Леонид Утёсов
Старый мальчик из Одессы
Почему так нахально назвал рассказ о первом лице нашей эстрады в течение нескольких десятков лет? Объясню каждое слово. Во-первых, «старый» – потому что Леонид Осипович Утёсов действительно был стар, когда мне довелось с ним познакомиться. А о том, что нас свело вместе, сказано в предыдущей главе про С. В. Михалкова, так что я на этом останавливаться не буду. Да, он был в ту пору уже довольно стар. Физически стар, подчеркнём особо, но только физически, ибо ребёнок жил в нём до самого конца и проявлял себя постоянно – в детской трогательной наивности, в детских реакциях на происходящее, вполне детской обидчивости и ребяческой гордости за что-то такое, чем гордиться не стоило. Поэтому – «мальчик». В нас ведь, несмотря на любые цифры возраста, продолжают жить одновременно и мальчик (девочка), и юноша (девушка), и мужчина (женщина), и старик (пожилая женщина). Они ведь никуда не деваются, они всё время в нас, они с нами, и это вполне естественно. Так вот, я знал Утёсова вполне сложившимся мальчиком, и это в нём чрезвычайно нравилось.
Ну а что из Одессы – объяснять не надо, и так понятно… Из Одессы потому, что из Одессы, не из Бейрута же, в самом деле!.. Одесса – это своя специфическая республика, это целый мир, разбросанный по всему миру, по всем уголкам земного шара. А ещё, конечно, знаменитые и не очень люди, узнать которых при первых же звуках голоса элементарно. Там даже евреи – не евреи, а одесситы. Если побудешь там пару недель и вернешься в Москву – с удивлением обнаружишь, что разговариваешь с одесским акцентом. И потребуется время, чтобы твоя речь вновь стала прежней. А ещё невообразимая по числу персонажей компания, выросшая в одном гнезде, – компания поэтов, музыкантов, писателей-юмористов и просто писателей. В одном месте – такой мощный концентрат! И среди них в числе первых – Л. О. Утёсов с девичьей фамилией – Вайсбейн, что в переводе, кажется, «белая кость», и не Леонид вовсе, а Лёдя, как звали его близкие и даже не очень близкие люди. Уникальный артист, которого, будем надеяться, нескоро забудут. Забудут обязательно, у нас такая уж держава, в ней многие из молодых ребят сегодня не знают даже, кто такие, к примеру, Л. Филатов или О. Даль, но все же историю своей культуры и тех людей, которые эту историю делали, – не худо бы помнить. Так, для общего развития, а вдруг пригодится, чем чёрт не шутит!.. Утёсов заслужил долголетнюю память, а не только памятник на своей исторической родине – в городе Одессе. Ну а мой скромный вклад в его жизнь после – вот этот небольшой рассказ о нём.
У каждого из нас есть забавная возможность взглянуть на свою жизнь под другим ракурсом, как бы со стороны. И тогда понять – как тесен наш мир и как всё и все рядом. Кто-то обратил внимание на то, что любой человек находится в одном, двух, трех рукопожатиях от известной исторической личности, с которой ему хотелось бы познакомиться, увидеть, да время развело и сделало это невозможным. Но как подумаешь об этих самых рукопожатиях, сразу видишь, насколько всё относительно. Вот представьте: Утёсов рассказывает мне о том, как в 1926 году, когда он со своим оркестром был на гастролях в Париже, к нему за кулисы пришёл познакомиться и поприветствовать – кто бы вы думали?.. – батька Махно![1] И что же в таком случае получается? Утёсов при встрече обменялся рукопожатием с батькой Махно, а потом спустя годы – со мной. Значит, я просто в одном шаге от батьки Махно… А если ещё учесть, что тот, как говорят, встречался с Лениным и Сталиным, то выходит, что я и от них буквально в двух шагах или рукопожатиях… А тогда, когда Утёсов мне рассказал про Махно, я был просто ошеломлён. Ведь батька Махно, о котором мы узнали в школе на уроках истории, казался такой архаичной фигурой, персонажем из учебника! А оказался – вот! Почти рядом…
– Пойдём к нему в гости, – сказала мне одна милейшая женщина, красавица и вполне порядочный человек, – пойдем, он же звал! Пойдём, а то не успеем…
– Чего не успеем?
– Ну… того, того самого. Будешь всё откладывать, переносить, а он вдруг возьмёт и умрет…
– Да бог с тобой, ты что!..
– Да-да. А потом будешь локти себе кусать! Ведь он – это история! Такая редкость, такой шанс!.. Пошли!..
И мы пошли к нему в гости. Купили коньяк и торт. Он принял наше не совсем шикарное подношение так, как контролёр кинотеатра взял бы в руки у входящих билеты, автоматически оторвал корешки и бросил в корзину. Как что-то само собой разумеющееся, протокольное, формальное, без всяких там «спасибо», «ах, зачем вы» и «ну ладно, если уж принесли…». И, видно, поэтому сразу куда-то убрал. Дары посетителей мгновенно исчезли со стола, пресекая на корню робкое намерение попить чаю вместе с культовой фигурой XX столетия. Л.О. даром время не терял: с чего это ему надо было ещё угощать не шибко важных персон. Поэтому – получите, гости дорогие, необходимую порцию сугубо гуманитарного и отчасти музейного угощения и, как он пел в одной из своих песен: «Прощай, любимый город!» Что обещал своему солисту, то и выполнил… Но, кажется, он относился ко мне несколько теплее, чем к другим соискателям его внимания, потому что показал не только небольшую коллекцию картин и рисунков (подлинников, разумеется) знаменитых художников, но и всякие редкие предметы. В одной его квартире был вот такой своего рода личный музей, а в другой, напротив, на той же лестничной площадке – непосредственно квартира, в которой он жил. Эксклюзивное, так сказать, расположение к себе я ощутил, когда он отошёл в соседнюю комнату своего музея и принёс оттуда несколько больших тяжеловесных альбомов. Он разложил их на столе и подозвал нас поближе, с таинственным видом и загадочной полуулыбкой. А дальше начался сеанс какой-то странной, почти инфернальной игры. Он стал показывать в альбомах все составы своего оркестра разных лет, начиная с самого первого. Там были и общие фотографии – всего оркестра, и личные, каждого музыканта отдельно. Закрывая первый альбом, он сказал очень спокойно: «Они все уже умерли. Никого не осталось». Пришла очередь второго альбома. Композиция та же. Он объясняет, всех помнит, рассказывает что-то интересное про каждого из музыкантов.
– А вот этот, – спрашиваю, – где он теперь работает?
– Нет-нет, – отвечает, – эти все тоже умерли… К сожалению, – добавляет он, но никакого сожаления в его неповторимом, с хрипотцой голосе – нет. А есть другое: внутреннее, скрытое торжество, почти совсем незаметное – всех уже нет в живых! Всех! А я жив! Жив, понятно?! И почти не жалуюсь на здоровье!
Потом мы ушли и по дороге долго молчали. Что я разглядел тогда за простым рассматриванием фото альбомов? Передо мной проплывали призраки давно умерших музыкантов, а рядом стоял во плоти и ясном сознании их руководитель, переживший всех. И только потому, что любил жизнь больше их всех, любил себя в этой жизни, а она любила его, и он, судя по всему, ни о чём не жалел!
Он знал себе цену! Он знал, кем был для всего народа. Это была не субъективная оценка, не завышенная, а справедливая и верная.
Поэтому, когда Леониду Осиповичу исполнилось 85 лет, ему пришлось испытать горькое и вместе с тем вполне детское разочарование.
Мы, то есть Константин Певзнер, ведущий концерта Вацлав Скраубе и я, пришли в тот день к нему домой в Каретный ряд с поздравлениями. Пришли утром, так как предполагали, что потом к нему будет не пробиться. Он встретил нас в тапках и… слезах. Помните классический пример графоманства: «Шёл дождь и два студента»? Так вот, я решил выступить сейчас в том же жанре и даже с удовольствием повторю эту фразу, которая мне самому очень нравится. «Он встретил нас в слезах и тапках». О слезах – чуть позже, а вот тапки на нём при наличии верхней, совсем не домашней, одежды объяснялись тем, что он рано-рано утром, ещё перед нашим приходом, тихо встал и бесшумно вышел из дома с целью купить газеты. Вы можете спросить – а почему это ему так не терпелось? А потому, что в то утро он, оказывается, ждал, что сегодня получит вожделенную награду, о которой давно мечтал, – звезду Героя Социалистического Труда. И отчего он так жаждал получить именно это, то, что в народе прозвали «Гертрудой» – одному Богу известно, но факт тот, что жаждал, да ещё так, что рано-рано отправился к газетному киоску, чтобы насладиться своим триумфом в виде полного признания государства… Ему насладиться не дали. Там же, у киоска, он жадно развернул газету и, естественно, на первой полосе (а где же ещё!) увидел и поздравление, и чем его наградили. И – о, ужас! – это была вовсе не ожидаемая «Гертруда», а какой-то, ему неизвестный, орден Октябрьской Революции. Он подумал, что это какая-то ошибка, что такого не может быть, и купил другую газету. Там было то же самое. Он пошёл через Петровку к другому киоску напротив, и там подтвердилась беспощадная правда – «героя» ему не дали. Ещё обиднее было то, что о нём напечатали не отдельно, не выделяя его никак, а в списке, в котором «Гертруду» получил какой-то шахтёр и какая-то ткачиха, а он, извольте видеть, недавно учреждённый орден Октябрьской Революции!.. Ну вот, как мальчишка, который с замиранием сердца ждёт ко дню рождения новый айфон, надеется, а в этот день родители с улыбкой дарят ему какую-то дурацкую рубашку и коробку конфет! Обидно же! До слёз!
Теперь мы и добрались до слёз Утёсова, разобравшись с тапками. Он плакал, словно тот обиженный мальчик, не получивший лелеемую мечту. Провожая нас в комнату, он всхлипывал и говорил: «Я, значит, не заслужил!.. Не заработал, значит, на старости лет!.. Ведь всю жизнь, всю жизнь работал, пел, а они…»
Тут Певзнер прервал его уже подступающие рыдания.
Певзнер в это время – музыкальный руководитель и дирижёр утёсовского оркестра. Раньше он возглавлял грузинский государственный оркестр «Рэро», а Утёсов его пригласил к себе, и Котик (так его звали друзья) рискнул. Он был феноменальным тамадой, блестящим музыкантом (помните его песенку «Оранжевое небо»?) и, что немаловажно для нашего случая, – очень остроумным человеком. Сам Арканов мог бы подтвердить, они дружили, но теперь они оба там, откуда ничего подтвердить нельзя.
Однако я отвлёкся, но Певзнер, поверьте, того стоит. Итак, он остановил сетования Утёсова возмущённым монологом со своим неповторимым грузинским акцентом:
– Послушайте, Леонид Осипович, что вы тут горюете из-за такого пустяка! Вам, между прочим, гордиться надо, что такой орден получили, а вы как ребёнок, ей-богу!
Утёсов перестаёт плакать и начинает с интересом прислушиваться.
– Гордиться надо! – с яростным упрёком повторяет Певзнер. – Ну, сами посудите, эту «Гертруду» несчастную получают рядовые труженики какие-то! Ткачихи там, рабочие, а вы что, в одном ряду с ними хотите?! Ничего против них не скажу, но – чёрт побери! – надо же себя ценить правильно! Утёсов, которого знает каждая, понимаете, собака в этой стране, – и, понимаете, какой-нибудь Сидоров, который, понимаете, план перевыполнил!.. Ну?! А вы сами подумайте… – Тут Певзнер вешает интригующую паузу и, сделав шаг к Утёсову и глядя на него в упор, продолжает: – Вы – ВТОРЫМ! – в стране получаете новый орден Великой! Октябрьской!! – С каждым словом пафос Певзнера возрастает. – Социалистической!!! Революции!!!! И ещё жалуетесь!
И тут у Утёсова совершенно высыхают глаза, и он ревниво спрашивает:
– А кто первым?!
Певзнер совершенно спокойно куда-то в сторону роняет: «А первым – крейсер „Аврора“…», чем окончательно восстанавливает попранную гордость великого артиста.
А в том, какой это артист и каков его диапазон, я сумел убедиться в течение репетиционного периода. Он, как правило, сидел в зале, и в паузах все старались с ним пообщаться. На что Утёсов способен как артист, он демонстрировал, рассказывая многочисленные истории из своей богатой событиями жизни. Стайка молодых артистов, собравшихся вокруг него, покатывалась со смеху, ведь он ещё и в лицах показывал.
А мне достаточно было услышать в его исполнении один анекдот. Но шесть раз, в разные дни!.. Люди менялись, для них анекдот был свежим, а я все шесть раз оказывался рядом. И мне не то что не было скучно, напротив, я готов был послушать ещё десяток раз. И знаете, почему? Он ни разу не повторился! В том анекдоте фигурировали три человека – он, она и её ребёнок. Дело было на перроне вокзала. Женщина подходила к одинокому мужчине, держа за руку своего ребёнка, и спрашивала – не знает ли он, когда отходит поезд на Жмеринку? Дико заикаясь, мужчина отвечал. Через несколько минут она подходила вновь и повторяла вопрос. Мужчина, пока ещё сдержанно и вежливо, но отвечал. Затем – в третий раз. Мужчина, уже начиная злиться, отчего его заикание становилось всё сильнее, но тем не менее терпеливо повторял. И когда она подошла в пятый или шестой раз (в зависимости от настроения Утёсова), то мужчина, уже озверев окончательно, спросил её, мол, зачем она издевается над ним и почему столько раз спрашивает? И тут она смущённо ответила: «Вы извините меня, пожалуйста, но дело в том, что моему сыну очень нравится, как вы разговариваете!..»
Утёсов изображал эту женщину то русской теткой, грызущей семечки и шелухой попадающей в ребёнка, то украинкой, грубоватой и базарной бабой, а чаще всего этакой местечковой еврейкой, но всякий раз (!) с другим акцентом. Тут он сбрасывал маску русского свинопаса из «Весёлых ребят» (или он пас коров… ну, не важно – пастух и точка!) и превращался в себя, в родного одессита со своим непобедимым акцентом. Но ещё больше он оттягивался на несчастном заике. Поэтому этот анекдот, который я пересказал на половине страницы, он разыгрывал подчас минут десять. И это было подлинным наслаждением! Настоящий мастер-класс!
Он написал мне на афише: «Володя, я успел вас полюбить». «Успел»… Так мог написать только очень талантливый человек. Я тоже успел, Леонид Осипович, потому что мне повезло повстречаться с вами в том году, в том веке, в ту эпоху и в то время, которое дало мне возможность увидеть вас и тоже полюбить…
Булат Окуджава
Ангел Безбожного переулка
Он с гитарой уже по всем домам нашатался, наездился и навыступался, и сейчас в гостях редко откликался на просьбу, или даже не просьбу, а молчаливую мольбу присутствующих взять заранее припасённую хозяевами гитару и что-нибудь исполнить. Сейчас он всё больше слушал и всё больше посвящал себя прозе. В той бардовской области, в области гитары он уже сделал так много, что стал непререкаемым авторитетом и даже кумиром у той более-менее образованной части населения, которая что-то читала и, даже страшно сказать, думала и чувствовала. И если бы можно было разделить песни, весьма условно, конечно, на те, под которые можно танцевать, и те, под которые как-то неловко и даже глупо, которые предпочтительно только слушать, то ясно, что Окуджава сочинял песни второй категории. И если ещё разделить пение на осмысленное и бессмысленное, то он всегда был образцом пения осмысленного, что, как ни странно, не помешало ему стать суперпопулярным. Впрочем, не знаю, состоялась бы такая популярность сегодня, когда невежество наступает на всех фронтах, кроме балета. Сегодня он бы многим показался попросту скучным: действия ведь нет, динамики никакой – тоска, словом… Неподражаемый стиль, особую интонацию может оценить только та часть населения, которой от песен нужна определённая гуманитарная доза чувства и ума.
Таких людей можно считать что мало, но всё же не так уж и мало. Вечер памяти Окуджавы, к примеру, в Концертном зале Чайковского собрал полный аншлаг, полторы тысячи. Конечно, у поп-певицы или рэпера гораздо больше, но когда было по-другому? Массовая культура на то и массовая, чтобы лидировать по сборам. Остальным, то есть меньшей части населения, личная, даже интимная интонация песен Окуджавы необходима как свежий воздух, как родниковая вода. И чем более она не декларативная, не крикливая, не яркая, а именно личная – тем больше она трогает и задевает каждого из упомянутой меньшей части населения. А их всё-таки достаточно, чтобы потребность в таких песнях жила: страна-то большая!
У него даже гитара имела свой, им придуманный строй – не шестиструнный, не семи-, а какой-то именно его, ему подходящий. И эта концертная поза – нога на стуле, гитара – на ноге – ну неудобно же! Ан нет! Ему удобно! Это другим может быть неудобно, а ему удобно…
И, конечно, такая манера пения совершенно неподражаема. Да просто невозможно повторить! Вспо мните, подражатели были почти у всех наиболее заметных, особенно у Высоцкого, но и у Визбора, и у Цоя и др. А вот перенять его манеру, образ не смог никто, и эта интонационная ниша так и осталась незанятой. Ну можно было пошутить в пародиях на него, но не более.
Вот так Л. Филатов, блистательно писавший пародии на наших поэтов, однажды не смог пройти и мимо Булата Шалвовича. Он посмеялся именно над интимностью его лирики, доведя её в пародии до какой-то смешной местечковости. У него был цикл пародий на тему «Муха-цокотуха». И вот он описал историю взаимоотношений мухи, комара и паука со всеми этими окуджавскими «Ах» и «Ох» или «О» почти в каждой строке, а закончил так: «Было это в Питере, в доме на Фонтанке, в щёлке под обоями, много лет назад».
Я тоже однажды выступил с пародией на Окуджаву. Дело было в Доме актёра на большом концертном вечере с последующим банкетом. Я уже часто и повсюду показывал свою актёрскую пародию на любимого поэта и шансонье. Все говорили, что очень похоже. Потом за столом мы оказались рядом. Окуджава минут через десять застолья повернулся ко мне и почти серьёзно сказал: «Слушайте, я никогда не подозревал, что пою таким противным голосом…» Так мы познакомились… А потом уже были «Кавалергарды» и проч.
Текст моей пародии тоже был вполне специфичен. Пародию на него и ещё на несколько знаменитых людей я сочинил на тему «Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять», но там фигурировал ещё и волк и его своеобычное отношение к зайцу – не как к еде, а как к товарищу. Позволю себе привести этот текст полностью, но лишь потому, что он по-настоящему понравился Булату Шалвовичу и он потом попросил меня его прислать… Но об этом чуть позже…
Всё было на мотив его знаменитой песни «Виноградную косточку в тёплую землю зарою…». Поэтому текст пародии так и начинался:
А его «Виноградную косточку» знали к этому времени если не все, то многие, поэтому и пародию надо было сочинять на что-то популярное, узнаваемое. Окуджавская популярность, в основном, как и у Высоцкого, была магнитофонной и никак не влияла на мнение госчиновников по поводу того, какие пластинки выпускать, а какие – нет; что должно широкоформатно звучать по радио и показываться по телевизору, а что – нет. Поэтому большой полноценной виниловой пластинки у Окуджавы не было. Государство, впрочем, позволяло что-то выпустить в народ, но в гомеопатических дозах, ну там, песни из фильма «Вертикаль» Высоцкого, на гибкой пластинке журнала «Кругозор», а вот книга – ни-ни! Ни в коем случае! Окуджаве пластинку? Ага! Щас! Потерпит! Словом, нет пророка в своём отечестве… до тех пор, пока заграница не подскажет… Вот так и получилось с первым аудиогигантом Б. Окуджавы. Его красиво и убедительно издали в городе Париже.
А дальше его рассказ персонально мне, и по этой причине я имею право им сейчас воспользоваться. Он рассказывал эту трагикомичную историю с большой дозой иронии по отношению к себе и дурацким обстоятельствам, в которых оказался благодаря всё тем же нашим чиновникам.
Это была какая-то писательская поездка с жёстко ограниченной визой, которая истекала буквально через день после того, как советский шансонье вдруг получил гонорар за свою пластинку. Немыслимая для советского поэта сумма, которую необходимо было как-то потратить до завтрашнего отъезда, вероятно, ещё и для того, чтобы не отдавать почти всё государству, как у нас тогда и было принято. И он пошёл тратить… Окуджава, смеясь, рассказывал, как он, чувствуя себя богачом и транжирой, зашёл в ближайший супермаркет и начал там скупать всё. Булат Шалвович говорил, что такого количества бессмысленных пустяков, которые потом оказались в его чемодане, он сроду не видел. Хватал с полок первые попавшиеся тряпки и бытовые аксессуары, бросал в тележку и, наконец, довольный, что так смог всё потратить и не забыть про сувениры, подошёл к кассе и удовлетворённо расплатился…
А утром, когда уже надо было выезжать из гостиницы, позвонили из посольства и сообщили, что ему продлили визу ещё на две недели… Да-а! Какой нелепый облом! Как же можно было бы не спеша и с толком потратить эти деньги! Но он рассказывал всё это без всякой досады или даже сожаления, как простой, но яркий штрих к портрету советского гражданина за границей, к нашему смешному менталитету…
А теперь вернёмся к письму, которое Булат Шалвович попросил ему прислать. Жил он, как известно, в Безбожном переулке (теперь, быть может, название поменяли, но в то время этот всхлип простодушного атеизма существовал точно). И вот он попросил меня совершить на конверте ошибку и вместо «Безбожного» написать «Божественный переулок».
– Интересно, – говорит, – дойдёт или нет?
Я так и сделал. Может, работники почты обладали достаточным чувством юмора и знали Окуджаву, но, так или иначе, письмо с «неправильным» адресом дошло до известного адресата. И наверное, в этом есть самая высокая справедливость, что оно не просто дошло, а дошло именно ПО НАЗНАЧЕНИЮ…
Любовь Полищук
Любовь
Вот такое название для рассказа о Любе Полищук. Просто «Любовь», и всё. Мало того, что это её имя, главное, что любовь – её кредо, смысл жизни, цель жизни и вообще – самое главное. Всё должно быть только ради любви, остальное не стоит внимания, – считала она.
Этот заскорузлый штамп: дескать, «улыбка в тридцать два зуба», как говорят о радостной, праздничной, располагающей улыбке, – неверен по определению. Я встречал людей, у которых такая «улыбка» была страшной. Тут, наверное, дело не в количестве зубов, а в количестве обаяния. Настолько обаятельной и заразительной улыбки, такого смеха, как у Любы, не было ни у кого.
Один раз она меня подвезла с «Мосфильма» на своей первой, только что купленной машине. Это был тот ещё цирк. Наверное, в это время у Любы ещё не сложились отношения с педалями сцепления и газа, поэтому машина двигалась рывками. На оживлённой трассе конвульсии Любиной машины приводили в бешенство всех водителей слева и справа: мало того, что женщина за рулём, так, наверное, ещё и права купила. Они все орали, матерились, а потом им удавалось разглядеть – кто за рулем. И настроение мужчин, мастеров вождения, мгновенно менялось. Люба понимала, что она на дороге новичок и не совсем права, но… Она улыбалась. И мужики, только что крутившие пальцем у виска и оравшие, вдруг откидывались на сиденьях, таяли, расслаблялись и тоже начинали улыбаться. Потому что есть улыбки, на которые нельзя не ответить. Меня истерика машины, которую Люба всю дорогу насиловала, не пугала, а только смешила. Я знал, что всё будет хорошо, что мы финишируем без потерь.
Любка-улыбка, хочется отозваться о ней, но самое время отметить, что улыбка – лишь составная часть её несокрушимого обаяния и привлекательности. Эту улыбку, знаете, нужно уметь подать, и именно в тот момент, когда она попадёт в цель и станет неотразимой… Задачу облегчает то, что Люба – настоящая красавица. Причём красавица итальянского типа. Её рост, стать и привлекательное смуглое лицо – далёкий привет от Софи Лорен или Джины Лоллобриджиды.
И тем удивительнее, что красавица Люба умеет кривляться так, что любой эстрадный кривляка или экранный комик кажутся обычными балаганными шутами на ярмарке провинциального города в Древней Руси. И ты забываешь в этот момент, что она красавица, настолько она убедительна и органична в своём комизме. Клоунесса с большим талантом. Мир не так уж богат выдающимися клоунами и клоунессами. Мы можем навскидку вспомнить Барбру Стрейзанд, или Лайзу Миннелли, или Джульетту Мазину, а у нас, допустим, Лию Ахеджакову или Инну Ульянову, Фаину Раневскую. Однако при всём уважении и даже восхищении ими – красавицами их назвать нельзя. А Люба – красавица, которая, ко всему, умеет и любит хохмить и кривляться. Итальянская красотка, обладающая замечательным и качественным чувством юмора, – это, как говорится, не просто страшная сила, а оружие массового поражения.
Мне известен только один пример такого же сочетания, как и у Любы, когда я увидел тоже безусловную, известную на всю страну, даже эталонную красавицу с таким чувством юмора, что это поражало. Поражало именно потому, что она – красавица, на которую прямо-таки молились несколько поколений мужчин. Это Анастасия Вертинская.
Как-то раз мы ехали вместе на концерт в Белоруссию. Поезд, купе и тёплая компания из трёх человек: Б. Хмельницкий, А. Вертинская и я. Мы ужинали, выпивали, болтали, и разговор каким-то образом вырулил на МХАТ, в котором Настя тогда работала. И она стала нам с Борисом показывать почти всю труппу театра – от Ефремова до Смоктуновского. Это был такой, доложу я вам, дивертисмент, такое шоу, что мы были просто ошеломлены и хохотали, как дети в цирке. Это был абсолютно точный показ, с невероятной похожестью на изображаемых персонажей. Но настоящий класс проявлялся в том, что Настя извлекала наружу такое, что они сами хотели бы скрыть, а она угадала и показала. Так точно, умно и беспощадно, как никогда, вероятно, не смогла бы её красавица Ассоль из фильма «Алые паруса».
Вот и Люба такая. Всего двое, представляете! Один эпизод танца с А. Мироновым – и влюблённость всей страны! С каменным, то есть неподвижным, лицом она изобразила эту клоунскую буффонаду, не позволив ни разу себе что-то в лице прибавить – и довольно! Покорила всех! А этот изумительный талант Насти Вертинской, который обнаруживал в ней такие ресурсы, такой потенциал, что потом возникал горький вопрос: почему это никак и нигде не использовалось? И у Любы – одна, всего лишь одна главная роль в кино! В то время как на неё персонально надо было писать сценарии! Если бы, предположим, эти две клоунессы-красавицы, проявив себя хотя бы на 50 процентов, сыграли в каком-нибудь толковом фильме, в какой-нибудь трагикомедии (жанр, который особенно ценила Люба), можно себе представить, какой продукт мы бы тогда получили! Но нет! Мы ленивы и равнодушны!
Существует история про большого русского артиста А. Кторова. После премьеры фильма Бондарчука «Война и мир» группа в неполном составе, сопровождаемая, как всегда, соответствующим офицером, прибыла в Голливуд. Фильм прошёл если и не триумфально, то очень успешно. Кто-то из видных американских продюсеров с живейшим любопытством стал расспрашивать руководителя советской группы, то есть того самого офицера, которого он, естественно, воспринимал как светоча русской культуры, про артиста, сыгравшего в фильме старого графа Болконского. Превосходно, отменно сыгравшего, даже прожившего эту роль. Офицер обрадовался тому, что ответить, не посрамив русскую культуру, – может.
– Это народный артист Кторов, – с удовольствием ответил он продюсеру, радуясь тому, что американцу не придётся объяснять, что такое «народный артист», ибо того интересовал исключительно Кторов.
– А где еще, в каких фильмах участвовал этот артист? – поинтересовался любознательный деятель американской культуры. – Он ведь у вас наверняка суперзвезда, – наивно предположил он.
Офицер смутился. Он, конечно, разбирался в кинематографе, но так глубоко вникать в него до этого момента не было необходимости. Да и в школе КГБ такого предмета не было, разве что – факультатив. Он стал напряжённо перебирать в памяти свои скудные сведения о Кторове, но ничего путного там не нашёл, кроме немого кино «Закройщик из Торжка». Но что делать, хоть так… И он «хоть так» и ответил американцу. Тот с такой задумчивой иронией посмотрел на майора и сказал:
– Да-а, вы, видно, всё-таки очень богатая страна, если можете себе позволить не использовать такого артиста, не снимать его…
В такой же мере это и к Любе Полищук относится. Наверное, там у них превращать в деньги мощный талант, да и вообще понимать, что талант – это деньги, потенциальная прибыль, – это само по себе тоже талант, но талант и интуиция уже продюсера. А у нас что? У нас талантов – как грязи! Не зря же в нашей Родине бытует поговорка, гласящая: «Незаменимых у нас нет». И Кторов, и Люба могли бы, конечно, украсить собой наш кинематограф, но просвистело мимо, и вышло так, что украсили, но минимально. А по-настоящему незаменимых у нас предостаточно, жаль только, что прижизненно их так не воспринимает почти никто. Только потом, в некрологах, панихидных речах и тостах. А чуть позже – вообще забывают. Жизнь кипит, и всё некогда.
Да и мне, пожалуй, пора… Пора прекратить назидательную часть моего рассказа о Любе Полищук, с бессмысленным упрёком неизвестно кому, что она не сыграла и трети того, что могла бы. Только вот подытожу эту часть цитатой из произведения отличного писателя, Ю. Нагибина, в которой каждое слово верно, справедливо и, похоже, актуально для нашей жизни во все века: «О, сколько слепоты, глухоты, необъяснимой тупости, ослиного упрямства и непросвещённости несёт в себе слово „современник“!»
И добавлю: не только в нашей стране. Но в нашей – равнодушия больше. Или нам так кажется, потому что мы здесь живём.
А ведь она, Люба, в числе других честных и неленивых артистов делает всё, чтобы не огорчить своего зрителя, свою публику. Помните, как Люба превозносила любовь как смысл жизни и спасительный щит от равнодушия и злобы. Для чего она хотела работать с полной отдачей и быть суперпрофессиональной? Да-да, именно для того, чтобы любила свою жизнь и свою работу не только она, но чтобы любили и её. Она совершенно справедливо хотела взаимности, и как славно, что она всё-таки этого добилась. А в чём честность и даже жертвенность у неё в отношении работы? Ну, например, в спектакле «А чой-то ты во фраке?» она ведь в танцевальном фрагменте спокойно могла бы обойтись без того, чтобы вставать на пуанты. Это с её-то ростом и весом! Но нет же! Там ведь имелся подзаголовок «Опера и балет для драматических артистов». Вот она и училась добросовестно – осваивать оперное звукоизвлечение и исполнять балетную свою партию на пуантах. В меру своих возможностей, разумеется, но ведь делала! Да никто бы в зале и внимания не обратил – на пуантах она или в тапках, – ан нет! Всё без всяких поблажек себе! Нагрузка на позвоночник – страшная, потом это в числе прочих факторов аукнулось в виде непоправимой болезни, но… «Пощади себя, Люба, ляг в клинику, подлечи спину» – такие призывы не для неё! Всю себя – в жертву! В жертву искусству, публике, своим зрителям! Никакой халтуры! Ну и в конечном счёте жертва состоялась, была принята… Лежала в гримёрной на жёсткой скамье между своими эпизодами и в антракте, потом вскакивала и влетала на сцену со своей обворожительной улыбкой. А было-то, между прочим, не только опасно, но и адски больно! А на сцене в том же спектакле, в дуэте с папой, вдруг очаровательная оговорка (но не поручусь, что она не выдумала её заранее). Там речь идёт о спорной территории, о Воловьих Лужках, и она должна была спеть «Владели клином триста лет, и вот, извольте, – клина нет». Вместо этого звучит: «Владели Крымом триста лет, и вдруг, извольте, – Крыма нет», – это звучит во время всем известных событий в Крыму. Зал лежит от хохота, партнёр не может продолжить, а у Любы, как ни в чём не бывало, – серьёзное и возмущённое выражение лица, она в образе, она сейчас воюет за аннексированную территорию – Воловьи Лужки.
Идёт ТВ-программа «Смак». Всё стряпает её муж, художник Сергей Цигаль. Режет там чего-то, строгает морковку. Люба стоит рядом и временами даёт ценные указания. Когда чувствует возрастающее вокруг недоумение – включает свою фирменную улыбку, и всё, достаточно! Она знает, что без этой приправы к готовящемуся блюду – блюдо не состоится. Конечно же потому, что эта кулинария должна тоже окрашиваться любовью – ну куда ж без неё! Любовью Полищук и любовью как таковой! И получается невероятно смешно и обаятельно! Как и всё другое.
Ну, вроде бы должно быть неловко, что ей некогда сходить и купить сапоги, потому что съёмки в разгаре, и она посылает Сергея совершить этот гуманный акт, что вполне возможно, так как у Сергея и Любы один размер – 42-й. И Сергей сидит в магазине женской обуви и, чертыхаясь, меряет сапоги. Продавщицы прячут улыбки и, еле сдерживаясь, дают советы. Ситуация двусмысленная: бородатого, вполне определённого мужика Сережу на первых порах принимают за гея, но дальше следует объяснение, что у жены тот же размер. «Жену зовут Василий», – шутит Серёжа, но сразу понимает, что шутка не прокатила и его вполне серьёзно принимают за представителя нетрадиционной сексуальной ориентации, и тогда он раскалывается и признаётся, что жена его – Люба Полищук и сапоги для неё. И моментально всё вокруг расцветает, лица продавщиц светлеют, а их улыбки становятся всё лучезарнее. А всё потому, что уже само её имя, даже не присутствие, а только имя – вызывает хорошее настроение, даже радость.
И вот, когда покидает Землю такой, конечно же незаменимый человек, в мире определённо становится чуть меньше любви и света, чем было раньше. И никак невозможно забыть её, ту, при одном взгляде на которую поднималось настроение и хотелось праздника. Да и стоит ли… Забывать…
Эльдар Рязанов
Большой Эльдар
Он – не просто большой, он – великан! И, разумеется, речь идёт вовсе не о физических параметрах. «Большое видится на расстоянии», – сказал поэт, и когда оказалось, что Рязанов не здесь, не рядом, а где-то далеко, в иных мирах, наступило время переоценки. Причём не в силу необходимости, а как-то само собой, естественно и органично. Ты вдруг начинаешь осознавать, с кем вот так запросто общался, какого масштаба этот человек!
Это что же такое надо было сотворить, чтобы его фильмы обрели такую жизнеспособность, такую счастливую жизнь, такую всенародную любовь! Ну ладно веселье «Карнавальной ночи», актуальность темы «Гаража», торжество справедливости в «Старых клячах» – всё это хорошо, даже превосходно, но чтобы без «Иронии судьбы» под Новый год каждая семья чувствовала бы себя осиротевшей, словно без шампанского и даже без ёлки – это уметь надо! Всё дело, вероятно, не только в мастерстве режиссёра, но и в его личной доброте и в неистребимой в нашем народе вере в сказку.
Так что он, бесспорно, гигантская фигура в отечественном кино, да и вообще в нашей культуре. Это понимают все. Только не все осознают, какую роль он сыграл в личной жизни каждого из нас, какое значение имело и имеет то, что он сумел сотворить в своей жизни. Масштаб личности Рязанова всё время сопрягался шутниками с масштабом его тела, с крупными габаритами крупного художника. Кто только не острил на юбилеях и капустниках по поводу его комплекции и любви «хорошо покушать»! Он и сам не упускал случая посмеяться над собой, если речь заходила о его весе и аппетите. И даже если не заходила, он сам эту тему начинал и развивал.
И я тоже однажды был вовлечён им в нескончаемый круговорот всех этих реприз относительно влияния высококалорийной еды на фигуру и вообще на организм (хотя замечу в скобках, что ничего экстраординарного в фигуре Эльдара Александровича не было. Мы знали и знаем людей значительно толще. Просто, вероятно, шутить по его поводу было больше не о чем).
А дело было так…