Наденька Корнилова посмотрела на карточку Софьи Перовской, вздохнула:
— Вот и эти когда-то копошились… Ростя Стеблин покраснел:
— Я надеюсь, вы употребили не то слово, которое одобрил бы ваш муж…
И никто, кроме Петра Григорьевича, не заметил, как посмотрела на милого Ростю Варенька Прянишникова а как он, Ростя, ощутив этот взгляд, вдруг побелел. Господин женоненавистник явно тяготился клятвой.
— Да и мы копошились, — как-то странно сказал Стеблин.
— Так нельзя, — угрюмо сказал Алексей Иванович. — Они делали не то… Но они не знали, что делают не то…
Это относилось к Петру Григорьевичу, который был старше Перовской лет на десять, следовательно, лет на десять раньше начал делать «не то».
И вдруг Голубев, тонкий и чуткий, ни с того ни о сего объявил:
— А я, господа, знавал одного жандармского офицера, который писал в «Колокол»!
— Кто же это? — с подчеркнуто повышенным интересом спросил Ошурков, одобряя Голубева, который разрядил напряжение.
— Я дал слово молчать. Да что из того? Этот офицер был тогда еще ротмистром, когда конфисковал у меня «Колокол» со своей собственной статьей!
— Откуда вы знали, что там была его статья? Он сказал вам об этом? — спросила Маша Белозерова.
— Вообразите — сказал!
— Я вам не верю!
— А я — верю! — улыбнулся Петр Григорьевич.
— Вам он тоже признался? — пристально посмотрела ему в глаза Белозерова.
— Вообразите! — не отводил он глаз. — Когда меня везли в первый раз — из Орла в Петербург, мой подполковник, желая меня подбодрить, утешил: все образуется, молодой человек… Не вы один столь озабочены судьбою отечества…
— Но кто же это? — спросила Киселева.
— А если вы узнаете — кто? — махнул трубкой Сергей Филиппович. — Что изменится? Вы лучше спросите, не кто же это, а что же это? Что же это, господа? Надзиратель, который выпустил меня, сам же ловил меня, когда началась тревога, да еще усерднее других крутил руки.
— Он прав! — провела рукою по клавишам Маша Белозерова. — Бегать надо лучше!
— Он так и сказал — умеючи надо, барин, с тобою беды не оберешься! — И — Заичневскому. — А про Войнаральского в Харькове вам почему известно?
— Его выручали моя приятельница Марья Оловенникова и Софья Перовская…
— Обе уже — увы, — попыталась исправиться Наденька.
— Разве Ошанина умерла? — спросил Свитыч.
— Не знаю. Она была в Женеве, кажется, с Тихомировым…
— Кстати, о Тихомирове, господа… В его ренегатских записках удивительное сходство с Катковым! — холодно сказал Петр Григорьевич.
— Деспотизм сидит в нас самих… В нашей настороженности и подозрительности друг к другу… Мы готовы видеть в собеседнике жандарма, если собеседник возражает, и готовы видеть в жандарме революционера, если он согласен в разговоре… Мы легковерны к слухам, вспыхиваем от вздора и от вздора же гаснем… Мы стоим насмерть на допросах и легко пробалтываемся за стаканом вина. Мы либо деремся, либо целуемся…
Актриса Киселева смотрела на Петра Григорьевича, и ей уже не хотелось петь. Она тихонечко прикрыла черную крышку инструмента.
VI
Петр Григорьевич видел начес, никак не скрывающий проплешинки господина цензора.
— Вы ведь Юсупов по матушке? — неожиданно спросил Безобразов, не поднимая головы. — Это вы называете меня Вениамином?
— Господин надворный советник, — с нарочитой чопорностью поправил Заичневский, — я называю вас Вениамином моего сердца. Как праотец Иаков. Ибо у вас в мешке нетрудно обнаружить фараонову чашу.
Продолжая читать оттиск «Сибирского вестника», медленно (по складам, что ли, подумал Петр Григорьевич), Безобразов проговорил скучно, невыразительно, никак не соответствуя тоном сказанному!
— Однако… Оскорбление ведь… Стало быть, дуэль… Растянуть Юсупова… Вы ведь близоруки, не попадете… А я — в туза…
— Да будет вам! — добродушно возразил Петр Григорьевич, — в какого еще туза? У вас на туза рука не поднимется.
Безобразов, наконец, поднял голову, посмотрел сквозь пенсне. Стекла увеличивали его глаза, делая их чрезмерно удивленными. Увеличенные глаза цензора, чиновника для особых поручений при генерал-губернаторе, смотрели невидяще, как-то мимо.
Заичневский присвистнул:
— Вон оно что! Я смотрю, вы читать будто разучились.
Нижняя губа Безобразова, выпяченная над бородкой, по-детски дрогнула:
— Вина хотите? Бордо… Вы ведь предпочитаете бордо… Оно похоже на густую кровь…
— Что это с вами, Дмитрий Владимирович? Вот уж не числил за вами романических фантазий! Вам нейдет! С чего это вы в кровавом настроении с утра? Выкладывайте свои козни…
Безобразов с удовольствием хихикнул, отодвинул ящик, взял сложенный оттиск страницы «Восточного обозрения»: — Извольте…
Петр Григорьевич развернул, глянул — лист был без единой поправки, на нем уже значилась красная роспись Цензора.
— Вот так бы и всегда, — сказал Заичневский, — хвалю…
— Рад стараться… А этому поганцу я кишки вымотаю!
Безобразов бросил ручку на лист (брызнула красным), махнул вслед рукою:
— Попляшет!
Вошел человек Безобразова, внес на черном подноса бутылку (действительно, бордо от Пасхалова, семьдесят пять копеек — бутылка), два стакана синеватого пузырчатого стекла, поставил на стол, рядом с оттиском, вышел бесшумно.
Безобразов налил вина твердой рукою, цокнув перстнем по стакану:
— Подогретое… Прошу-с… Вот вы там у себя — недовольствие моей ценсурой… А я ведь вам все оставил, ничего не отсек. И ничего не изменится, уверяю вас.
— Так это вы себя уверяйте, а не нас!
— Выпейте вина… Право… выпейте… Я ведь давно искал случая… Этак вот с вами… Поболтать…
— Да зачем?
Безобразов положил руку на исчерканный лист, покоробленный просохшей сыростью:
— Вы ведь знакомы были и прежде с Бахметьевым?
Петр Григорьевич знал Бахметьева еще по московской «Русской мысли». Бахметьев там секретарствовал. Вукол Лавров, хозяин журнала, переводил тогда Сенкевича, журналом занимался немного, и Бахметьев развернулся вовсю.
Теперь и Заичневский и Бахметьев оказались в Иркутске — оба ссыльные, да по разным поводам. Бахметьеву страсть как хотелось быть политическим, но сослан он был за какие-то векселя, которые подчистил шкодливой рукой. Теперь Бахметьев яростно отстаивал в «Сибирском вестнике» честность, нравственность и благородство.
Должно быть, цензор позвал Заичневского, чтобы показать, как он расправляется с лицемером. Но с чего бы вдруг?
— Каков? — отхлебнул вина Безобразов. — Что ни статья — обвинительный акт! И все во имя чести и справедливости… Какой цинизм! А вы знаете, что он сулил мне куш, ежели помогу оттягать у Попова вашу газетку?
— Да что вы со мною так откровенны?
— А вы вчерась понравились в театре!
Вчера в театре Петр Григорьевич приблизился в буфете к Бахметьеву и — при всех, на мотив Чайковского, сипловатым своим басом:
Строку он исправил на ходу, чтобы поместить в размер. Вокруг рассмеялись. Бахметьев поднялся из-за столика, растянул узкие губы в нарочитой улыбке:
— Что вы, Заичневский! Какой я Онегин!
— Вы? И точно — никакой. Тот получил наследство своего дяди, вы алкаете — чужого…
Смех пропал: проза превратила забавные стихи в пощечину. Не затем ли вызвал его Безобразов? Но Безобразов болтал:
— Сегодня утром… Его превосходительство: учитесь у карбонариев! — Потянул стаканом в Заичневского. — Это — у вас! Подошел и плюнул — прямо в физиономию! А вы — это я-то — возитесь… Ссыльный, видите ли! Угнетенный, нельзя-с… А за что сослан? За что угнетен? Да за то, что — мошенник! А предъявляет себя политиком! А мне, говорит, своих натуральных политиков — выше горла!
Безобразов отпил вина:
— Пасхалов… Честнейший купец… Чувствуете? Бочка далеко-далеко, — махнул рукою в окно. — Во Франции… «Аллонз анфан де ля Патри-э…»[6] Люблю Бордо… Пушкин, помните?.. Но ты, Бордо! Мой друг Бордо… За-был-с… — И снова на исчерканный оттиск. — Каков? Капиталистов ругает, стало быть, — революционер… Да еще версию пустил: бумаги подчистил для того, чтобы добыть денег на революцию! А у нас как? Как только — на революцию, так сразу мы уши и развесили. У нас ведь хоть мать родную зарежь — лишь бы на благо народа! Не люблю! Воруешь — воруй, но не создавай иллюзии!
— Для чего же вы — комедию эту — в туза?..
— Воображение, Петр Григорьевич, воображение-с. И — бордо…
— А я-то думал, кому, как не вам, — в секунданты к Бахметьеву.
Это был намек весьма опасный. Только привычное бесстрашие Заичневского позволяло ему так вот просто, рассматривая на свет пунцовую жидкость, отлить этакую пулю: за Безобразовым числилась сомнительная тяжба: всплыло недоразумение, похожее как две капли воды на взятку.
Безобразов откинулся в кресле, уперся ладонями в край стола, как бы отталкивая стол от себя, и сделался вдруг тих и печален:
— Я, Петр Григорьевич, каяться не стану ни перед попом, ни же перед вами. Я лишь хочу одного: почтите вниманием, каковы люди на Руси.
— Да подите к черту! Из-за этого вздора вы меня держите все утро? Вы что — союзника во мне ищете, в собутыльники вовлекаете?..
— Никак нет-с, — кротко возразил Безобразов. — Опубликуйте мои тайны, бог с вами, — допил единым глотком, поморщился выпитым. — А я пропущу как ценсор. Право, пропущу! А потом будет суд! И я его выиграю! Присяжные развесят уши. А почему? Ценсор пропустил на самого себя коллизию! Значит, прям! Чист! Политических не притесняет. Зла не делает мученикам идеи, узникам власти роковой! А то, что с купца содрал, так на то он и купец, чтобы с него драть! Это вам любой присяжный скажет. — Безобразов налил вина. — Вы ведь недовольны мною. Ценсура моя глупа, не так ли? — Кивнул бородкой на оттиск в руке Заичневского. — Так ведь нашему обывателю — радость, ежели ценсура вмешалась! Обыватель наш читает ценсурные следы и наливается благодарственной желчью. Точки домысливает, меж строк видит. А напиши как есть — одним гимназисткам утешение, а взрослому человеку — зевота да оскомины… — Безобразов натурально зевнул. — У нас, господин Заичневский, когда истинную правду напишешь — читать неловко: будто нагишом увидели! Нам даже обидно слышать правду.
Безобразов поднял стакан и, рассматривая на свет, сощурился мечтательно, будто видел сквозь синее в красном то, о чем говорил.
— А вот вы изобразите мне турецкого пашу, да так, чтобы я узнал в нем нашего полицмейстера!.. Вот это, я скажу, и в самом деле литератор! И — пропущу с удовольствием! — Поставил стакан на исчерканный бахметьевский оттиск, сложил пальцы в пальцы, навалясь на стол и всматриваясь в Заичневского. — Ценсура добавляет сочинителю ума-с. Мы двоесмысленны, оттого и словесность наша замысловата и мозговита… Ценсура подобна оселковому камню — и утюг сделается бритвою.
— Да зачем из утюга делать бритву?
Безобразов бурно обрадовался, будто ожидал именно этого вопроса. Он даже приподнялся над столом и развел руками:
— Вот в этом-то и состоит загадка наша, Петр Григорьевич! — резко сел Безобразов. — Зачем? Кто велел? Бог велел? Царь велел? Кто? Никто! Сами! Утюгами бреемся, бритвами гладим! Так нам сподручнее!
Заичневский усмехнулся:
— Однако, Дмитрий Владимирович, ваша откровенность толкает меня в естественное разумение: уж не обязан ли я отслужить вам за нее? Так — не ждите.
Безобразов отмахнулся обеими руками:
— Бог с вами! Вы уж отслужили тем, что выслушали! Кому повем печали своя?
— Почему же — мне?!
Безобразов поморщил прикрытый напомаженным коком лоб:
— Извольте, не скрою… Вы сохранили, — потарабанил пальцами, подбирая выражение, прихлопнул ладонью, найдя, — вотр эндопенданс![7] Огонь, вода, медные трубы! Всю жизнь — ссылки и — как новенький, только что отчеканенный империал! А вначале-то была каторга? Boт только не упомню, за что.
Петр Григорьевич понимал, что Безобразов прекрасно знает, за что, а и не знает, так может узнать. Ерническая манера чиновников вызывать на откровенность, искать ее чувствия, приглашать в приятели возмущала его когда-то, подталкивая на дерзость. Теперь же, с годами, манера сия не раздражала, скорее веселила. С годами Петр Григорьевич отметил иное: чиновник, может быть, даже не осознанно, может быть, даже искренне выражал благорасположение тем, что простодушно окунал в свою грязь того, к кому был расположен. И чем умнее бывал чиновник, тем больше презирал он то, чему служил. А чем больше презирал, тем больше преуспевал на верноподданном поприще.
Петр Григорьевич близоруко сощурил пухловатые веки, в чем сказалась более привычка, нежели надобность (с годами он видел дальше и лучше):
— Вначале? Вначале, как вы изволили выразиться, всякий уважающий себя господин просто обязан совершить предосудительный поступок. Ну, положим, хотя бы мамку тяпнуть зубами.
— Вот! — уже с восторгом сказал Безобразов, — вот она, ваша дьявольская эндепенданс! Черт подери! Как же ее перевести на русский! Не употребляется!
— Л’эндепенданс! Должно быть — независимость.
— Да! Так просто, а в голову не лезет! Черт знает что! Материмся, болтаем водевили, а простых слов на родном языке не помним! Вы — независимы, Петр Григорьевич! — Безобразов пьяно покивал. — А мы с губернатором расположены к вам… Право… Как вы аттестуете цинисм? Модное понятие…
— Цинизм — это то, чем оборачивается ум при соответствующих обстоятельствах. Скучная материя…
Безобразов вдруг посмотрел тяжело, водянисто, но — трезво и мстительно:
— Ну, да я вас развеселю-с…