— Мунька!
Никакого ответа. Я так и ушел без нее.
На Старопортофранковской улице судьба, как назло, вновь столкнула меня с Саввиной площадкой.
— Сейчас же возвращайся! — приказал Савва.
— Нет, не вернусь! — С этими словами я вскочил на подножку проходящего мимо трамвая.
Савва страшным голосом гаркнул на своих кобыл и догнал трамвай.
— Ты о чем думаешь? На работу не пришел… Там Верка убивается… — Он ткнул меня кнутовищем в грудь и повторил: — О чем думаешь?..
Мне не пришлось ответить, о чем я думаю. На мое счастье, показался встречный трамвай, и Савве пришлось свернуть в сторону.
«О чем думаешь?» Я ни о чем не думал. Вернее, не хотел ни о чем думать. Гнал прочь от себя все мысли. Меня лихорадило. На губах выступила какая-то шершавая горечь. В Арбузной гавани я съел целый арбуз, но горечь не прошла. Когда я вернулся в Эстакадный переулок, сумерки уже курились своей прохладной лиловой дымкой. Гасли последние краски дня. С востока ползли тучи, и оттуда тянуло дождевой сыростью.
— А Мунька-то где? — забеспокоившись, спросил Ванька Пика.
— Не знаю.
— Придет, с ней не впервые такое… — успокоил Пику Гришка Курица.
Вид у всех был строгий и задумчивый. Павка Бык распределил роли. Мне и Курице предстояло проникнуть на чердак и вскрыть ломиком потолок магазина. Ваньке Пике и Саньке Катушке надо спуститься вниз по веревке. Сам же Павка будет стоять на страже. На дело выходить в полночь…
Пошел дождь и загнал нас в подземелье. Бутылка, оставленная Быком у мангала, пошла по кругу. Захмелев, Гришка Курица затянул песню:
Песня не понравилась мне.
— Не вой! — попросил я.
— Тоже мне хозяин новый нашелся! — разозлившись, заворчал Сенька Катушка.
Павка Бык, сидящий в углу и о чем-то упорно думающий, оторвался от своих мыслей и на этот раз принял мою сторону.
— Давай там, Курица, не скули!
Катушка, взглянув на меня еще злее, сказал:
— А ты, новенький, не задирайся, не думай, что Бык взял тебя в холуи!..
Ссора, которая назревала уже давно, теперь вспыхнула мгновенно. Бык бросился на Сеньку с поднятыми кулаками… В этот же самый миг раздался визгливый, обрадованный лай Муньки…
В подземелье вошли мокрые от дождя Томас, Верка, Савва с кнутом под мышкой и незнакомый человек в кожаной куртке.
— Те самые, по керченскому делу разыскиваются, — сказал он Томасу. — Цыплята с коготками… — и, вынув из кармана брюк браунинг, переложил его в карман куртки.
Через час Верка, Савва и я сидели в директорском кабинете Томаса. Сам Томас, пристроившись на подоконнике, задумчиво теребил усы. Мунька, она-то и учуяла возле завода Веркины следы, лежала под столом и грызла кусочки сахара.
А мне хотелось реветь. Я думал, что не место мне теперь на заводе… Мне, может, и вправду податься на север, к другому морю? Вот сейчас брошусь к двери — и поминай как звали… Но Верка, словно догадываясь, что во мне происходит, села рядом со мной.
Прислушиваясь к шуму дождя, Томас спросил:
— Что скажешь ты, Савва?
И Савва сказал:
— Их вина в том, что молчали… Да еще вступить в воровскую шайку?.. Этому нет прощения!
— Первое верно… А второе?.. Какое там прощение?.. Ведь всякое могло быть… — заключил Томас и, взглянув на меня, добавил: — А теперь, парень, пора делаться человеком… Пойдешь осенью учиться!
Он поднялся и положил свои сильные руки, руки кормчего, мне на плечи, как на штурвал корабля, имя которому тогда было «Жизнь Одного Мальчишки»…
Конец атамана Сеньки
Армянский переулок сейчас тих, в нем мало жителей, какие-то портовые склады загородили от него море, а когда-то здесь было полным-полно армян — матросов, грузчиков и кочегаров, — в открытые окна домов врывался соленый ветер, и крики чаек, не умолкая, звучали весь день, до самой зари.
Армянский переулок в летнее время был вольной мальчишеской сечью.
В Арбузной гавани мы ловили бычков, на Платоновском молу собирали просыпанный во время погрузки кофе и с брекватера, где находилось гнездовье одесских чаек, с разбегу прыгали в открытое море. Лишь непогода заставляла нас возвращаться домой. В такие дни мы скучали, бродили по двору и заглядывали в окна соседей.
В нашем доме жили не только одни армяне. В подвале с полукруглым окном проживал поп-расстрига с татуировкой на груди — красоткой, сидящей верхом на бочке. Днем он работал грузчиком в Хлебной гавани, а вечером, в часы досуга, играл на скрипке. Над ним, этажом выше, коротал дни бывший гарпунер, прослуживший тридцать лет на судах норвежской китобойной флотилии.
Но не поп-расстрига, не гарпунер в то время привлекали наше внимание. Оно было приковано к квартире Григория Попова, командира красногвардейского эскадрона. Там, над ковровым диваном, висела в золотых ножнах шашка, сияющая, как солнце.
Она нам снилась. На взмыленных конях мы мчались солнечной степью, держа в руках золотое оружие. Мы летели ночами в звездные дали, опрокидывали врага и неслись дальше гривастой штормовой лавой…
Желание подержать шашку наяву, а не только во сне стало нашей мечтой. Но Сенька, племянник Попова, пацан в расшитой голубыми цветочками тюбетейке, никого не подпускал к ней.
— Эй, ты, дай нам потрогать шашку! — просили мы, как только он появлялся на балконе.
— Не жирно ли будет? — смеялся в ответ Сенька. — Павла Федоровна, гляди-ка, с дядькиной шашкой хотят играть, — апеллировал он к старухе в черной шерстяной шали.
Павла Федоровна, дальняя родственница Попова, ведущая его немудреное холостяцкое хозяйство, ворчала:
— А ты не водись с армянскими босяками, еще босяцких вшей наберешься!
Она не любила армян. Все, что бы ни делалось во дворе, ее злило: и звон гитар, и жгучий и пряный запах армянской кухни, и песни армянских девушек. Особенно она ненавидела нас, мальчишек, крикливых, как стая сельских гусей.
«Пусть молния вас побьет! Пусть повылазят очи! Пусть отвалятся ноги!..»
Но молния, назло старухе, была к нам добра. Глаза решительно не хотели с нами расстаться. А ноги не знали отдыха, словно вселились в них горные козлы.
Старуха была смугла лицом, худа, и голос ее звучал глухо, будто шел из глубины колодца. Женщины во дворе говорили, что она долгие годы прожила на Волыни, в семье лесника.
Может быть, и вправду, выросшая среди лесов, она не могла привыкнуть к гремучей портовой жизни. Может быть, в силу характера она ненавидела все яркое, все живое?..
— Ай, ай, какая нехорошая женщина! — искренне огорчался дед Ираклий Парурович, патриарх нашего двора. — Пусть скажет, что ей армянский народ сделал? Ей-богу, видит бог, ничего плохого не сделал; ай, ай, как нехорошо получается…
Против Федоровны выступила и дворничиха Васильевна, баба с плечами молотобойца.
— В барыню играет… Дал бы ей Григорий Попов леща по первое число!
А дворовые девочки, до самых ушей вымазанные соком медовых дынь Таврии, утверждали, что старуха знается с черной силой. Маленькая Катица, дочь Анастаса, сама видела, как на плече Федоровны отдыхала зеленая змея…
— Взять бы и отправить Федоровну на Хаджибейский лиман, в Совиную рощу… Пусть живет себе одна, как сова… мечтал наш Вануш, тихий и большеглазый, словно девчонка.
— Боятся ее взрослые, — ответил Богдан. — Всем глаза выцарапает.
Нет, Богдан был неправ, никто не боялся ее, просто в знак уважения к Григорию Попову с ней никто не хотел ссориться. Все старались не обращать на нее внимания, отчего она еще больше злилась.
— Вот только хозяин вернется, переберемся из этого карапетского дома! — грозилась она.
Хозяин возвращался. Бритоголовый, небольшого роста, он был похож лицом на добродушного дядьку рыбака из Скадовска. Ни орлиного взгляда. Ни лихого казацкого чуба. Даже маузер, висящий на его широком и скрипучем ремне, не придавал ему важности. Но зато когда он собирал нас в кружок и рассказывал нам о своем рыжем коне Фильке, перед нами вновь возникали безбрежные степи, слышался звон клинков и виделись тревожные звездные дали…
Сделайся мы тогда царями, мы не задумываясь обменяли бы свои три царства на трех рыжих коней!
Красный Конник — так мы прозвали Попова — дружил с такелажником Анастасом, синеглазым усатым дядькой, и слушал скрипку попа-расстриги. Случалось, он гулял и на армянской свадьбе.
После этого на щеках Павлы Федоровны выступали белые пятна.
— Не должны вы здесь жить. Не пристало! — то и дело раздавался в доме голос старухи.
— Вы, Паша, неразумное говорите, — хмурясь, отвечал Красный Конник. — Здесь море, и флоты разные, и народ дружный и веселый…
— Народ? Как в таборе живут, что цыгане, что армяне…
Григорий Попов сердился и на весь день уходил из дому.
В Одессе в последнее время он бывал редко. Сенька, приехавший к нам из Вознесенска на время школьных каникул, еще ни разу с ним не встречался. В ожидании дяди он важно ходил по двору, задрав кверху нос, усеянный мелкими веснушками.
Мы глядели на Сеньку и смеялись. И тут вдруг случилось необъяснимое… Этот пацан, в расшитой голубыми цветочками тюбетейке, тонконогий, с желтыми круглыми глазами, стал нашим атаманом.
Вот как это произошло.
— Если я дам вам потрогать шашку, вы должны избрать меня атаманом! — сказал Сенька.
Атамана еще у нас никогда не было. Мы были все равные. Даже я, самый маленький, жил свободнее морской чайки. Я поглядел на Богдана, Богдан на Вануша, Вануш на меня, а я снова поглядел на Богдана, и Богдан сказал:
— А что, пусть себе будет атаманом…
— Ладно, — согласился Вануш, — узнаем, с чем это кушается…
— Ну а ты, головастик? — спросил меня Богдан.
— Ладно, сказал я. — Пусть ведет нас к золотой шашке.
Сенька поправил съехавшую набок тюбетейку.
— Э, нет, так не пойдет, сначала вы должны дать мне клятву… — сказал он, тараща на нас свои глаза-кругляшки.
Клятву под диктовку Сеньки мы произносили на верхней площадке портовой башни.
— Если мы не будем выполнять приказаний нашего атамана, то ходить нам всем вниз головой, жрать землю, похоронить папу-маму и никогда не видеть солнца!..
Лишь после этого Сенька разрешил нам потрогать дядину золотую шашку. Замирая от волнения, мы поочередно извлекали клинок из ножен и нежно дышали на него, как это делают знатоки стали. От счастья кружилась голова. Но за миг этого мальчишеского счастья нам пришлось дорого заплатить. Мы оказались в положении лягушек, избравших на царство аиста…
Но клятву нельзя было нарушить. Мы любили море, а Сенька уводил нас куда-нибудь на лиман, на горячее соленое мелководье. Нам нравилось выходить на фелюге в море с рыбацкой артелью, а Сеньке не нравилось. Вскоре, на правах атамана, он завладел всеми нашими сокровищами. У Богдана он забрал перламутровую раковину, у Вануша модель фрегата, а у меня — старинную греческую монету с головой Геракла…
Он придумал игру: ходить задом наперед по улице или, того хуже, говорить «по-английски»… Английского языка никто из нас не знал, не знал и сам Сенька, но мы все должны были целый день произносить дурацкую галиматью: «Коктру моктру шарлы тырлы…» В горле от подобной тарабарщины першило. Но тот, кто отказывался от игры, получал десять щелчков по носу. Нос у меня всегда был пунцовый.
Как только Сенька замечал недовольство на наших лицах, он тут же грозил:
— Хотите маму-папу похоронить?..
Нет, мы не хотели хоронить наших родителей. Правда, Богдану было несколько легче. Он рос сиротой. Двадцать пять процентов клятвы не имели к нему никакого отношения.
Назначенный Сенькой ординарцем особых поручений, он весь день бегал туда-сюда, по делу и без дела. Нам не раз хотелось двинуть по уху нашего атамана: так и чесались руки. К тому же мы вдруг потеряли интерес к золотой шашке…
Теперь нас звало море. В наших сердцах поселились парусные суда, огромные барки, берущие в Одессе соль для далеких заморских гаваней. В своих мечтах мы видели себя лихими моряками, взбирающимися на мачту во время шторма…
А Сеньке нравилось нас мучить. Он приказал Ванушу бросить в окно гарпунера черную кошку. Но старый моряк схватил Вануша вместе с кошкой и тряс, тряс, как трясут фруктовое дерево в сентябре.
Тогда Богдан произнес с угрозой:
— У меня нет папы и мамы. Мне некого хоронить… Зальется наш атаман юшкой…
— А ходить вниз головой и не видеть солнца? — напомнил я.
Богдан задумался и мрачно пошутил:
— Ходят же циркачи вниз головой. А не видеть солнца? Живут же слепые…
— А жрать землю? — в свою очередь спросил Вануш.
На это Богдан не мог решиться…
Клятва есть клятва. Даже в двенадцать лет трудно нарушить ее.
Стояло лето двадцать третьего года. Было оно удачливо для рыбаков. Бархатное олово штилей и щедрые дожди сменяли друг друга. Веселой янтарной силой наливались за городом хлеба. Хватало работы и морякам. В порт что ни день приходили океанские корабли.