Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранные письма. 1854-1891 - Константин Николаевич Леонтьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

От 2 до 3. Читаю «Русский архив»[250] и мимоходом еще раз вижу, как изменились и понятия, и политические интересы, и нравы!..

3 часа. Обед. (Икра паюсная, винегрет с сардинками, жареные сыроежки в постном масле, которые вчера сам набрал в роще. Ну, квас… и более ничего.) Мыслю в интервалах…

1/2 4-го. Курю сигару, молча, в больших креслах… В душе мир, к человекам благоволение… Варька с сельскою грацией убирает со стола… Я с ней отечески любезен.

До 5. Читаю «Архив» (письма Ростопчина[251] к Воронцову[252])… Мыслю… между строчками…

5 часов. Иду делать гипсовую сдавливающую повязку одному мальчику, который страдает ревматическою опухолью суставов… Ему лучше… Там, кстати, толки с людьми, кому и по скольку и где давать на зиму хворост в моих рощах…

Повязка и толки эти до 6 и более часов…

6 1/2 часов. Варька затапливает камин и садится разливать мне чай… Я беседую с ней о деревенских делах и отчасти о войне… Она спрашивает: «а греки за нас?» (она видела Георгия). Я говорю ей: «Бог за нас, и все будут за нас, а кто не за нас, тому — будет худо…»

7 1/2. Сажусь писать Вам это письмо и уже рассчитываю, что буду завтра делать, чтобы не опоздать…

Вот в этом роде проходят дни… (…)

Впервые опубликовано в журнале «Русское обозрение». 1894. Ноябрь. С. 394–399.

70. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ.6–8 сентября 1877 г., Кудиново

Николай Яковлевич, сегодня получил Ваше письмо и сегодня же отвечаю, вышел вечер посвободнее, и я спешу им воспользоваться, чтобы сказать Вам еще раз дружеское и прямое слово. Послушайте, Вы же всех нас здесь [нрзб.] тяжелые загадки! Я просто отказываюсь понимать Вас: Так дорожить людьми и их расположением, как Вы нашим, и делать все, что нам в нашем доме и по нашим привычкам видеть невыносимо! И даже на два, на три всего дня не иметь силы удержаться… Я этого не понимаю! Простите мою откровенность — мы с Машей ломали голову просто, как это объяснить, и мне даже пришла мысль, что Вы, может быть в глубине сердца, несмотря на все самобичевание, находили все это очень милым, очень артистическим, очень русским и удалым, пожалуй? Дай Бог, чтобы я ошибся и чтобы этого рода самообольщения не было бы в Вас и тени. Милого тут ни капли! Артистическое не состоит необходимо в расстроенности чувств и поведения. А руссизм понимать только как разухабистую грубость и водку — это значит иметь обо всем русском очень печальное мнение. Может быть, о. Феодосию Угрешскому[253] или Андрею Антоновичу[254] это может нравиться в Вас, но нам нравится в Вас совсем другое. Маша говорит, что она отдыхает, когда Вы просты и даже несколько печальны. И я с ней согласен. И если бы Вы были слабый бесхарактерный человек, то это выходило бы как-то лучше. А то ни за что не веришь, что Вы не можете воздержаться!.. А просто не хотите. Верно, и у Островского Вам оттого было скучно, что там Вы опасались дать себе волю, чтобы не уронить себя и не испортить дела Вашего с человеком «житейски-могущественным»! Вам было нестерпимо там долго не пьянствовать, не шуметь, не язвить, не грубить. А у нас ведь можно. Мы простим? Не так ли? Где же рыцарские чувства? Где же тот нравственный наш вес, о котором Вы нам говорите? Где же та строгость к себе, которая у Вас, у Вас всеосуждающего, уже по натуре должна бы быть тройная? Надо или не жить у нас вовсе, или, как ни жаль до этого дойти не Вам одним, но, верьте, и нам, ибо мы с Машей все-таки за что-то Вас любим сердечно. Я повторяю, если бы Вы были милое и легкое нравом дитя, как Евгений Раевский[255], то тогда можно бы и с водкой Вашей подлой этой помириться, но Вы совсем другой натуры, тяжелой от рождения (а не от обстоятельств одних, поверьте!) и для себя, и для других. Поэтому на три, 4, 5 дней отказываться от водки легче, чем отказаться от натуры. Как можно в чужом доме тихонько посылать за водкой, во все горло кричать в саду, говорить хозяйке, что «я не хочу быть приличным»! Где же это видано? Из того, что мы не имеем 100 000 годового дохода, не следует, чтобы мы были обязаны терпеть у себя то, к чему, по нашим вкусам и понятиям, у нас не лежит душа. Мы не привыкли видеть у себя в доме такие манеры, вот и все. Вы говорите в письме: «я нехорош, несимпатичен» и т. д. Никто не может требовать от человека, чтобы он переменил сущность своей натуры, но всякий хозяин дома имеет право строго требовать соблюдения внешней порядочности в одежде, в разговорах, в приемах и тоне.

И наконец, — Вы писатель, зачем раз навсегда облечь себя в формы, приличные более энергическому коридорному или удалому недоучившемуся бурсаку, чем дворянину и хорошему писателю. Разве Вы не понимаете, что, не делая никаких усилий для исправления Вашей внешности и Ваших привычек, погрязая почти бесспорно только в этих ужасных формах, столь сроднившихся с Вами, Вы лишаете самих себя возможности узнать жизнь шире, чем Вы до сих пор ее знали, в разных кругах и в разных слоях. Вы сами с умом Вашим сейчас чувствуете себя не по себе с теми и там, где нельзя развернуться ухарски, и становитесь мрачным, удаляетесь, молчите, тяготитесь и тяготите других. Так было с Вами, например, у меня в № даже при Цветкове[256] и Аверкиеве, которые, впрочем, еще не особенно требовательны, особенно Аверкиев. И они сказали после: жаль, что он так не прост и глядит нигилистом…

Конечно, лучше сидеть тогда в углу, чем веселиться так, как Вы всякий раз удостаиваете нас в Кудинове веселиться. Но неужели же нельзя сохранить порядочную внешность, даже и водясь обыкновенно с о. Феодосиями и К° Я не знаю, будет ли это хвастовство, если я Вам скажу, что я не меньше Вашего водился со всяким народом, особенно смолоду, но, если не ошибаюсь, остался самим собою и свободно переходил и перехожу от общества крестьян ко всякому другому. Отчего Вы хоть по внешности не постараетесь поработать над собой для того, чтобы Вам было везде легко и свободно? Вы говорите о характере Вашем. Нет! В общежитии внешность гораздо важнее характера. Не только в порядочном и не любящем угловатости и грубости кругу, но и в самом хорошем монастыре. К душе собственно касается лишь избранный духовник, а внешней сдержанности и благообразия и вежливости требуют все. В Оптиной все монахи имеют в этом смысле хорошие манеры. Для этого нет нужды быть графом Вронским, тот простой мещовский монах, который был при Вас в Кудинове, держит себя гораздо лучше Вас. Он перед Вами джентльмен. Никаких ужасных слов юмористических вроде «нежнец» (про яичницу), «настроенция» и т. п. не говорит, водки не просит, тихонько ее у нас не покупал бы, в саду слишком громко не пел бы и не подавал бы повода нашим недоброжелателям говорить, что у нас бывать нельзя, потому что у нас Бог знает кто бывает, пьет, кричит, ездит от нас ночью по кабакам и оттуда тихонько в почтенный соседский дом. И это все при таком уме! При таком чувстве изящного! Сосплетничаю еще для Вашей пользы: Людмила[257] девушка не светская в известном смысле, но она многое понимает. Прослушавши Ваши комедии, она мне сказала с сожалением: «Как много у него в душе поэзии! Зачем же он всегда так грубо говорит и так странно ведет себя?» И я тоже, помните, когда я похвалил порядочность Вашей матери, Вы даже оскорбились несколько тем оттенком удивления, который в моих словах заподозрили. А я ничего не сказал Вам на это, мысль же моя была такая во время этого молчания: «Судя по его ухваткам и разговору, кто же бы мог ожидать, что у него такая порядочная мать!».

Видите, я в этом с души сорвавшемся ультиматуме высказываю Вам уже все разом. Как хотите — союз или разрыв. Но я непременным условием союза, который и мне очень, очень приятен — верьте! — ставлю изменение коренное во внешнем поведении. А характер — это Ваше дело. Против злого человека есть оружие, но какое оружие противу дурных и необузданных манер, кроме отдаления? Я кончил [нрзб.]! «Дня расплаты» я сам жду с нетерпением, и если судьбе угодно будет, чтобы я прожил еще до ноября здесь, то урвитесь хоть на два дня в праздник прочесть мне ее. Я нахожу, что и в ней просто необходимо исправить язык. Он социально неверен. Я это сделаю с радостью, не касаясь ни хода, ни сущности, конечно. Я не Островский.

Но, право, с таким языком ни ставить, ни печатать ее нельзя. Нападут на Вас, и основательно. И это происходит все от той же причины; Вы приучили себя самого говорить то языком петербургских фельетонистов, то языком лихачей Островского и Щедрина, и, улавливая умом и сердечным тактом очень верно психический момент, Вы облекаете его местами совсем не в ту социальную форму, которую требуют Ваши лица.

И в «Андрюше с Еленой» Вы заупрямились оставить Елене некоторые раздирающие ухо выражения (например, дуэтировать, интрига и т. п.). Никогда бы Ваша Паруевская — девочка даже бы так не выразилась, если она была грациозна и женственна. Так говорят только повивальные бабки, мечтающие о социализме. Ну, довольно Вас всячески бранить. Все-таки я очень рад, что получил от Вас письмо, хотя покаяниям Вашим я ничуть не верю и очень боюсь, что Вы доведете меня Вашим лже-руссизмом напускным до разрыва, который и мне будет нерадостен. Я очень сам Вас люблю, когда Вы естественны и не наспиртованы Вашей этой хамской водкой. Я, впрочем, физически сам ее люблю иногда, но морально боюсь до смерти и стыда ради не стал бы пить ее часто. Пока обнимаю Вас.

Ваш К. Леонтьев.

8 сентября.

Перечел это письмо второй раз и начал колебаться отправлять его… Думаю, не слишком ли оно уж откровенно и беспощадно? Старался даже вообразить себе, что это мне кто-нибудь пишет, а не я пишу другому. И мне показалось, что я прочел бы в нем такое искреннее доброжелательство, такое хорошее мнение по крайней мере о ширине и глубине того лица, которое так бичуется, и, наконец, такую веру в его хотя бы наружное исправление, что решился отправить его.

Нет, если Вы хотите дружбы, то в дружбе хуже всего недоразумения и еще какой-то страх, что вот-вот сейчас человек Бог знает что сделает или скажет в твоем доме. Может быть, я не прав, что меня все это так возмущает. Может быть, Вы правы, а у меня великосветские претензии смешные, но что делать… Такова почва моя нравственная!

N.B. Я буду очень рад получить от Вас на это хороший ответ, но от меня не ждите теперь писем до половины октября. Я сижу без денег и буду все это время в больших и срочных хлопотах. Поэтому им, этим хлопотам, а не равнодушию припишите, предупреждаю Вас, мое будущее молчание.

Жалованья даже людям нечем платить.

Публикуется по автографу (ГАМ).

71. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 10 сентября 1877 г., Кудиново

Пишу тебе в очень тяжелую для меня минуту; ты поймешь, что я претерпеваю, когда я тебе скажу, что 1-е главы «Одиссея» уже напечатаны, а я не в силах писать вот уже больше двух недель! И самое мое упорство пересилить это отвращение или это усыпление ума не только не помогает, но еще хуже. Я беру рукопись с утра, беру после обеда… И не могу прибавить, ни изменить ни строки. Мне кажется, что все написанное скучно, вяло, бездарно… что каждый порядочный читатель закроет книгу со второй страницы. И даже само напечатанное (которое я старался читать как чужое, и ты знаешь, что я умею это делать) хотя и понравилось мне, но не придало мне огня для продолжения.

Сознаюсь тебе, по мере приближения минуты и возможности стать здесь обязательным врачом, на меня находит некоторый ужас, который ты легко поймешь… Это умственный гроб! И я буду очень рад, если о. Амвросий не благословит мне это; но я боюсь, что они со мной слишком либеральны и осторожны (почему — не знаю!). Жду от них завтра письма. Благодарю тебя за скорый возврат рукописи и за косыночки.

Мне кажется, что я напрасно насиловал себя писать… во что бы то ни стало. Сколько бы разум ни уверял тебя, что это все вздор, что развлечения — малодушие, что надо быть долго и долго еще на месте и все-таки писать, но у литературного вдохновения, видно, есть свои законы, с которыми разум не справляется. Необходимы, видно, от времени до времени для освежения мысли и труда впечатления извне, и одним терпением, твердостью в желании трудиться ничего в иные дни не сделаешь, если почерпаешь все только из самого себя. Мыслей множество, но все это не стройно и не живо! Это я говорю, конечно, с точки зрения только технической (понятно?), но если это воля Божия, то да будут благословенны и эти дни мрака, раздражения, невольного бездействия и сердечной пустоты.

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

72. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. Сентябрь 1877 г., Кудиново

Маша, посылаю тебе 12-ю и конец 13-й главы «Одиссея». Никак не могу с ним сладить. Или в самом деле при всей доброй воле отречений всякого рода в иные минуты только какая-нибудь перемена или разнообразие могут освежить мысль.

Ради Бога, кончай скорей это и, главное, возвращайся скорей. Я не знаю, какое сегодня число, но чувствую что-то страшное близко, а у меня все не кончаются эти главы. Целые дни я думаю о них, и все что-то мне не нравится. Не знаю, что будет! Из Москвы — ни слова! Денег всего два рубля. У кого займу — не знаю; завтра еду в Щелканово. Ни на жалование, ни на провизию; это удивительно! Этого-то еще никогда со мной не бывало! Так что именно одна надежда на Бога, и, вероятно, от Бога я так спокоен, что жду с любопытством, что же это выйдет, когда послезавтра не будет ничего…A la lettre![258] Я не шуча предупреждаю всех людей, что на сентябрь они хоть побирайся. А они все смеются.

Варька собирается даже водить меня самого как слепого. Что она выделывает… ты себе вообразить не можешь, передо мной… Конечно, по-детски. Но все-таки… Например, политикой интересуется, когда слышит, что я говорю о ней с Яковом Семеновичем[259] или с Прокофием[260], садится и вдруг спрашивает: «А греки за нас?»

Ходили мы за грибами (…). Аукается со мной разными голосами, а когда я убираю грибы на поднос, оборачивается и с кокетством: «Ишь вы, любите все красиво!» Наконец, до того уже развернулась и начала так шуметь и стучать и громко при мне крикицу делать, что я должен был остановить ее и сказал: «Девушка должна все делать тихо и нежно, а не грубо»… Вообрази, она после этого замечания присмирела и до того выразительно тихо стала класть грибы на подносы, что мне стоило много труда, чтобы сохранить серьезный и строгий вид. Беда!

Ну, прощай. Не опаздывай, мой друг, с рукописью.

Что буду делать без денег — не знаю!

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

73. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 17 сентября 1877 г., Кудиново

Ах, Марья Владимировна, дай мне хоть с тобой отвести душу сегодня! Мне очень тяжело… на любой лад тяжело… Во вторник я все-таки до известной степени очертя голову еду в Москву через Калугу. (Сегодня — пятница.) Батюшка[261] не запрещает, конечно, но не особенно и советует хлопотать о месте земского врача. К несчастью, в их советах мне есть все какая-то нерешительность и даже противоречивость; но это я говорю не в виде ропота на них, а, видно, на то воля Божия, чтобы я был в этих делах опять на свой собственный разум предоставлен. Тяжело это, когда ни в свой, ни в чужой разум уже давно не веришь, а остается руководиться им… (…)

Ради Бога, пойми меня… (Притворись понимающей… Ах! Обмануть того не трудно, кто сам…) Ни молиться правильно, ни читать, ни писать, ни думать… Нет! В таком положении ты меня еще не видала! Мне кажется, что это похоже на то состояние озлобления и растерянного ужаса за эту материальную будущность, которое испытывала мать моя, когда начались реформы… (…)

И как трудно, сознаюсь тебе, в эти минуты не презирать таких друзей, например, как хоть бы этот самый Губастов… Ведь он, жалкий человек, какой-нибудь сестре своей или зятю дал бы на выкуп имения 2000… Отчего же он мне их дать не может, мне, которого он будто бы так любит и так восхваляет? Скажи, можно ли воздержаться в такие минуты от сердечного и глубокого презрения ко всем этим, которые могут и сами не знают, почему не хотят. Часто это даже и не от скупости, а от какой-то мерзкой плоскости, от неспособности к какому бы то ни было порыву.

Ну, и эти о. о. Исаакии[262] тоже хороши… и я не знаю теперь, не было ли это искушением с моей стороны, что я не вернулся к Пимену тогда осенью. Нет, право, он еще умнее других… Вот какой круг совершили мысли мои за эти последние, почти безумные от озлобления и горести дни… (…)

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

74. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 22 сентября 1877 г., Мещовск

(…) Всего в письме не выскажешь, но я бы многое, многое бы сказал тебе! И о Карманове[263], и о бедном (истинно бедном) Кудинове, которое нынешний год стало для нас уже не опорой, а бременем, и не доходной статьей, а предметом расхода… Маша! Маша! Эти туманные лунные ночи! Эти могилы наши без памятников… Эти красные листья вишен и осин… Эта Джальма с новыми щенятами, эта Варька… Эта щелкановская церковь на краю земли… Эти портреты… Неужели Бог не поможет нам сохранить все это? А жить там постоянно и безвыездно и даже без прилива кармановских, так сказать, начал… можно… Все возможно… Но это хуже всего. Верь моему теперь опыту и вспомни иные свои минуты… Все лучше — и Мещовск, и Сапожок[264], и твоя боль спины в Сапожке, и моя боль спины в Оптиной… чем это одиночное заключение навеки с каким-то немым рыданием прошлого вокруг. Этого не вынесет никто! (…)

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

75. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 27 сентября 1877 г., Кудиново

Я вчера вечером приехал из Мещовска. Сегодня поутру сделал невозможные усилия, чтобы писать, и написал только 2 страницы. Не лень (избави Боже теперь лениться, когда все висит на волоске), а мысли спутаны, и нет никакой возможности сосредоточиться. Нет, видно, или мне нельзя в Кудинове писать без верного и надежного человека, который бы так, как ты или даже Людмила, понимал бы, как и когда устранить от меня вещественные заботы, или это потому, что будущее и близкое уж очень неверно и страшно! (…)

(…)… Меня очень обрадовало, что ты больше веришь в литературу мою, чем в должность по Земству. И батюшка относится к этой должности не совсем отрицательно. Он боится за мое здоровье и, как видно, за близость (…), и я рад удалиться от нее, но теперь не столько от искушения, сколько от неприятности и нового бремени какого-нибудь; она выдумала еще не слушаться сразу, и ты понимаешь, что после этого я должен чувствовать… Чувство мое улетело так быстро, что я не найду его! Она забыла то, что я столько раз говорил ей: «помни, что ты мила мне, пока это приятно, и больше ничего!» (…)

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

76. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 19 октября 1877 г., Москва

(…) Твои взгляды на Ренана[265] хороши, да не [нрзб.]. Есть вещи там исторические, которые очень хороши и которые ты, по обычаю, вероятно, упустила из виду. Например, поняла ли ты, как хорошо изображено у него брожение умов и томление сердец в греко-римском и азиатском обществе того времени? Как все бросается на новые верования, как радуется всему новому. Римские дамы еще до принятия христианства субботствуют, как еврейки, и т. п. С лихой собаки хоть шерсти клок… то есть с Ренана. Фаррара[266] ты будешь читать с наслаждением и религиозным чувством, но этой талантливой исторической картины всего умирающего греко-римского мира у него не найдешь. Довольно об этом.

О моих делах что сказать? Вчера была неделя, как я в Москве. Денег, как всегда, вначале вышла бездна; теперь все слаживается понемногу. Но вообрази, до какого мужества я дошел. Сам варю каждое утро кофе на спирту, конечно, варю так, как никаким Варькам не сварить. Или это не мужество? Может быть, это, напротив того, все большее и большее падение в детство? Во всяком случае, можно воскликнуть: «Les jours se suivent et ne se ressemblent pas!!!»[267] Год тому назад я не поверил бы, что это возможно. Варю и благоденствую! Не сержусь! (…)

Что касается до улучшения кудиновской земли, то об этом пока и думать не надо, как я из разговоров со многими убедился. Ты была права, кроме скотного двора нет средства возвысить доход с полей и не дать им изнуриться. Что делать! Дача — и больше ничего! И что ж, мой друг, если Богу угодно, чтобы мы, утомившись наконец оба, продали бы его и на 3000 остатку построили бы домик около Оптиной, чтобы забыть там вся и все, разве это не благодать была бы Господня? Сама знаешь, мы от многого отреклись, если придется отречься и от священных кудиновских воспоминаний, то ведь это было бы о Христе? И священны эти воспоминания не по-христиански, а весьма по-плотски, не духовны, а душевны и наполовину даже очень грешны. Самые приятные-то и грешны большею частию!..

Кудиново — это очень опасно… Ты сама знаешь… Или слишком цветистые картины, или убийственное уныние. Середины нет. Впрочем, до продажи еще, слава Богу, далеко, а лучше приучить себя и к этой горькой мысли, чтобы она стала не так горька. Я перестал теперь вовсе почти о земных делах молиться и прошу Господа только душу мою несчастную спасти!.. И еще, чтобы телу не было уж очень тяжело, а так, как эти года все, — ничего. Если будет верный кусок хлеба, то пусть будет и хуже… Только поближе к Церкви…

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

77. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 24 октября 1877 г., Москва

(…) Не знаю, что мне делать со своим сердцем! Не проходит дня почти, чтобы я именно против этой стороны моего характера не молился. Знаешь, кто теперь, мой друг Маша, не сходит у меня с ума? Это дочь Т.[268]… Хотя она очень занята и еще не успела быть у меня, и сама мать простодушно уверяет меня, что она боится за дочь, потому что я могу еще нравиться, и не подозревая даже, как подобные слова подстрекают и дурно действуют на воображение. К тому же она еще прибавляет: «Саша очень хочет прийти к вам со мной, да очень много работы…» Искушение! (…)

Я все-таки молюсь об одном земном деле, чтобы Бог сподобил меня жизнь кончить не в миру, а в монастыре. И мне бы очень хотелось именно от добра, а не от худа уйти в Оптину совсем; спокойно перешагнуть порог, так спокойно и просто, как я еду теперь гостить туда на время. Шевелится змея честолюбия, не скрою; но лишь бы было благословение старцев, а этой-то змее растоптать голову с помощью Божией легче именно тогда, когда сознаешь, что достиг незаметно того, чего давно желал, — правды в литературном мире (…).

Хотя, конечно, и то сказать — мысли о монастыре все-таки более земная забота, чем простая молитва о спасении души, где бы то ни было… Молитва о жизни в монастыре есть молитва о средстве Спасения, а не о самом спасении, которое доступно и в миру… Но что делать — мы люди. И от земли оторваться не можем!

Хорошо! Положим, и теперь можно разбить голову змею честолюбия, тем более что змей и без того уже издыхающий; положим, что мы и Кудиново можем о Христе на карту поставить, но где наше с тобой вместе жилье около Оптиной? Меня примут в скит с пенсией, а ты?

И еще — как же в принципе отказаться от платежа долгов. Это и о. Климент[269] говорит: ни один хороший духовник не скажет вам — не платите!..(…)

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

78. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 30 октября 1877 г., Москва

(…) А то, что Кошелева[270] тебе сказала, это такой вздор и так маловажно, что не нужно было бы и внимания обращать на это. Ты говоришь, что не нашла сказать ей на это ничего умного, так это ты правду говоришь. Умнее было бы сказать: «Да, это правда, дядя больше виноват, чем жена его; впрочем, не сужу и т. д.». Ведь правда, что корень зла был во мне, а она была прекрасная жена! Ты это знаешь.

О Людмиле сказать нечего больше. Написал ей письмо. Не знаю, как ты найдешь его. Посылаю его тебе, если что-нибудь уж слишком ясно — зачеркни хорошенько. Как твой инстинкт? В практических делах инстинкту и я верю. В нравственных вопросах не надо слушать слишком сердца тому, кто хочет быть христианином; а в делах житейской мудрости, так сказать, инстинкт иногда вернее умственных расчетов.

Я вынужден буду не дописать это письмо, которое грозит быть очень длинным. Времени нет, а мне бы хотелось поскорее утешить бедную Людмилу, если только твой инстинкт не противится отправке моего письма. Только, пожалуйста, без того слабодушия, которым ты так страдала последние года. И доброте есть предел — польза и вред того, кого жалеем. Мало ли что ей приятно! Но надо прежде всего тайну — ты ее знаешь, она, пожалуй, в иные моменты и не прочь компрометировать нас, чтобы больше нас с собой связать. Но этому не надо потворствовать. Помолимся за нее Богу, и пусть терпит, а при первой возможности материально помочь — поможем. Вот и все!

Прилагаю еще письмо Лизы, сегодня получил. Отвечать ей не буду. Хотя, по правде сказать, до сих пор не знаю, прав ли я или нет… Больно иногда и совестно, когда подумаешь о том, как живу я и как живет она… Но как быть, когда и при такой жизни я едва справляюсь со всем тем, с чем нужно справиться, чтобы не было еще хуже всем нам и ей в том числе… Вот и знакомства все увеличиваются, отнимают время, вводят в расходы, а без них и доходов не будет, не говоря уже о вдохновении…

Что за безвыходный, заколдованный круг!..

Вчера был вечером у Иониной[271], по воскресеньям у них богатые жиды и скучные немцы играют в карты, а мы с ней беседуем. Она исправилась много у меня. Ужин только в этот день бывает, оттого я и езжу по воскресеньям. Т. с дочерью тоже часа три сидели, пили чай, она очень подурнела от работы, бедная, но это для меня лучше и полезнее.

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

79. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ. 10 ноября 1877 г., Москва

(…) Писать ли Вам о себе? Право не знаю. Разве очень мало. По внешности все то же: Иверская[272], Катков, Лоскутная[273], Неклюдовы, «Одиссей» и т. д. Но все лучше и лучше. Иногда я очень этого боюсь, и, несмотря на то, что с точки зрения практической лучше всего бы в декабре или январе ехать на Восток (Катков почти согласен дать мне рублей тысячу вперед на эту поездку с целью писать о болгарах), несмотря на этот шанс и на прекрасное (сравнительно с прежним) состояние здоровья, мне по мере приближения декабря все приходит более и более в голову надеть опять хоть небольшой, но добровольный терновый венец поста, от которого болит спина моя нестерпимо, тесной кельи, принудительной и сухой молитвы, словом, хочется поехать снова до лета в Оптину Пустынь («Ччерт! Помешательство! Жалость какая, пропадает этот чччерт Леонтьев!»). Дай Бог, чтобы это чувство у меня укрепилось, хотя и очень будет в сердце жаль такого единственного случая поправить вообще дела мои этой поездкой на Дунай.

Больно будет, но что же и за расплата без добровольной боли. Не от горя, а от радости надо удалиться в монастырь.

А может быть, и в Болгарию поеду. Все в руце Божией, а мне все равно, было бы здоровье (…).

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

80. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 15 ноября 1877 г., Москва

(…) Я все стою на том, что не все сохраняющие долго места свои равно добросовестны; и так как обучение французскому языку русских девочек из разночинцев есть вещь вовсе в патриотическом смысле не полезная и даже презренная, то с лихой собаки (т. е. с О. Ф.[274]) хоть шерсти клок! Если можно без вреда для твоих выгод, надувай всех, дружок, не на живот, а на смерть! Не утомляйся! (…)

Наши в Турции продолжают свершать подвиги. Делают в самом деле удивительные дела. Этот ночной штурм Карса[275] — такой сильной крепости, которую в 55-м году так долго осаждал такой храбрый генерал, как Муравьев[276]… И взятие редута около Плевны солдатами Гурко[277] (прочти корреспонденцию князя Шаховского[278] в № 283, особое прибавление ноября 15). Это удивительно! Сколько ума у солдат, кроме храбрости! И что же, если все это приведет только к большему распространению европеизма и хамства?..

Впрочем, и мы сами (т. е. прежде всего я) хамы стали. По железным дорогам то и дело лечу, в электрической звонок без умолка звоню, цилиндр есть, пульверизатор есть, чуть-чуть было воздушной подушки не купил. Опомнился! Хоть только православного исповедания, а не деист либеральный. Вот и все. (…)

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

81. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 27 ноября 1877 г., Москва

(…) Теперь о чем же?

Положим, хоть о Фефеле Федоровне Кошелевой[279]. И мое дело с ней нейдет что-то; обещала дать знать, ничего не пишет. Чтобы больше не томить тебя законным любопытством, скажу, что дело это не что иное, как чтения публичные или беседы об Афонской горе в связи с Восточным вопросом в пользу Красного Креста (1/2) и 1/8 — в пользу черногорцев. Фефела предлагала мне делать это в пользу воспитания болгарских сирот. Но я извинился и сказал, что другое дело раненый мужик, другое дело варвар черногорец — для них я готов, а уж на европеизацию юго-славянских девиц не дам ни гроша! Она очень вежливо, робко и глупо улыбнулась. Она ничего не понимает. И, верно, Аксаков вооружил меня против нее. Ничего, и на нашей улице с помощью Божией будет праздник, а если Господь захочет, то я и до Аксакова тогда доберусь! Бюффон[280]сказал: «Le genie c’est la patience!»[281] Оно хоть и неправда, но я люблю это изречение вспоминать (ах, обмануть того нетрудно, кто сам…) (…)

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

82. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 10 декабря 1877 г., Москва

Не дождусь я тебя, Марья Владимировна, очень хочу тебя видеть. Оптинские старцы и знать меня не хотят, не пишут, на жгучие вопросы не отвечают. Здесь меня теперь многие любят, я это вижу, но никто моих духовных чувств не понимает… С тобой бы отвести душу!.. Нет! Душе моей через меру довольно двух удачных месяцев в Москве! Чем удачнее и покойнее, тем глубже тоска по монастырской сухости, по монастырской скуке… Хочу опять их отвратительной пищи, принудительных молитв, жесткой постели, безмолвия в окне… Скуки! Скуки! Но чистоты и всего этого искусственного строя, которого действие, однако, так глубоко… Хочу даже боли в спине от телесных неудобств, если это неизбежно. (…)

Если ты спросишь, что я думаю дальше делать? Не знаю. Что выйдет само собою. Оптинские старцы меня не поддерживают, забывают. Ты счастливее меня в духовном отношении, ты чище, у тебя есть скучное принудительное послушание, а я почти в роскоши и предан на растерзание демонов блуда, честолюбия, празднословия и объедения!.. Господи! Господи!

Вообрази себе, какое у нас Православие. Недавно было совещание у Неклюдовых о том, чтобы переменить законоучителя Верочке[282]. Она учится не одна у него, а по складчине с двумя другими девицами. Мать этих девиц пришла в негодование, услыхав, что священник говорит барышням: «Креститься поутру необходимо, ибо само знамение креста уже изгоняет бесов». Я не вытерпел и начал с этой дамой спорить; мад(ам) Неклюдова[283] (которая всех больше понимает), не особенно разделяя мнение идеальной дамы (которая находила такое объяснение мужицким, детским и т. д.), сказала, однако, что вообще этот священник прост и что нужно поискать человека потоньше, советовалась со мною. Я вспомнил, что сама Неклюдова недавно перед этим говорила прекрасно о том, что ей женатое духовенство кажется вещью все-таки не совсем благопристойной и что ее идеал это худой иеромонах (а что он там делает — я, мол, знать не хочу!). Я предложил: «Не хотите ли, я поищу ученого, старого и худого монаха?». Она — ничего, но он, старик, воскликнул: «Избави Боже! Монаха! Нет! Нет!»

А другая дама: «Non, non, les moines sont trop mystiques!»[284] Да что же за вера без мистицизма — т. е. без чудес, без символов, без веры во все эти символы (т. е. в крест, даже в машинальный, например)? Заметь, что Неклюдов вообще-то монахов любит объективно: и в политике был за власть патриарха и против своеволия болгар[285]. А когда дошло до дочери, так и перепугался.

Не сказать ли, Маша, еще раз: «О, Господи! Господи!» (…)

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

83. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 16 января 1878 г., Москва

(…) Завтра мне предстоит все утро посвятить принудительной корреспонденции: К…й, Ф-в, Д-й, Соррос-в[286] и даже Людмиле. Мне и некогда, и не хочется вовсе писать ей. И нечего сказать, кроме дела и слов милосердия. Увы! Как времена переходят, и как скоро помог мне Господь избавиться от теплого, но вредного чувства. Холодный грех не так страшен, противу него легче бороться. Итак, завтра дело. А сегодня вечером я хочу доставить себе удовольствие поговорить с тобою. О чем сказать. Сказать так много… (…)

Начну с того, что после того разлагающего давления, которое вы все, Николай Яковлевич[287], ты и Катя[288], производили на меня на Святках, я воспрянул, как зверь, оставшись один, и чуть-чуть было в самом деле не начал трудиться у Каткова. Воскобойников[289] предложил было мне ходить читать немецкие газеты в редакцию (рублей за пятьдесят в месяц, и это во внимание к моим и т. д., а молодежи — не угодно ли по 25 руб(лей)), сверх того, я было сунулся составить по «Московским ведомостям» декабрь политическое обозрение к январской книжке. Коридорный Василий даже сшил мне газету за весь декабрь… Два утра я читал и ничего не мог начать. Написал: «Падение Плевны и геройский штурм Карса…» и остановился. Смотрю, Англия, пустые фразы, осторожные, скучные, все одно и то же. Не знаю, кто такой Карнарвон[290], Форстер[291] какой-то, кажется, за нас, а я ему за это вовсе не благодарен; гляжу — Франция, Италия, Австрия. Все скука и пустота. Во Франции знаю только Мак-Магона[292], какой-то Дюфор[293] еще тут явился; хоть убей, не знаю, что об нем сказать, кажется, министр юстиции. Но на что он мне? Этот буржуа? Виктора-Эммануила[294] нисколько мне не жаль; а Осман-Пашу[295] жалею… И т. д. А книжка должна скоро выйти, и боюсь, Михаил Никифорович[296] скажет: «Леонтьев опять капризничает!» Евгения[297] тут же скрипит башмаками, денег в виду нет. Не знаю, как быть… Не умею, не умею себя принудить не свое писать! Но Бог все помогает и разными путями. От напряжения моего ума и раздражения или от сухости воздуха в гостинице, от духовых этих печей сделалась бессонница и такое возбуждение нервов, что сказать не могу… Поэтому, заснувши в 5 часов, проснулся в 11 с тяжелою головою, заниматься нельзя. Ну, тем лучше! Сел, поехал в редакцию и с жаром искреннего раскаяния отказался (…).

Миру я все еще не верю, и в Москве никто его не желает, иначе как с временным занятием Константинополя. Я очень желаю в Угреш[298] и для молитвы, и для экономии при тех особенных обстоятельствах, в которых мы все теперь находимся. Но* боюсь, что день за день дела и самое безденежье задержат меня надолго.

Буду молиться и надеяться, что Бог помилует нас всех. Больше всего я рад, что борьба серьезная во мне утихла, хотя, конечно, и сегодня у Ази[299] что-то пронеслось на миг благоуханным и ядовитым вихрем… Она еще очень хороша и гораздо свободнее и откровеннее, чем тогда, когда она была счастлива в Петербурге. Много мне улыбалась, говорила немало и очень прямо. Дочь ее очень мила. Но у Ази самой есть еще минута задумчивости и внезапной рассеянности, которая беспокоит родных. Она сказала: «Что я буду делать в Спасском? Нельзя все вязать тамбурной иголкой?» Хочет в Швейцарию и переводами заниматься, чтобы не брать много денег у отца, и жалуется, что швейцарцы очень глупы. Да, кстати, и Булгаков-Незлобин[300] говорит о Германии и о немцах так дурно, что я не нарадуюсь. Турок он немножко понимает (…).

Публикуется по копии (ЦГАЛИ).

84. М. В. ЛЕОНТЬЕВОЙ. 19 января 1878 г., Москва

(…) В субботу еду в Петербург представляться светлейшему[301] с 200 руб(лями), и с двумя рекомендательными письмами весьма надежного источника. От дамы[302], которая знатна и когда-то, видимо, была красива. Она в постоянной переписке с князем Горчаковым (…).



Поделиться книгой:

На главную
Назад