Как-то раз я, Вануш и Сенька решили пойти в городской сад кататься на карусели. Но когда мы вышли из дома, ветер дохнул на нас ароматом лимонных рощ и заставил остановиться.
— Грузят в порту лимоны, пойдем поглядим, — предложил Богдан.
— Что ж, пошли, — согласился на этот раз и Сенька.
Лимоны выгружали из трюма старого, потрепанного штормами «итальянца». Под рокот лебедки вдоль причала Практической гавани поднимались баррикады фруктовых ящиков. Неожиданно один из ящиков выскользнул из стальных строп и разбился на палубе. Несколько лимонов скатились за борт «итальянца». Вытащить из воды лимоны для меня было делом одной минуты.
— Клади их ко мне в карман! — приказал Сенька.
— А мы что, разве не люди? — спросил Вануш, с неприязнью глядя на атамана.
— Клади и не разговаривай!
— А по какому праву ты все забираешь? — спросил Богдан. Его подвижное лицо с толстыми добрыми губами стало суровым. Он укоряюще покачал головой, взял лимоны из моих рук и швырнул назад в море.
Сенькино лицо вспыхнуло.
А мы стояли и молчали. В черных глазах Богдана отражалось небо. В серых глазах Вануша отражалось море. Я не знаю, что отражалось в моих глазах, но на Сеньку я глядел вызывающе. Еще миг, и я, наверное, позабыл бы о клятве…
После случая с лимонами Сенька как-то присмирел, дня два сидел дома с Федоровной и слушал ее настырные жалобы на соседей.
— И весь день, и всю ночь только и слышишь: гыр-гыр и шу-шу… Осы… Цыганское племя… Не водись с ними. Заведут тебя куда-нибудь в катакомбу… Там удавят…
— Меня?..
— Раз плюнуть. Ты вот дядьке скажи, что они тебя удавить собираются. Тогда, может быть, согласится съехать с этого переулка…
— А зачем? Я здесь атаман…
— Яблочко от яблони недалеко падает! — со злостью произнесла старуха.
Сенька сошел во двор в лихо надвинутой на самый затылок тюбетейке.
Он снова заставил нас шагать по улицам задом наперед и говорить «по-английски».
А гроза над ним собиралась. Но первыми, к нашему стыду, восстали не мы, а внучка Анастаса, веселая маленькая Катица.
В тот день шел дождь, и был он удивительно теплый. Под ним зацвела даже дворовая акация. Катица, воткнув в волосы белую веточку, прыгала по двору на одной ноге, а ртом ловила дождевые капли.
Укрывшись от дождя в парадной, Сенька стоял там и хмурился. Настроение у него почему-то было скверное. Но, взглянув на Катину, он оживился.
— А ну-ка ты, пигалица, со двора долой! — закричал он сердито.
— А ты молчи, ты не мой атаман, — ответила Катица.
Сенька не любил повторять свой приказ дважды. Он ждал. Он был удивлен отказом девочки.
А Катица как ни в чем не бывало продолжала свое увлекательное занятие — прыгать на одной ноге и ловить ртом дождевые капли.
Сенька подбежал к девочке и что было силы толкнул ее. Катица, потерявшая равновесие, растянулась в луже посреди двора. Волосы у нее стали как у русалки — тяжелые и блестящие. Поднявшись, она резким движением головы отбросила их назад и, словно вихрь, налетела на Сеньку. Мы бросились к ней на помощь. Но помощь не понадобилась Катице. Надо было видеть, как она обрабатывала обидчика своими маленькими кулаками.
На Сеньку противно было смотреть.
Чувствуя, что ему еще недолго ходить в атаманах, он тоскливо, словно галчонок, то открывал, то закрывал рот. Его лицо изменилось и совсем по-стариковски сморщилось. Видно, не так легко человеку расставаться с властью над другими людьми. Круглые Сенькины глаза стали еще круглее. Плюясь и чертыхаясь, он взлетел по своей лестнице наверх и спустя минуту появился на балконе с золотой шашкой. Отчаянно размахивая ею, он закричал:
— Эй, вы, удавить меня собираетесь?
В это время никем не замеченный в воротах дома появился Красный Конник со своим ординарцем, парнем в малиновых брюках-галифе и малиновой фуражке.
Переминаясь с ноги на ногу и заметно багровея лицом, командир эскадрона удивленно глядел на своего племянника. Сенька снова заорал, размахивая шашкой:
— Приедет мой дядя Григорий, всех вас, армян, порубает вот этой шашкой! Останетесь без голов, армянские босяки!
Лицо Красного Конника из багрового сделалось белым.
Глухо, словно у него заболели зубы, он отдал команду своим конармейцам:
— Сюда, хлопцы!
Наш двор наполнился громом копыт и запахом крепкого, как спирт, лошадиного пота. По знаку Григория Попова ординарец закрыл в комнате заметавшуюся было там Федоровну, а Сеньку, помертвевшего от страха, стащил вниз, во двор, вместе с золотой шашкой.
— Други, — обратился ко всем Красный Конник, — здесь, в порту, мы новых коней получали, доставленных морем из Новороссийска… Дай, думаю, загляну домой, может быть, племянника повидаю. Вот он, глядите, какой туз червовый… — Он вырвал шашку из рук Сеньки и повторил: — Други, кована эта шашка смоленскими мастерами, чтобы рубить наших врагов, как ту кислую траву на болоте… А Сенька бандитской селедкой объявил… Опозорил честную сталь! — С этими словами Красный Конник обнажил шашку.
Мы вздрогнули. Сейчас покатится по двору Сенькина голова… Нет, голова Сеньки осталась на месте. Григорий Попов лишь приказал двум конармейцам стянуть брюки с незадачливого племянника.
Он ударил клинком плашмя по голому заду Сеньки и спросил:
— Ну-ка скажи, как моя шашка будет рубать армян, мой племянник Сенька?
— Не будет! — завопил Сенька.
Белые кони гнева вздыбились в душе Григория Попова. Он снова ударил племянника и снова спросил:
— Что ж ты молчишь, мой племянник Сенька?
— Ой, дядя, не убивайте! — словно из-под земли послышался жалобный голос Сеньки.
Когда зад нашего бывшего атамана приобрел цвет спелого помидора, Красный Конник успокоился.
А мы стояли и ликовали. Сенька, избитый девчонкой и так позорно наказанный перед всем двором, больше не мог быть атаманом. Мы имели полное право освободиться от нашей клятвы…
Богдан тут же потребовал у него возвращения перламутровой раковины, Вануш — модели фрегата, а мне, признаться, почему-то стало жаль нашего атамана… Я решил навсегда оставить Сеньке свою греческую монету с головой Геракла.
На другой день Григорий Попов приказал Сеньке собираться домой, в город Вознесенск, а Федоровне — на ее родину, в Волынскую губернию.
На вокзал старуху увозили на грузовике. В черном дорожном платье и черной шали, она сидела в кузове на вещевых узлах, похожая на колдунью.
Было жарко. С моря шел знойный ветер, но Федоровна зябко куталась в свою шаль и грозила дрожащей и злой рукой Армянскому переулку.
Над ним в медово-бронзовом свете солнца кружились чайки.
На руках девчонка
Павлику Соколову четырнадцать лет, Кирилке Тимченко тринадцать, а Ваське Новикову двенадцать. Они, задумавшись, стоят возле окна, недавно пробитого пулей. Ее след на стекле похож на рисунок солнца в школьной тетради.
— А жили мы все, как принцы! — вздыхая, говорит Васька, вихрастый и кареглазый.
Что же, он прав, маленький Васька. Черноморские весны торжественно кланялись им ветвями первой сирени, салютовали первыми грозами и баловали первой скумбрией. Лето щедро дарило им бронзовые плоды, а веселая одесская осень верноподданно расстилала перед ними ковры ярких цветов.
А сейчас дождь, долгий, холодный. Из пулевого отверстия тугой влажной струей льется ветер, льется ночь, беззвездная, пахнущая дымом пожарищ… И верно, где-то в степи, за железной дорогой, стоит неподвижное малиновое зарево.
Мальчики угрюмо молчат и думают, думают, и думы у всех одни: о баркасе, ка котором они вот такой же беззвездной ночью готовятся выйти в открытое море.
— Спать, — говорит Павлик.
Все ложатся на пол, на кучу дубовых скрипучих стружек — здесь когда-то была столярная мастерская, — и стараются уснуть.
Но спать никому не хочется. Дождь требовательно стучит в окно, словно просится на ночлег, затем утихает. Внизу за окном слышатся шаги румынских патрулей, доносятся чьи-то крики, порой пророкочет пулемет, и снова шумит ветер, а в нем — музыка, суровая и тревожная… Но музыку слышат не все. Слышит лишь один Васька. Он всюду слышит ее — и в облаке, и в солнце, в дожде и ветре. Такие у Васьки уши.
— Чокнутый! — говорит о нем Кирилка.
Васька не обижается. Чокнутый так чокнутый. Если он и вправду такой, то в этом виноват их бывший завхоз Петр Петрович Горшков, толстый, неповоротливый дядька. Это случилось во время эвакуации. Когда детдомовцы разместились на кормовой палубе «Ольвии», он сказал:
«Соколов, Новиков и Тимченко, идите и получите в портовом складе мясные консервы…»
Было шесть часов вечера. «Ольвия», старое паровое судно, уходило в восемь. Мальчики не спеша прошли по Крымско-Кавказской набережной, получили консервы и, вернувшись назад, выронили их из рук на деревянный настил причала…
«Ольвии» не было.
Один из грузчиков подошел к ним и участливо объяснил:
«Ожидается налет авиации. Ушли, чтобы не стать мишенью…»
Тогда в глазах Васьки все остановилось. Чайки неподвижно повисли в небе. Ветер свернулся, стал плоским, словно мохнатая матерчатая дорожка. Васька упал. Кирилка и Павлик на руках вынесли его из гавани. Десять дней он пролежал тогда здесь же, в столярной мастерской. Чокнутый?.. Ладно, пусть…
— Спать, — повторяет Павлик.
Он первый закрывает глаза. Вторым в сон погружается Кирилка. Не спит лишь один маленький Васька. Он думает о далеком таинственном городе Уфе — там сейчас находится их детдом со школой и мастерскими — и тихонько всхлипывает.
— Плачешь? — проснувшись, спрашивает Павлик.
— Нет.
— Ну тогда спи.
— Сплю… Павлик, а что за город Уфа? Как наша Одесса?
Павлик возмущается:
— Такого города, как наша Одесса, второго нет!
— Она теперь не наша. Она румынская, — говорит Васька.
— Наши вернутся.
— Жили, как принцы… — вновь вспоминает Васька с тоской.
А сейчас они грузят на рынке мешки с картошкой, бочки с капустой и клетки с домашней птицей. Каждый день их троих могут забрать в полицию и отослать в Германию, в детский рабочий лагерь.
Васька молчит. Молчит и Павлик. Тоска. Глаза у тоски неподвижные, совиные…
Наконец Павлик кладет руку на плечо Васьки и говорит:
— Уйдем от румын. Доберемся сначала до Олешек. Там мои родичи… Помогут двинуться дальше морем. А нет, через плавни…
Васька закрывает глаза. К нему приходит музыка плавней. Ветры, смуглые дети неба, весело треплют казацкие чубы камышей. А за камышами степь. А за степной, самой далекой далью еще одна даль, и за ней город Уфа в серебряной вьюге… Туда длиннокрылой птицей летит Васькино сердце… И вдруг грохот сотрясает здание.
— Павлик, Кирилка! — проснувшись, кричит Васька.
Но те уже стоят возле окна и глядят ввысь. Два советских бомбардировщика бомбят порт, вокзал, казармы, переполненные румынской солдатней. Лучи прожекторов кромсают ночь. Грохочут зенитки. Взрывы приближаются. Неважно, что одна из бомб может попасть в их старое здание.
— Еще! — кричит Кирилка.
«Еще!» — словно молитва, отчаянная и страстная, несется в вышину ночи. Васька кружится возле окна и выкрикивает веселую, злорадную дразнилку:
Все смеются. Но вот зенитки умолкают. Снова слышно, как шумит дождь. Трое ложатся на стружки и спят, улыбаясь во сне.
Первым поднимается Кирилка. Он подходит к водопроводному крану (воды в нем уже давно нет) и делает вид, что умывается. Он фыркает, ежится, усердно трет шею, так, словно из крана на самом деле льется упругая струя воды… Потом он громко кричит:
— Вставай, орлы, уже «сегодня»!
Сегодня, как и вчера, дождливо. Серое небо. Серые дома. Серые мокрые мостовые.
Мальчики вопросительно глядят на Павлика. Что скажет им старший? И старший, пытливо заглянув каждому в глаза, говорит:
— Сегодня — в море.
Лица мальчиков взрослеют. Кирилка вытаскивает из-под половицы компас и кладет во внутренний карман куртки. Павлик берет с собой нож, трехгранный напильник, карманный фонарь и коробок спичек, обернутый в пергаментную бумагу.