— Что теперь, Сеси?
— Я встаю с кресла-качалки, — сказала она.
— Да?
— Я схожу с крыльца, глядя в сторону гейзеров. В небе летают самолеты; они словно доисторические птицы. И там спокойно, так спокойно.
— А ты надолго останешься в ней, Сеси?
— Пока достаточно не услышу, и не увижу, и не почувствую; пока я каким-нибудь образом не изменю слегка ее жизнь. Я спускаюсь с крыльца вдоль деревянных перид. Мои ноги медленно, утомленно ступают по дощатым ступеням.
— А что теперь?
— Теперь вокруг меня сернистый пар. Я смотрю, как лопаются и оседают пузыри. Птица проносится над моей макушкой. Внезапно я уже в птице и — лечу прочь!. И в полете своими новыми, маленькими, как стеклянные бусинки, глазами вижу, что женщина внизу делает по настилу два-три шага вперед, к гейзеру. Слышу звук, будто в расплавленную глубину нырнул валун. Я лечу, делаю круг. Вижу белую руку, которая извивается подобно пауку на поверхности, пропадает в серой лаве. Поверхность затягивается, и я быстро, быстро, быстро лечу домой!
Что-то громко стукнуло в окно, Тимоти вздрогнул.
Сеси широко распахнула глаза — сияющие, большие, счастливые, оживленные: «Вот я и дома!»
Помолчав, Тимоти отважился:
— Сегодня День Возвращения. Все собрались.
— Тогда почему ты наверху? — Она дотронулась до его руки. — Ну ладно, спрашивай. — Она мягко улыбнулась: — Попроси меня, о чем хотел.
— Я пришел не просить, — сконфузился он. — Так, почти ничего. Хорошо, Сеси… — Эти слова вышли из него словно одновременно, одним потоком. — Я хочу сделать что-нибудь такое, чтобы все они взглянули на меня, что-нибудь, что сделало бы меня таким же, позволило бы мне быть с ними, принадлежать к ним, но я не могу ничего придумать и чувствую себя странно. Вот я и подумал, что ты бы могла…
Он осекся, будто оцепенел, и не думал ни о чем — или, во всяком случае, думал, что ничего не думает.
Сестра кивнула.
— Давай спустимся, Тимоти, — сказала она и в тот же миг оказалась внутри его, как рука в перчатке.
— Смотрите все! — Тимоти взял стакан теплой красной жидкости и поднял его так, чтобы увидел весь дом. Все — тети, дяди, кузины, братья, сестры!
Выпил его залпом.
Он протянул руку в сторону сестры Лауры и отдал ей стакан, глядя на нее так, что та замерла. Он почувствовал себя ростом с дерево. Вечеринка притихла. Все стояли вокруг него, ждали и наблюдали. Из дверей выглядывали лица. Нет, они не смеялись. Лицо матери застыло в изумлении. Отец выглядел сбитым с толку, но явно был доволен и с каждым мгновением становился все более гордым.
Тимоти аккуратно ущипнул Лауру возле жилки на шее. Огоньки свечей шатались, будто пьяные; по крыше разгуливал ветер. Изо всех дверей на него смотрели родственники. Он запихнул в рот поганку, проглотил, хлопнул ладонями по бокам и обернулся вокруг.
— Смотри, дядя Эйнар! Теперь я смогу летать! — Его ноги застучали по ступенькам лестницы. Мимо промелькнули лица.
Споткнувшись на самом верху, он расслышал голос матери:
— Тимоти, остановись!
— Хей! — крикнул Тимоти и ринулся в пролет.
На полпути вниз крылья, которые, как ему показалось, он наконец обрел, растворились. Он закричал. Его поймал дядя Эйнар.
Смертельно бледный, Тимоти рухнул в его протянутые руки. И тут его губы заговорили чужим голосом:
— Это Сеси! Это я, Сеси! Приходите повидаться со мной наверх, первая комната налево! — После чего Тимоти расхохотался, и ему захотелось проглотить этот смех вместе с языком.
Смеялись все. Эйнар было усадил его, но он вырвался, вскочил и, расталкивая родственников, торопящихся наверх, чтобы поздравить Сеси, ринулся вперед и был у двери первым.
— Сеси, я ненавижу тебя, ненавижу!
В густой темноте возле платана Тимоти изверг свой ужин, тщательно вытер губы, рухнул на кучу опавших листьев и замолотил кулаками по земле. Затих. Из кармана рубашки, из коробочки выбрался паучок. Исследовал его шею, взобрался на ухо и начал оплетать его паутиной. Тимоти покачал головой:
— Не надо, паук, не надо. — Прикосновение мохнатой и нежной лапы к уху заставило его вздрогнуть. — Не надо, паук. — Но рыдания приутихли.
Паучок пропутешествовал вниз по его щеке, остановился на переносице, заглянул в ноздри, будто хотел увидеть мозг, потом взобрался на кончик носа и уселся там, глядя на Тимоти зелеными бусинками глаз, пока не захотелось смеяться.
— Уходи, паук.
Шурша листьями, Тимоти сел. Лунный свет заливал окрестности. Из дома доносились приглушенные скабрезности, какие говорят, когда играют в «зеркальце, зеркальце». Гости возбужденно перекрикивали друг друга, пытаясь разглядеть в стекле ту часть своего облика, которая не появлялась и не могла появиться в зеркале.
— Тимоти. — Крылья дяди Эйнара хлопнули, словно литавры. Тимоти ощутил, что воспрянул духом. Легко, словно наперсток, дядя подхватил его и усадил себе на плечи. — Не переживай, племянник Тимоти. Каждому свое, у каждого — свой путь. У тебя впереди множество разного. Интересного. Для нас — мир умер. Мы уже слишком многое повидали, поверь мне. Жить лучше тому, кто живет меньше. Жизнь дороже полушки, запомни это.
Все ночное утро, с полуночи дядя Эйнар водил его по дому, из комнаты в комнату, распевая на ходу. Ватага припозднившихся гостей устроила настоящую кутерьму, с ними была и укутанная в египетский саван пра-пра-пра-пра и еще тыщу раз «пра» бабушка — она не говорила ни слова, а держалась прямо, как прислоненная к стене гладильная доска. Впалые глаза мудро, тихо мерцали. За завтраком в четыре утра тысячекратно великую бабулю усадили во главе длиннейшего стола.
Многочисленные юные кузины пировали возле хрустальной пуншевой чаши. Их глаза блестели, словно оливки, на конусообразных лицах, а бронзовые кудри рассыпались по столу, возле которого они пили, отталкивая друг друга своими твердо-мягкими, полудевичьими-полуюношескими телами.
Ветер усилился, звезды засверкали будто с яростью, шум множился, танцы становились бешеными, питье делалось разгульным. Тимоти надо было успеть увидеть и услышать тысячу разных вещей. Мириады теней переплетались, смешивались; мрак взбалтывался, пузырился; лица мелькали, исчезали, появлялись снова.
«Слушай!»
Вечеринка затаила дыхание. Откуда-то издалека донесся удар городских колоколов, сообщавших, что уже шесть утра. Праздник кончился. В ритм бьющим часам сотня голосов затянула песню; ей было сотни четыре лет, не меньше — песню, которую Тимоти знать не мог. Руки извивались, медленно вращались; они пели, а там, вдалеке, в холодном утреннем просторе, городские куранты окончили свой перезвон и затихли.
Тимоти пел: он не знал ни слов, ни мелодии, но они возникали сами по себе. Он взглянул на закрытую дверь наверху.
— Спасибо, Сеси, — прошептал он, — я простил тебя, спасибо.
Расслабился и позволил словам свободно срываться с его губ голосом Сеси.
Произносились последние прощальные слова, возле дверей образовалась сутолока. Отец и мать стояли на пороге, жали руки и целовались поочередно со всеми уходящими. Сквозь открытую дверь было видно, как на востоке розовеет небо. Холодный ветер выстудил прихожую, а Тимоти чувствовал, как поочередно переходит из одного тела в другое, почувствовал, как Сеси поместила его в дядюшку Фрая, и у него как бы стало сухое морщинистое лицо, и он взлетел сухим листиком над домом и просыпающимися холмами…
Затем, размашисто шагая по скользкой тропинке, он ощутил, как горят его покрасневшие глаза, что мех его шкуры влажен от росы, — как будто внутри кузена Вильяма он тяжело протискивался в дупло, чтобы исчезнуть…
Подобно голышу во рту у дяди Эйнара Тимоти летел среди перепончатого грохота, заполняя собой небо. А потом — навсегда вернулся в свое собственное тело.
Среди занимающегося расвета последние гости еще обнимались напоследок, плакали и жаловались, что в мире осталось слишком мало места для них… Когда-то они встречались каждый год, а теперь без воссоединения проходили десятки лет. «Не забудь, — крикнул кто-то — встречаемся в Сэйлеме, в 1970-м?»
Сэйлем. Сэйлем. От этих слов мозг Тимоти оцепенел. Сэйлем, 1970-й. И там будут дядюшка Фрай, и тыщу-раз-пра-бабушка в своем вечном саване, и мать, и отец, и Элен, и Лаура, и Сеси, и… все остальные. Но будет ли там он? Доживет ли он до той поры?
С последним, слабеющим порывом ветра исчезли все; множество шарфов, увядших листьев, множество крылатых существ, множество хнычущих, слипающихся в гроздья звуков, без края полночей, безумий и мечтаний.
Мать закрыла дверь. Лаура взялась за метлу.
— Не надо, — сказала мать. — Уберем потом, а сейчас нам надо спать.
Домочадцы разбрелись кто в подвал, кто на чердак. И Тимоти с поникшей головой пошел через украшенную крепом гостиную. Возле зеркала, оставшегося с вечеринки, остановился, заглянул в него и увидел смертную бледность своего лица, себя — озябшего и дрожащего.
— Тимоти, — сказала мать. Она подошла и прикоснулась ладонью к его лицу. — Сын, — вздохнула она, — Запомни, мы любим тебя. Мы все тебя любим. Неважно, насколько ты другой, неважно, что ты нас однажды покинешь. — Она поцеловала его в щеку. — И если ты даже и умрешь, то твой прах никто не потревожит, мы приглядим за ним. Ты будешь лежать спокойно и беззаботно, а я буду приходить к тебе в каждый канун Всех Святых и перепрятывать в более надежное место.
Дом затих. Где-то вдали ветер уносил за холмы свой последний груз: темных летучих мышей — гомонящих, перекликающихся.
Тимоти поднимался по лестнице, ступенька за ступенькой, и беззвучно плакал.
1946
The Homecoming [6]
© Перевод А.Левкина
Дядюшка Эйнар
Моему дяде не было равных. Он был мой любимый супердядя. Работал он в прачечной в Уокигане и жил на другом конце города. Он и его семейство были наши шведские родственники, и дядя посещал нас не реже раза в неделю — доставлял белье (стирали нам за полцены, поскольку дядя у них служил). Он входил через заднюю дверь, и, когда он пересекал порог, весь дом оглашался смехом. Веселый, громогласный, удивительный шведский дядюшка. И вот я сказал: «Что ж, он заслуживает крыльев». Я приладил ему крылья, и это мне ничего не стоило. Рассказ дяде понравился: ему я первому отнес журнал со свежей публикацией.
— Да у тебя на это всего одна минута уйдет, — настаивала миловидная супруга дядюшки Эйнара.
— Я отказываюсь, — ответил он. — На отказ секунды достаточно.
— Я все утро трудилась, — сказала она, потирая свою стройную спину, — а ты даже помочь не хочешь. Вон какая гроза собирается.
— И пусть собирается! — сердито воскликнул он. — Хочешь, чтобы меня из-за твоих простыней молния стукнула!
— Да ты успеешь, тебе ничего не стоит.
— Сказал — не буду, и все. — Огромные непромокаемые крылья дядюшки Эйнара нервно жужжали за его негодующей спиной.
Она подала ему тонкую веревку, на которой было подвешено четыре дюжины мокрых простынь. Он с отвращением покрутил веревку кончиками пальцев.
— До чего я дошел, — буркнул он с горечью. — До чего дошел, до чего…
Он едва не плакал злыми, едкими слезами.
— Не плачь, только хуже их намочишь, — сказала она. — Ну, скорей, покружись с ними.
— Покружись, покружись… — Голос у него был глухой и очень обиженный. — Тебе все равно, хоть бы ливень, хоть бы гром.
— Посуди сам: зачем мне просить тебя, если бы день был погожий, солнечный, — рассудительно возразила она. — А если ты откажешься, вся моя стирка насмарку. Разве что в комнатах развесить…
Эти слова решили дело. Больше всего на свете он ненавидел, когда поперек комнат, будто гирлянды, будто флаги, болтались-развевались простыни, заставляя человека ползать на карачках. Он подпрыгнул. Огромные зеленые крылья гулко хлопнули.
— Только до выгона и обратно!
Сильный взмах, прыжок, и — он взлетел, взлетел, рубя крыльями прохладный воздух, гладя его. Быстрее, чем вы бы произнесли: «У дядюшки Эйнара зеленые крылья», он скользнул над своим огородом, и длинная трепещущая петля простыней забилась в гуле, в воздушной струе от его крыльев.
— Держи!
Круг закончен, и простыни, сухие, как воздушная кукуруза, плавно опустились на чистые одеяла, которые она заранее расстелила в ряд.
— Спасибо! — крикнула она.
Он буркнул в ответ что-то неразборчивое и улетел под яблоню думать свою думу.
Чудесные шелковистые крылья дядюшки Эйнара были словно паруса цвета морской волны, они громко шуршали и шелестели за его спиной, если он чихал или быстро оборачивался. Мало того, что он происходил из совершенно особой Семьи, его талант было видно простым глазом. Все его нечистое племя — братья, племянники и прочая родня, — укрывшись в глухих селениях за тридевять земель, творило там чары невидимые, всякую ворожбу, они порхали в небе блуждающими огоньками, рыскали по лесу лунно-белыми волками. Им, в общем-то, нечего было опасаться обычных людей. Не то что человеку, у которого большие зеленые крылья…
Но ненависти он к своим крыльям не испытывал. Напротив! В молодости дядюшка Эйнар по ночам всегда летал, ночь для крылатого самое дорогое время! День придет, опасность приведет — так уж заведено. Зато ночью! Ночью как он парил над островами облаков и морями летнего воздуха!.. В полной безопасности. Возвышенный, гордый полет, наслаждение, праздник души. Теперь он больше не мог летать по ночам.
Несколько лет назад, возвращаясь с пирушки (были только свои) в Меллинтауне, штат Иллинойс, к себе домой на перевал где-то в горах Европы, дядюшка Эйнар почувствовал, что, кажется, перепил этого густого красного вина… «А, ничего, все будет в порядке», — произнес он заплетающимся языком, летя в начале своего долгого пути под утренними звездами, над убаюканными луной холмами за Меллинтауном. Вдруг, как гром среди ясного неба… Высоковольтная передача.
Точно утка в силках! И скворчит огромная жаровня! И в зловещем сиянии голубой дуги — почерневшее лицо! Невероятный, оглушительный взмах крыльев, он метнулся назад, вырвался из проволочной хватки электричества и упал.
На лунную лужайку под опорой он упал с таким шумом, словно с неба обронили большую телефонную книгу.
Рано утром следующего дня дядюшка Эйнар поднялся на ноги, тяжелые от росы крылья лихорадочно дрожали. Было еще темно. Тонкий бинт рассвета опоясал восток. Скоро сквозь марлю проступит кровь, и уж тогда не полетишь.
Оставалось только укрыться в лесу и там, в чаще, переждать день, пока новая ночь не окрылит его для незримого полета в небесах.
Вот каким образом он встретил свою жену.
В тот день, необычно теплый для начала ноября в Иллинойсе, хорошенькая юная Брунилла Вексли, судя по всему, отправилась доить затерявшуюся корову. Во всяком случае, она держала в одной руке серебряный подойник и, пробираясь сквозь чащу, остроумно убеждала невидимую беглянку идти домой, пока вымя не лопнуло от молока. Тот факт, что корова, скорее всего, сама придет, как только ее соски соскучатся по пальцам доярки, Бруниллу Вексли нисколько не занимал. Ей, Брунилле, лишь бы по лесу бродить, пух с цветочков сдувать да травинки жевать; этим она и была занята, когда набрела на дядюшку Эйнара.
Он крепко спал возле куста и походил на самого обыкновенного человека под зеленым пологом.
— О! — взволнованно воскликнула Брунилла. — Мужчина. В плащ-палатке.
Дядюшка Эйнар проснулся. Палатка раскрылась за его спиной, точно большой зеленый веер.
— О! — воскликнула Брунилла, коровий следопыт. — Мужчина с крыльями!
Вот как она реагировала. Разумеется, она оторопела, но Брунилла еще ни от кого в жизни не видела обиды, а потому никого не боялась, и ведь так интересно было встретить крылатого мужчину, ей это даже польстило. Она заговорила. Через час они уже были старыми друзьями, через два часа она совершенно забыла про его крылья. И он незаметно для себя все выложил, как очутился в этом лесу.
— Я уж и то приметила, что у вас вид какой-то пришибленный, — сказала она. — Правое крыло совсем скверно выглядит. Давайте-ка лучше я вас отведу к себе домой и подлечу его. Все равно с таким крылом вам до Европы не долететь. Да и кому охота в такое время жить в Европе?
Он сказал: спасибо, но нельзя… неудобно как-то.
— Ничего, я живу одна, — настаивала Брунилла. — Сами видите, какая я дурнушка.
Он пылко возразил.
— Вы добрый, — сказала она. — Но я дурнушка, зачем обманывать себя. Родные померли, оставили мне ферму, ферма большая, а я одна, и до Меллинтауна далеко, не с кем даже словечком перемолвиться.
Он спросил, неужели она его не боится.