крылья, поприжмет протчих которых. Да на самом деле — лучшие-то покосы у них, промысловые угодья у них, кедровники тоже за ними! Ты и на ровном — в пене, в упор везешь. А им в гору — ветер в спину, хомут — на ушах…
Но голоса их заглушал согласный и злобный хор яростных поборников «древлеотеческих устоев жизни».
Селифон узнал о Зурнине тотчас же, как вернулся с промысла, но ни пересуды и тревоги богатеев, ни упования бедноты и середняков сейчас не волновали его: у парня было свое большое горе, придавившее его, как утес.
Селифон шел, встряхивая головою, словно освобождаясь от тяжести дедкиных слов.
— Ты, — говорил Агафон Евтеич, — внучек любимый, парень разумный, ну, скажи: будет ли у тебя счастье, если без духовного и божеского благословения с комсомолкой-еретичкой, мирской сквернавкой брачными узами жизнь свою свяжешь? Нет тебе от меня на это согласия. Не послушаешь — иди на все четыре стороны, пусть знают люди добры, что Агафон Адуев внуку своему непутевому не потатчик… Вот тебе и сказ весь.
— А ежели мне легче душой своей поступиться, чем выкинуть ее из сердца? Тогда что?..
Парню показалось, что подошел он к глубокой пропасти — не обойти ее, не объехать.
Селифон открыл дверь «Виркиного вертепа».
От огня крошечной лампы, от густого, спертого воздуха вначале ничего нельзя было рассмотреть. Десятка два самопрях и веретенышек шумели, как разыгравшиеся перед дождем шмели.
— Молодец дорогой, проходи, гостем будешь, медовухи купишь — хозяином станешь, — басовитым голосом пригласила Селифона молодая вдова.
Улыбающаяся, круглая, как шар, с красными, точно надутыми щеками, с густыми, удивленно поднятыми бровями, Виринея закачалась к нему навстречу на своих толстых ногах.
Селифон попытался улыбнуться ей, но не смог. Перед глазами блестели белые ровные зубы Виринеи, лица девок вырисовывались неясно, как в тумане.
Где же Марина? Где она?..
— Да ты что — ровно клепки из головы растерял или в капустном рассоле искупан? Садись-ка вот сюда… Подвинься, Фросенька. Смотрите, какой он… — Виринея полураскрыла рот, скривив его на сторону, приставила растопыренные пальцы к ушам и покачала ими.
Девушки и парни дружно засмеялись, а Селифон стоял безучастный.
— Да он пьян — пенек от родной мамы не отличит. Ишь, осоловелый какой. Ай заболел, Абакумыч? — допытывалась Виринея. — Бледный весь, и губы спеклись. Выпей-ка.
Мирониха поднесла Селифону ковш воды, и он, не отрываясь, выпил его до дна.
— Сознайся, хлебнул, Селифоша? — не отставала вдова.
Селифон близко увидел смешное лицо Миронихи цвета перекаленного кирпича и, словно проснувшись, смеясь ответил:
— Черт за мной гнался. За самые пятки ловил да и только. Ну-ка, девки, парни! — крикнул он. — Кто отгадает загадку, тому пива медового четвертуху и конфет горсть. А кто из парней ошибется — пять щелчков горячих, с девки — пять поцелуев…
Селифона обступили.
— Эк, бес кудлатый, выкомаривает! — пробасила Мирониха.
— Загадывай, согласны! — закричала большеногая Фрося.
Все знали, что обутки Фросе шили на одну колодку с ее отцом — огромным и тучным Амосом. Единственная дочка уставщика, слыла она самой богатой невестой в Черновушке, но за веснушчатое, исклеванное оспой лицо и великаньи ноги поповна «засиделась» на «вековушном шестке».