Сорок дней готовили ромеи великие удивленья для княгини-«варварки». Трон базилевса украсили пологом с длинными жемчужными нитями по краям паланкина. Сталкиваясь, они производили гром и мерцание, наподобие грозы. Рядом с троном стояли львы и орлы из полого золота, наполненные благовониями, и едва вошла Ольга, звери испустили из пастей дым, а самодвижущиеся медные ратники вознесли пики и громко ударили в щиты. Бровью не повела княгиня на золоченые игрушки. А когда распахнулись жемчужные ворота и весь двор – патриции, стратиги и придворные дамы – распростерлись ниц, княгиня-«варварка» осталась стоять, не меняя горделивой стати.
Сверху, с дворцовых хоров грянули певчие хвалу владычице Севера, и одарил император Ольгу и людей ее золотыми динариями, строго отмерив монеты по низшему посольскому рангу. Закусив тонкие губы, приняла Ольга скупое даяние, но венцом цареградской хитрости была сама трапеза. Показали княгине и свите ее на отдельный стол слева от императора. Такой порядок был заведен в царских трапезах, что благоверный царь за одним столом с идолопоклонниками не вкушал. От великого унижения затмилось Ольгино сердце, но знала она цену заветам и сама крепко держалась законов старины.
За обедом поднимал базилевс Константин рубиновые кубки за здоровье княгини русов и ублажал льстивыми речами:
– Кому, как не тебе и не сынам твоим, править в странах полночных?
На подвластных Византии землях назначал базилевс своих архонтов, уже и в Болгарии и в Македонии правили подвластные ему династии. И сынам Ольгиным прочил он ту же участь, если оставят служение идолам и исповедуют Бога истинного. Но крепки были в Ольге русские боги, и каждое утро воздавала она Крамолу – хвалу и моление Солнцу. Мудростью глубокой владела княгиня и слыла Вещею.
Зная об этом, хитрые греки задумали поколебать этот порядок: отвели Ольге покои со стеклянным потолком и поставили музыкантов играть в тишине ночной разные гимны. Миртом и лавром украсили спальню, а также травой, что дает забвение. Над ложем Ольгиным воздвигли полог из черного бархата, осыпанный изнутри драгоценными камнями, сверкавшими в ночной тени, подобно звездам и планетам.
Проснувшись, по обыкновению, рано утром, чтобы восславить Солнце, Ольга приняла блеск каменьев за сиянье звездное и так проспала до первого часа дня, и тем впервые нарушила завет, укоризну сотворя себе и роду своему.
За обедом играла музыка, и перед Ольгой плясали босые девы с пальмовыми ветвями в руках, и отроки в золотых сандалиях выказывали свое искусство на мечах и в бросании факелов.
Вечером в храме Святой Софии показали Ольге церковную службу. Сладкий аромат курений вскружил ей голову, блеск облачений затмил вещие очи. Как зачарованная слушала Ольга сладкоголосое пение и с материнской слепотой возмечтала просватать сына Святослава за племянницу базилевса и тем обручить Русь с премудростью греческой. Лишь намекнула она, что вера греческая приятна ей, возликовал весь царский двор.
Так улестили греки северную веприцу, ослепили золотым блеском, сладким дымом курений усыпили и обаяли хитрыми речами. Ночью перед крещением приснился Ольге сон, что текут молоком ее груди и кормит она правой грудью львенка, а левой змееныша.
Вместе с Ольгой приняло крещение все северное посольство. Пропели греки торжественные гимны, и трижды патриарх Фотий окунул русичей в золотые крещальные купели, помазал телеса елеем и надел на шеи серебряные кресты.
Почти сто человек крестились с Ольгой – все посольство вместе со слугами, и много ликованья было при дворе базилевса. Среди ночи метали в небо огни, и воины били в щиты, и устроил Константин пир, втрое пышнее того, что был прежде.
Грустно смотрел окрещенный Гюрята в серебряный кубок, Чуров и Русалок тайком поминая. И едва подумал о родной крепостице Ладоге и синем Поозерье – вмиг опостылела сладкая пища, и прогоркло вино в венецианском бокале.
Не укрылась его печаль от патриарха Фотия, человека многоопытного и мудрого. Видя уныние важного мужа из Ольгиной свиты, передал патриарх, что дарует в утешение гостю бесценный дар: моравского монаха Филофея, старца ученого и крепкого в вере. С этой минуты честной отец Филофей был неотступно приставлен к Гюряте, а с ним толмач, писец и несколько простых монашков. За сей премудрый светоч веры богатые дары отвалил посадник монастырю: серебряных дирхем две меры и связку черных соболей. По совету святейшего выкупил он на рынке рабов-христиан и отпустил на все четыре стороны.
Провожая святого отца в полночные страны, патриарх пожелал, чтобы гостил он у Гюряты не одно лето.
На прощание напутствовал патриарх новообращенную княгиню, и с радостью внесли писцы в записи императорского двора ее последние слова:
Так впервые изрекла она страшное слово отступничества и презрения к родной вере, словно подменили княгиню в цареградской купели из чистого злата; тайным волхованьем вынули душу и спрятали в ларце на дне морском. И еще много лет после княжения Ольги страшный слух будет колебать народ: будто сидит на троне подменыш-змей, чужак по крови и вере, и тот миф окажется живучее всех прочих.
С того дня делил Гюрята трапезу с чернецами, и вкушал лишь то, что готовили греки, но демон языческий еще никого не оставлял добровольно. День ото дня худел и хирел Гюрята, уже и брюхо на сторону скособочилось. Еще весною зайца-тумака в поле за версту различал, а тут словно ослеп на оба глаза.
В греческом городе Корсуни вынесли посадника на берег и оставили на постоялом дворе. Слепой, покрытый вередами, лежал Гюрята на каменном ложе, ибо даже лежанки в том краю были из серого ноздреватого камня. На полу кишмя кишели рыжие усатые жуки, и под ножки постели были поставлены лоханки с водою, чтобы жуки не ползли к больному.
Как к последней надежде припал Гюрята к Филофею. Долго молился инок, и получил чудный ответ: если водицы святой вдоволь испить и в зеницы слепые побрызгать, мигом соскочит недуг и прозреет болящий!
Пил как послушный ребенок Гюрята ту воду святую. Только горька, точно уксус, казалась водица. Выпив корчагу до дна, он заснул непробудно и поутру, пробудясь вместе с солнцем, вдруг разглядел на стене злую рыжую мошку, и блюдо с плодами увидел, и старца седого с крестом, зажатым в смуглой ладони.
День-другой, и повеселел Гюрята, и не пожалел, что отстал от посольства. Накупил на рынке редких товаров: персидских ковров, паволок китайских, запечатанных корчаг с красным вином, да заморских сластей для прохлаждения в пути. Не забыл и про монахов: набрал для них ученого товара – чернильной сепии в склянках и дешевых пергаментов-палимпсестов, где старое было наскоро соскоблено, но все еще проступали древние надписи и чертежи – наследие времен поганских.
На пристани нанял Гюрята стражу из черкес и хазар и с радостью великой отбыл в отчие края.
Единая река Волхов вытекает из Ильмерь-озера и уходит на полночь, в озеро Нево, а в устье того озера плещет студеное море Варяжское. У истока Волхова, на высокой гряде, среди болот и заливных лугов стоит город Ладога, а супротив его, на насыпном холме – крепость посадника Гюряты, словно кованый замок на Янтарном пути, а ключ в кулаке у Гюряты.
Дружина из верных людей уже давно поджидала его в Новгороде. Ладьи с товарами посадник оставил на пристани, а сам сел верхом на сивого конька и налегке, с небольшим обозом, тронулся к крепости.
Торопко бегут кони. Звенят уздечки с серебряным набором, седла новые черкесские поскрипывают, но скорбно поют в крытом возке черноризцы. Уж кажется чего лучше? Снаружи возок телячьей кожей обит и медным набором украшен. Окошко-глазок плотно затянуто рыбьим пузырем от студеных ветров ильмерских. Лавки выстланы черным мехом. И вина и рыбки сушеной и фиников, что в Аравии ходят заместо денег, – всего с заботой припас Гюрята на долгую дорогу, но строго смотрит сквозь рыбий пузырь отец Филофей, и сжимает смуглая рука крест.
Рядом с Гюрятой скакал мечник Рогуй, что ждал его с малой дружиной в Чернигове, а поодаль на молодых коньках тряслись два гридня-меченоши,[7] Радим и Олисей, эти так и вовсе не покидали вотчины, только-только вышли из отроческих лет.
Радим – коренной ладожанин из вольных словен, от того волосом светел, а телом, словно из железа слит. На правом плече у Радима бьет крыльями белый сокол-кречет в сафьяновом клобучке с бубенцами, а за левым приторочен короткий меч в кожаных ножнах с серебряными накладками. Без меча и сокола не покидал Радим крепости, от того и прозвище ему было – Кречет.
Олисей – иных кровей. Отцом его был варяг, оставивший кости на чужбине, а матерью монахиня-византийка, взятая в Игоревом походе. От матери знал Олисей греческой грамоте и носил на груди золотой крест. Нездешней красотой отмечен был Олисей. Ликом нежен и бел. Длинные кудри падают на плечи. Горячие карие очи всегда строги и печальны, как на иконах греческого письма. К поясу приторочены маленькие гусли. Сладок голос у Олисея, как у вещего Сирина.
От Новгорода путь шел пожнями. Свежий снег поля выбелил: самая охота. Сквозь зимний туман зеленеют сосны Велесова Капища. При капище неотлучно жил старец Чурило Соловей.
Впервые не почтил Гюрята отчих богов, не осыпал зерном и золотом ворот кумирни.[8] Не воздал пращурам требы, не поблагодарил за помощь в пути, не поклонился старцу, не позвал его освятить пир и сказать дружине вещее слово. Что делать? Не уважить старца – накликать гнев дружины, а уважить – моравский отец обидится. Оставил Гюрята обоз и дружинников на дороге и в одиночестве поскакал к капищу.
Свиток третий
Отступник
Покорный Перуну старик одному,
Заветов Грядущего вестник…
Старые гусли висели над ложем старца Чурилы против отверстий оконных. Когда наступал рассвет, дуновение северного ветра пролетало по горнице, шевеля струны, и они сами собой звучать начинали.
Каждое утро вставал Чурило до света и при гаснущих звездах писал сказания на залитых воском дощечках. Дощечки старец низал в связки. Крепко увязанные дощечки, числом сорок, составляли кон. А то, что оставалось за коном – никогда не писалось, но передавалось из уст в уста, как дыхание жизни. Торопился Чурило составить свои сказания, ибо знал: некому будет принять живой дух из уст учителя, и останутся только мертвые доски, как белые кости в ковыльной степи.
Тем временем множились худые приметы: прежде горел посреди капища неугасимый огонь, теперь же он стал потухать от самого малого ветра.
Прежде из-под корней заповедных сосен, из самого сердца земного бил родник с теплой целебной водой, теперь же стала стынуть вода и больше не целила.
Вздохнул Чурило и едва взялся за костяное стило, как оно заходило само собой:
И упало стило из рук Чурилы, и слезы заструились по щекам, ибо видел он то близкое время, когда кумиры отчие свержены будут в угоду новым кумирам, и будет
Тут громко и гневно захлопали ворота, как бывало всегда, когда к капищу приближался чужой дух. Старец убрал дощечки в сундук, взял посох и вышел навстречу. Вокруг Чурилы вились ручные волки, ластились и умильно заглядывали в очи. Говорили, что те волки – души мертвецов, похороненных без почестей.
У распахнутых ворот верхом на сивом коньке восседал Гюрята. При виде старца испуг до чрева пробрал посадника, краснота сбежала с одутловатого лица, и конь, отдохнувший и сытый, вдруг зашатался и встал на дыбки, почуяв волчий дух.
Там, в солнечном Царьграде среди золотых куполов и трезвона по-иному стучало сердце, и думы приходили иные: легкие и беспечные. Вот и в Киеве на холмах уже стоят церкви златоверхие, и во многих городах исповедуют Бога Распятого, а здесь, в лесах и болотах, еще древние духи властвуют – карают и милуют, сулят удачу воинскую и долгую жизнь, или враз все отнимают. Но не таков Гюрята, чтобы идти на попятную – он и у нового бога сумеет заслужить все, что давали прежние.
– Здоров ли ты, посадниче? – спросил Чурило.
Тяжело засопел посадник, но рта не разомкнул и с коня не слез, так, величаясь в седле, сверху смотрел на старца.
– Великое богатство везешь ты в Ладогу, – усмехнулся Чурило и показал посохом на обоз и крытый возок с черноризцами, – или забыл ты закон Прави – что лишнее, то не надобно!
– У меня теперь новый закон, – буркнул Гюрята.
– Не спесивься, посадниче, новой верой. Что новое, то от Нави, – напомнил Чурило.
– Сама Ольга узнала, как силен греческий бог!
– А тебе чего не достало, Гюрята? Чем обаяли тебя? Дымом курений, сладкогласным пением? Приди на болото: там бело от густого тумана, и лягушки, квакая до рассвета, более нас славят Богов и милость их. Чего не добыл ты силой меча и с помощью родных Богов?
– Пустое лаешь, старик! – прикрикнул Гюрята.
– Прощай, посадник, много слов – хорошо лишь в Киеве, – вздохнул Чурило, – и вот еще – пришли мне Пребрану! – и старец слегка ударил посохом в мерзлую землю в знак того, что разговор окончен.
– Пребрану? – посадник сдвинул мохнатые брови, и волки сейчас же обнажили клыки и зарычали. – Чего угодно проси старик, все к ногам твоим брошу, только забудь про Пребрану!
– Негоже стало Игоревой дочери в твоем тереме.
– Не Игорева она дочь, а найденыш! Не отдам девку!
Гюрята натянул поводья и в кровь разорвал губы взбеленившемуся коню.
– Горько пожалеешь, Гюрята!
– Скорее Волхов потечет вспять, чем я о том пожалею! – Ударил Гюрята коня плеткой и, разметывая комья грязи, поскакал догонять обоз.
Глава 5
Скиталец
Время года – Война, место действия – здесь.
Принимай все как есть и в траншею не лезь!
Перевал Хозар затянуло ранней теменью. В стволе автомата тонко завыл, заскулил ветер, и Глеб понял его жалобу: из-за далеких хребтов шла буря.
Разведывательный батальон «Летучие мыши» высадился в горах с месяц назад. Весна началась с промозглых ветров, ледяных дождей, и с первых потерь в батальоне. В этот ненастный год с армией сделали все, чтобы уничтожить ее дух и волю, но жертвой Глеб себя не считал, именно здесь, на этой земле он познал горькое счастье быть русским.
Эта весенняя пуля по всем приметам была его. Сначала на тропе во время марш-броска в него ударилась птица, налетела, словно слепая. Птица в дом – жди похорон. Дома у него не было, если не считать зимней квартиры, армейского кубрика в Моздоке, да и похоронки получать тоже было некому, вот и досталась ему «птичья почта» в собственные руки.
Снайпер ударил с укрепленной высотки. Пуля бесшумно вошла в вещмешок, словно в масло, но, пробив котелок, изменила направление и вышла, не задев тела. Он почуял ее резким холодом под левой лопаткой.
В тот раз снайпера они сняли: вымотали его перекрестным огнем и заставили открыться. На привале, на берегу неглубокой шумливой реки Глеб вынул котелок и долго держал в ладонях закопченную посудину с рваной отметиной, потом повесил на ветку. Через неделю он вновь набрел на это место – в котелке свила гнездо какая-то пичуга. Может быть, та самая? Значит, еще поживем!
После стычки в ущелье Хозар он остался прикрывать отход боевой группы, но чечи свернули на знакомую им тропу и уползли зализывать раны на приграничную базу. В том бою его все же зацепило: пуля рванула мякоть руки выше локтя и прошла навылет. Он туго перемотал кровоточащее «мясо», и рана умирилась и заснула, но через день по плечу вверх потек жар. Повязка стала сочиться и подмокать, на третий день стало «стрелять» в плечо и шею. Он прикладывал листья и молодую траву, сыпал сигаретный пепел, понимая, что все это – мертвому припарка. Жратва и курево закончились, последнюю дозу и початую пачку галет он берег на самый край. Пил воду из весенних ям и уходил все выше, надеясь догнать своих. Сначала шел, ориентируясь на брошенные дневки и на далекий стрекот автоматных очередей, потом и вовсе все стихло. Днем в ущельях между гор кружили жирные вороны, по ночам выли волки, и в седловину вползала огромная луна в медном ошейнике.
За два дня он так и не смог выйти к перевалу. Рана болела, и он утратил стремительность ночных бросков. По брошенным бинтам на него вышли «охотники за головами» и, почуяв слабину, стали нагонять. Днем он не жег костров, чтобы не нашли по дыму, и первые ночи тоже не разводил огня, а на третью убедился, что у «охотников» нет ночной оптики и они выходят на тропу только с рассветом. Теперь он вставал с полночи и шел к перевалу. Северный склон Богуры, так звалась высотка рядом с перевалом, был уже за границей Чечни, и у Глеба появился слабый шанс выйти из этой переделки живым.
Он лишь приблизительно помнил направление. Раздавленный компас выронил жало, солнце пропало за тучами. Скудная растительность не давала ориентиров. В морщинах гор еще лежал серый ноздреватый снег и с каждой дневкой резко холодало.
В сумерках он наткнулся на странное сооружение из плоских камней, выложенных пирамидой. То ли гробница, то ли пастуший шалаш из подручных материалов. В наступающей темноте Глеб разглядел руины древней крепости. В кольце из камней огонь будет не так заметен с дальних склонов, и Глеб решил разложить костер. На выщербленной кладке стен заплясали тени, и от старого камня пошло сухое, ровное тепло. Глеб успел проспать часа четыре и проснулся от резкого щелчка. Склон горы и остатки крепости тонули в густом предутреннем тумане. Ниже по тропе, за развалинами, снова щелкнула сухая ветка. Зверь? Человек? Глеб подхватил автомат и метнулся в сторону от предательского кострища.
Короткий отдых добавил силы. Под завесой тумана он уходил все выше, понимая, что почуяв теплый след его уже не оставят. Он наскоро осмотрел огневой припас: запасной магазин был пуст, но еще оставалось два патрона. Маловато, чтобы вырубить «охотников». В тумане позади него все чаще шуршали осыпающиеся камни. Час-другой – туман рассеется, и одинокий альпинист превратится в мишень.
Хмурый рассвет догнал его на пути к перевалу. Под ногой звякнул позвонок, рядом белел выскобленный резцами козий череп. Глеб поискал глазами звериное логово, в отвесном склоне на высоте человеческого роста темнела широкая нора. Глеб подпрыгнул, с трудом подтянулся и волоча раненую руку, прополз в глубину пещеры. Навстречу пахнуло густым запахом логова. Из темноты неслось натужное гудение и сердитый вой. В сумерках пещеры Глеб разглядел ирбиса – снежного барса. Огромная кошка сжалась в комок и угрожающе шипела.
– Тихо, киса, тихо, – шепотом уговаривал зверя Глеб, и барс, сердито шипя и стуча хвостом, пропустил его в глубину пещеры.
Снаружи стукнул камень. Зверь почуял приближающихся людей, напружинился и стремглав выскочил из пещеры. В зубах болтался маленький слепой кутенок. В гнезде за большим камнем остался еще один.
Глеб занял дальний угол пещеры; если «охотники» сунутся, то замаранная одежда и «маска» сделают его невидимкой. Извиваясь всем телом, он заполз глубже в щель.
Вскоре барс вернулся и унес второго кутенка. Заскрипел щебень, должно быть, охотники заметили барса и решили проверить пещеру.
В туманном проеме показалась черная спортивная шапка, помаячила, как флаг, и исчезла. Разведчик, рослый немолодой чеченец, вскарабкался по пояс и ловким броском затиснулся в нору. Глеб нажал на спусковой крючок, раздался сухой щелчок, автомат дал осечку, быстрым змеиным движением чеченец выскользнул из проема.
– Он здесь! – крикнул по-чеченски разведчик.
– Ты его видел? – спросил молодой испуганный голос.
– Сейчас и ты увидишь! Эй, выходи, русский собака, будешь свои уши жрать.
– Заползай, чеченская гнида, угощу! – подначил Глеб, сжимая в руке десантный нож.
Щелчок, звонкий удар, шипение: снаружи в проем влетела граната и завертелась. Белым пламенем всплеснуло в мозгу, весь воздух, какой был в пещере, засосало в воронку взрыва. Своды пещеры напряглись и разом осели грудой осколков. Глеба накрыло с головой, но высокий скальный гребень разбил жаркую сухую волну.
Он нескоро пришел в себя. Вокруг была густая тьма, в уши давила упругая тишина, как в отключенном гермошлеме. Глеб щелкнул кнопкой фонарика. Жидкий луч уперся в завал. Мощный взрыв накрепко завалил выход из пещеры. Одному не разобрать рухнувший свод, оставалось позвать охотников: помочь с той стороны… Глеб безнадежно огляделся, пляшущий свет заметался по стенам. Внезапно блеклый «заяц» провалился в темноту. Взрыв гранаты разворотил заднюю стенку пещеры, обрушил скальную перемычку, и в торцевой стене вместо тупика открылся узкий лаз – тоннель, когда-то пробитый водой с ледников. Похоже, этот рукав тянулся на север, в сторону перевала. Экономя батарейки, Глеб полз в полном мраке. Через час-другой тоннель стал достаточно широк, чтобы идти сгорбившись и низко наклонив голову. Подземелье было выглажено древним водным потоком. Сколько шел – час, день, сутки – Глеб не знал, брел на ощупь, спотыкаясь на крупных окатышах. Внезапно под ногами звякнул металл. Глеб остановился и обвел взглядом округлую пещеру. По спине продрал мороз: вдоль стен в навал лежали треснувшие и рассыпавшиеся от старости глиняные кувшины и истлевшие кожаные мешки. В тусклом луче фонарика играли монеты. Запорошенные пылью груды золота походили на снежные сугробы, вдоль стен выстроились сундуки и ящики, обитые листовым золотом и серебром. В отдельной нише, вырубленной в скале, белела чаша из полированного камня. Приглядевшись, он различил человеческий череп, оправленный золотой полосой. Он шагнул ближе и взял чашу в правую ладонь. Батарейки садились, и он с трудом различал детали. Поверх золотой полосы, охватывающей срезанную верхушку черепа, были прочеканены буквы, похожие на пляшущих змей. Глеб осторожно поставил чашу обратно. Покидая сокровищницу, он рассеянно сыпанул в карман горсть монет пополам со щебнем.
Этот давний схрон должен был иметь какой-то выход, ведь сюда приходили люди, которые спрятали клад, и Глеб упрямо шагал в глубину подземелья. Впереди забрезжил слабый золотистый свет. Из-под каменной плиты пробивалась узкая полоска закатного солнца. Значит, он прошел горную толщу насквозь. Глеб ощупал плиту, прикрывающую вход. Она держалась на двух гранитных шарах – один на полу, другой сверху.
Глеб с силой надавил здоровым плечом на край плиты, каменная дверь дрогнула; снаружи она была лишь немного присыпана камнями. Ему удалось сдвинуть рычаг и протиснуться в открывшуюся щель.
Солнце садилось за дымные спины гор. Склоны курчавились робкой зеленью, похожей на золотистое овечье руно. Он оказался по ту сторону перевала, уже за границей свободной Ичкерии, и даже воздух здесь был иной – сладкий, мирный. Глеб оглянулся назад: широкая плоская плита, «вросшая» в склон пещеры, со стороны казалась диким камнем. Рядом с плитой выбросил первые листья куст шиповника. Уходя, Глеб пару раз оглянулся, и едва смог отыскать плиту и куст среди горного хаоса.
Все, что случилось с ним по ту сторону перевала, казалось сном: снежный барс, охотники за головами, пещера, полная пыли и тления, и лишь в кармане камуфляжа позвякивало пыльное золото.
Глава 6
Любовь
Ведь каждая песня о вечной войне
Лишь песня о вечной любви!
Последний бросок через поросшие лесом ущелья занял сутки. Глеб заночевал в незапертой избенке – заброшенной охотничьей заимке. Не таясь, протопил печь и впервые забылся в глубоком, исцеляющем сне. К ночи второго дня он вышел на шоссе, где несколько лет назад трясся на уазике вместе с археологами. На первом же осетинском блокпосту он сдался военному патрулю. В тот же день после проверки личности и необходимых формальностей его переправили долечиваться в С*-ский краевой госпиталь.
Половину мая он провалялся на койке, болея больше душой, чем телом, с трудом привыкая к разговорам, смеху, к веселому мату и тошнотворному шуму из телевизора. Лишь когда говорили о
До вечернего борта в Моздок у Глеба оставалось часов шесть. Он прокатился на колесе обозрения в городском парке, пострелял в тире, бесцельно побродил по городу: бесполезный и страшный, как волк, забежавший в городской парк.
Уже в сумерках Глеб поймал такси и направился на аэродром. На тихой улице мелькнула вывеска и указатель со стрелкой: «Краеведческий музей», и только тут он запоздало вспомнил о монетах. Они лежали в кармане камуфляжа, завернутые в квадратик туалетной бумаги. Музей был уже закрыт, и он пару раз стукнул в деревянную «форточку». Со скрипом сдвинулась крашеная фанерка, и в проеме мелькнула форменная пилотка и ясные девичьи глаза неожиданно яркого, василькового цвета.
– Музей закрыт, что вы хотели? – спросила синеглазка.
– Возьми, сестренка. В горах нашел. Старинные… – стесняясь простецкой упаковки, Глеб положил монеты на край форточки.
Шутливо козырнув, Глеб побежал к воротам, где ждал таксист.
– Постойте! Куда вы? Хоть адрес оставьте! – крикнула девушка.
– Полевая почта 20111, старшине спецназа Глебу Соколову, а тебя-то как звать, сестренка?
– Наташа, – прозвенел голос.