В эпопее «Горные орлы» автор с высокой исторической достоверностью отобразил путь русского крестьянства к новой жизни, судьбы людей деревенского труда, напряженную борьбу за прекрасные идеалы, вдохновляющие на подвиги во имя народного счастья.
Большую ценность представляет живой, убедительно нарисованный образ Орефия Зурнина, стойкого коммуниста, каких партия направляла в деревню в самые трудные и решающие годы Он был вдохновителем и советчиком бедноты, прививал людям любовь к книге, сплотил актив вокруг ячейки партии. Его воспитательная роль позднее сказалась в том, что деревенские коммунисты, хотя и после большой борьбы, после тяжелых потерь, сумели разоблачить такого злобного, хитрого и изворотливого врага, как первый во всей округе грамотей Егор Рыклин, и пресечь его преступные действия.
Когда Орефий Зурнин стал секретарем окружного комитета партии, на смену ему в Черновушку приехал Вениамин Татуров, не менее опытный, чуткий и тактичный партийный руководитель.
В борьбе росли и закалялись передовые люди Черновушки. У многих из них были «родимые пятна» старого строя. Как хмель деревья, обвивала сердца приверженность к собственности, крестьянская жадность терзала душу. Таков Герасим Андреевич Петухов. Он и с богом порывает далеко не сразу и не окончательно и, после вступления в колхоз, «мерина своего жалеет больше, чем жеребую кобылу», принадлежавшую ранее соседке его Матрене Погонышевой.
Вот Петухов уже председатель колхоза Он заботливый, работящий, но по-прежнему ко всему подходит, как говорит Дмитрий Седов, «по-мужичьему, пропади он пропадом, расчету». Много воды утекло, много свершилось больших событий, пока в душе Петухова наметился перелом. Но его ограниченность стала помехой развитию колхоза, и новый секретарь партийной организации Вениамин Татуров был вынужден сказать ему со всей прямотой:
«— Для руководства колхозом на сегодня ты оказался мелким и узким Тебе бы только деньги в колхозную кубышку прятать, а то не понимаешь, что, пущенные в строительство, в машины, в большое дело, они в ближайшие же годы утроят нашу доходность».
На посту председателя колхоза Герасима Петухова сменил Селифон Адуев. Благодаря любви к книгам, силе и упорству он поднялся духовно выше всех своих односельчан и снискал их глубокое уважение.
После тяжелых испытаний любовь Марины и Селифона, теплившаяся в их сердцах даже в самые трудные для них годы и выдержавшая все испытания, вспыхнула с новой силой Они опять вместе. В конце романа это — передовые из вожаков колхозной деревни, какими ныне гордится страна.
«Работать за десятерых и учиться за десятерых» — вот девиз Селифона Адуева. Он полностью согласен со своим другом, старым агрономом Дымовым в том, что наступила «пора научного земледелия». Новый председатель колхоза загорается «страстью к новаторству». Это — то, чем сегодня живут передовые люди деревни.
По соседству с Черновушкой — казахские аулы. По другую сторону горного хребта живут алтайцы. Царизм столетиями пытался всячески разжигать в горах Алтая так же, как в Средней Азии, на Кавказе и в других районах страны, национальную вражду. Он вносил раздоры, чтобы дольше продержаться у власти. Это осложняло судьбу Черновушки и ее обитателей. Канули в прошлое проклятые царские порядки, но пережитки продолжали цепко держаться в сознании не только рядовых жителей деревни, но даже и Герасима Петухова, члена партии, долгое время возглавлявшего Колхоз. И вот мы видим в романе, как падает пелена с глаз заблуждающихся людей, как зарождается и крепнет дружба между русскими, казахами и алтайцами! Полнокровно даны, любовно нарисованы образы старого казаха Рахимжана и его жены Робеги.
Коллективный труд — общая радость. Этой радостью наполнена деревня, словно лучами солнца. На одном из торжественных заседаний в Черновушке Марфа Обухова говорит:
«— Партия возвеличила труд. Научила людей борьбе за свое счастье. А что может быть выше и прекраснее?»
В отлично написанных сценах пахоты, сенокоса и молотьбы писателю удалось передать поэзию сельскохозяйственного труда.
В колхозе «Горные орлы» любят «азартный накал работы всем миром», любят «стремительно нарастающие скорости, удальство, ловкость, проявляемые на каждом шагу, веселье и радость в душах людей». Во время дружной работы у колхозников как бы «вырастают крылья».
Вот одна из картин труда на лугах:
«Пласты сена полетели еще быстрее. Не задерживая ни на минуту подвозки копен, копновозы сменили потных, уставших лошадей и с гиком, с присвистом обгоняли один другого. Казалось, вот только сейчас зачали новый большой, на пяти копнах основанный стог, а его уже вывершивали, причесывали граблями, прижимали макушку сырыми, тяжелыми «притугами».
Еще недавно бородавками усыпавшие падь копны на глазах исчезали с кошенины, точно смахнутые бурей, а круглые, как башни, стога душистого сена высились и на всех склонах и в низине Селифон думал только об одном: «Как бы не отстать от мужиков!» И он, работая, все время зорко следил, когда кончали вершить стог его соседи — метальщики, руководимые Вениамином.
Запас сил казался безграничным. Словно кто-то другой, бесконечно сильнейший, двигал его руками, ногами. Остановиться было нельзя, один подпирал другого. Еще вывершивали стог, дометывали стоявшие вокруг него последние копны, а копновозы и часть метальщиков уже начинали новый».
Отводя большое место поэтизации труда, писатель, тем самым, выполняет один из важнейших заветов Горького.
В колхозе «Горные орлы» учитывают склонности людей и их навыки, для каждого подбирают любимое дело.
«И тогда, — пишет Селифон Адуев секретарю райкома, — человек большую радость от любимого дела получает, работает на полный размер, как бы ни была работа его трудна».
Рядовая колхозница Матрена Погонышева говорит о «заповедях» коллективного труда:
«— Первая заповедь — любовь к порученному делу…»
Эта любовь растет и крепнет в романе от страницы к странице.
С большой силой и душевным волнением написаны в романе многие сцены. К числу их можно отнести и смерть деда Агафона, и преследование беглецов, и убийство кулаком Рыклиным комсомольцев Даши и Кости, и колхозный праздник урожая, и встречу Селифона с Мариной после долгой разлуки. Я уже не говорю о сценах охоты, — их Е. Пермитин, большой знаток природы, всегда рисует мастерски.
Портреты действующих лиц даны в движении, ярко и ощутимо. Вот глазами Селифона читатель видит перед собой героиню романа:
«Марина была такой же, какой он увидел ее первый раз в пятистеннике Амоса, только словно бы тоньше и изогнутей стала бровь: точь-в-точь народившийся месяц. Да словно бы щеки чуть побледнели, да темная родинка над губой выросла чуть побольше просяного зерна».
Вот появляется на собрании Рыклин:
«Егор Егорыч потер свою сливочно-желтую лысину с крупной вишневой шишкой, поглаживая левой рукой широкую, но не длинную бороду, правую картинно выкинул вперед. В руке он держал барсучью с серебряной остью шапку».
И читатель уже чувствует, что это — волк, прикидывающийся лисицей.
Писатель видит Черновушку частицей Родины, «необъятной и величественной, как океан». У прекрасной и светлой нашей страны впереди — сверкающие дали.
Роман «Горные орлы» нашел свое законное место на полке книг, которым суждена долгая жизнь.
Талант Ефима Пермитина вырос и окреп благодаря его постоянной, начиная с первых шагов, крепкой связи с народом. Он живет интересами современности. Как художника, его питала и питает наша богатейшая социалистическая действительность. Писатель стремится всегда открывать новое.
Он — в пути.
Сила его художественного слова возрастает.
Пролог
Величав Алтай-батюшка, как мир на румяной росной заре.
Струятся по нему живые воды: окунись в них поутру седой старец и снова как молодой.
Вершины гор в голубых льдах. По склонам тайга. У подножий, в широкой долине, порожистая река.
Благословенный край! В лесу — зверь не пуган. В реке — рыба кипит: самое «Беловодье»…
В заплечных торбах беглецы принесли медные позеленевшие распятья и тяжелые рукописные книги в источенных временем кожаных переплетах.
Острый смоляной дух новой, еще необжитой избы мешается с густым запахом хлеба.
В переднем углу, перед аналоем, с раскрытой книгой молится Мелентий. Смуглое бородатое лицо его молитвенно вдохновенно и покорно. Молится он вслух. Толстый задубевший палец медленно ползает по затертым до глянца строчкам:
И падает на колени Мелентий, бьет земные поклоны, метет бородою пол.
Но, поднимаясь с колен, пытливо взглядывает на двор.
Сверкает день за окном. Горят под солнцем снежные вершины. Тишина. Покой. В раскрытое окно с долины наносит медом.
Положил земной поклон Мелентий и, не обертываясь, негромко, почти в тон чтения, позвал:
— Сынок! Евтейша![2]
Из чулана вышел «сынок», головою под матицу, подбородок в первом пушку.
— Ровно бы на хребте показался ктой-то… — осенил себя крестом Мелентий и зачитал дальше рукописную вязь дониконовского церковно-славянского письма:
«Святое Беловодье, земля восеонская, идеже нет власти, от людей поставленный…»
Молча снял со стены кремневую винтовку Евтейша и вышагнул за дверь.
К окну подошла Лепестинья и перегнулась у подоконника. Широкой спиной заслонила свет Мелентию: он спутал строчку.
— Пошла! — строго взглянул раскольник в затылок жене.
Женщина робко попятилась и вслед за сыном вышла во двор.
«Земля, вере правой обетованная, раскрой благостные объятия рабу твоему Мелентию с чадами…» — вновь углубился чтец в книгу.
Взглянул раскольник в окно: с «Караульной» сопки бежит к дому Евтейка, за ним, с огорода, Лепестинья. На лицах — ужас.
Ударил земной поклон Мелентий. Закрыл книгу, перекрестил прямым, стоячим двуперстием, поцеловал и выскочил за дверь.
— Что взбеленились?!
— Стражники!..
— Оружны… Конны!..
— Много ли?
— Сила, тятенька, не отобьемся…
— Поймают, Мелентьюшка, под кнутами подохнем…
— Молчи, баба, когда мужики говорят!
— Молчу, молчу… — На расширенных глазах женщины дрожали слезы.
И снова в бега — «под зеленую крышу».
Шли не оглядываясь. Не вытерпела лишь Лепестинья. Отстала на минуту и посмотрела в долину: костром горит изба, а вокруг нее — чужие люди.
До боли стиснув зубы, боязливо озираясь на мужа, женщина чуть слышно прошептала:
— Жизнь собачья… Сссо-обачья…
Словно подслушал ее Мелентий. Только догнала, осуждающе сказал:
— Не ропщи, дура, а бога благодари. Не оставляет господь мукою, — во спасение нас, грешных. Спасибо, укараулили: нагрянь врасплох, сгнили бы в рудниках. Благодаренье всевышнему — округ избы хворосту запасли — не доставайся наше… — И чуть мягче закончил: — Жива душа легкости ищет: голыми руками избу изладим, суком землю под огород подымем, от диких пчел пасеку разведем…
И пошли. И больше уже не говорили: упрямы мечты раскольников.
Часть первая
Капкан
В темноте трудно было отличить деда от внука — оба высокие, прямые, в домодельных черных зипунах.
К яру шли ощупью. Под кручей — порожистая река. Агафон Евтеич шарил ногой приступки.
— Не оборвись, дедка, жировик не пролей.
Спуск кончился. Дед с внуком подошли к кузнице.
— Святой Михайло-архангел! Бери топор булатный, станови вокруг зеленый тын и закрывай нас, раба божия Агафона и раба божия Селифона…
— …и раба божия Селифона, — опаздывая, шептал внук.
— …тридевятью святыми замками и тридевятью святыми аминями. Как месяцу в небе путь широк, так чтобы и нам злой дух не стал бы поперек железы имучие ковати. Будьте же, ловушки мои, крепче камня, вострей сабли турецкой! Аминь.
— Аминь, — повторил Селифон.
И только тогда вошли в пропахшую копотью и ржавым железом кузницу. Селифон закрыл дверь.
Светильник трещал, брызгая синеватыми искрами. Старик кинул лопату угля в горн. Язычок пламени жировика закачался. Тени вперекрест резали суровое лицо кузнеца.
— Раздувай с господом, — сказал Агафон Евтеич.
Внук рванул за узловатую, залощенную веревку.
Мех вздохнул. Мелкие угли с треском взлетели над горном. В кузнице стало Светло.
Агафон сунул в середину огня железную штангу.
— Грейся, благословлёна!
Селифону стало жарко, он сбросил зипун. Напряженно-торжественное настроение деда передалось ему. Поднимая и опуская мех, парень пристально смотрел на наковальню. На одно мгновение ему показалось, что наковальня стала клевать острым своим носом на тяжелом постанове. Селифон даже зажмурился от неожиданности.
«Блажнит», — подумал он.
Ухо в хрипах меха явственно уловило: «Шишигу берегись, шишигу берегись!»
Парень почувствовал, как по телу пошли мурашки; он боязливо оглянулся на мех, но мех хрипел, как всегда.
— Пугливого и испугать может, — вполголоса сказал Селифон.
Ему стало стыдно. Трусости он стыдился. И потому, что всегда внимательно следил за собой — не трусит ли, шел один в полночь в тайгу, первый заламывал чело медвежьей берлоги, с любого крутика пускался на ходких лыжах.
— Ты чего ворчишь там? — спросил дед.