Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вестники Судного дня - Брюс Федоров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Ах пить? Ну так это все хотят, – усмехнулся странный балагур. – Так, если очень хочешь, сходи за ней. Здесь. Недалеко. Метров двадцать будет. Там какая-то канава или болотце. Там и попьешь. Правда, я брезгую, так как рядом устроили отхожее место. А ты сам смотри.

С трудом, скособочась и припадая на одну ногу, Семён добрел до непроточного водоёма, чудом сохранившегося в этой части выгоревшей от солнца степи, и плашмя растянулся на земле, погрузив опалённое зноем лицо в дурно пахнущую зловонную жижу. Отдышавшись, через минуту-другую начал медленно, через зубы, фильтруя гниющие растительные остатки, всасывать в себя воду. Легче, уже легче, главное не останавливаться и не вдыхать через нос воздух, чтобы не почувствовать отвратительный запах разложения.

Вернувшись к своему глиняному бугорку, Семён присел, с облегчением чувствуя, что затхлая жидкость вернула ему ощущение реальности. Голова гудела меньше и не кружилась, разорванная щека запеклась и почти не саднила, а в тело стали возвращаться привычные гибкость и подвижность. Молодость помогает человеку заживить травмы и увечья. Вот если бы где-то раздобыть кусок хлеба.

– Ну что, полегчало? Оклемался? – опять забурлил над ухом докучливый артиллерист. – Сам-то из каких краев будешь?

– Из Луганской области.

– А-а-а, так мы с тобой почти земляки. Я из-под Полтавы. Тогда соседся поближе. Здесь все стараются свояков найти. Вон, гляди. Там казахи или узбеки сидят. Подалее татары сгрудились. А недалече, похоже, москали. Говор у них особый. Всё больше «а» вместо «о».

Как уж сосед сумел разобраться в этом море голов, Веденин так и не смог понять. У всех понурые печальные лица, поношенная однообразная одежда. Чтобы не затягивать малоинтересный для него разговор, Семён принялся снимать тряпичную обмотку с ноги, на которой ещё чудом сохранился один ботинок, задумав намотать её на голую ступню другой, которая почти окаменела от долгого хождения по горячей степной дороге.

– А меня, Семён, зови Остапом Игнатьевичем. Я вижу, ты парень ещё молодой, крепкий. Сколько тебе рокив? Двадцать один, говоришь? Ну вот видишь, уже не мальчик, хотя многого ещё не знаешь. Теперь как? Каждый сам за себя. А как же. На всех у немцев харчей не хватит. Нету более ни командиров, ни комиссаров. Были и все вышли. Все на одно лицо стали. Разумеешь?

Чтобы никак не отвечать на неприятный для него речитатив Остапа, который стал ему всё больше надоедать, Веденин только мотнул головой, затем лёг на землю и повернулся спиной к соседу.

– Да ты не ерепенься, красноармеец, – голос артиллериста стал издевательски насмешливым. – Деваться тебе некуда. Я вижу, что у тебя даже «сидора» нет?

Веденин опять присел: «Ясно, не отцепится, собака», – и отрицательно качнул головой. Ни вещмешка, ничего другого, кроме потрёпанных гимнастёрки, штанов да одного ботинка, у Семёна не было.

– Ну вот видишь, – почему-то обрадовался его собеседник. – Война, парень, это такая штука, что надо загодя быть ко всему готовым. Я хоть из артиллерии, но больше служил по снабженческой части, и вот этот сидор всегда был при мне на всякий случай, в том числе и для плена. Так что, голубок, будь при мне, ну и я тебя, убогого, может быть, не забуду. Кстати, слышишь, уже бьют по шпале. Значится, что немцы к обеду кличут. А ты-то куда собрался?

Остап иронически оглядел Семёна:

– Куда тебе суп наливать будут? В ладони? Ха-ха-ха, – раскатисто рассмеялся артиллерист, похоже, очень довольный своей шуткой. Верно, богатое воображение нарисовало ему комическую картину, как суповая жидкость проливается сквозь подставленные ковшиком ладони бедного Семёна. – Дура, так не пойдет. Может быть, я тебе помочь захочу. Может быть, у меня в сидоре есть лишняя крышка от фляги, куда и суп нальют и кашу положат. – Снабженец запустил руку в свой бездонный вещмешок. – Хотя просто так я тебе ничего не дам. Нет у меня такой привычки. Ты пошукай у себя по карманам. Может, рублей десять где и завалялись? А?

«Удавить бы гада», – мелькнула мысль в голове у Семёна. А вслух сказал:

– Денег у меня нет.

– А ты не торопись. Погляди, погляди. У такого видного парня всегда чего-нибудь есть. Девок-то, поди, цветами да конфетами угощал? А на это деньга нужна.

Делать нечего. Без крышки еды не видать, а без еды – совсем хана. К удивлению Семёна, в кармане штанов он нащупал зажигалку, которую ему так совершенно неожиданно подарила девчушка-соседка, ещё тогда, до войны, в родном Старобельске, когда его призвали в армию в марте 1941 года. Как она осталась при нем, когда взрывная волна выкинула его из коляски мотоцикла метров на десять?

– А что, зажигалка приличная. Металлическая, со звездой. О, гляди, загорелась, – снабженец щёлкнул керамическим колёсиком и теперь с восторгом барахольщика смотрел на взметнувшийся вверх оранжево-синий язычок пламени. – Чуешь, хлопец, германцы опять в рельсу колотят – полдничать скликают, – вновь затараторил бывший артиллерист. – Пойдем и мы с тобою.

Взяв из рук своего новоявленного патрона крышку, которая теперь должна была служить ему в качестве миски, Семён побрёл вслед за своим пройдошистым соседом. Кругом со своих мест один за другим, как галки, которые перед перелётом на соседнее поле вдруг дружно начинают сбиваться в стаю, то тут, то там с насиженных мест поднимались военнопленные и направлялись в сторону, откуда доносились гулкие удары молотком по железу. У Остапа и здесь было всё подготовлено. Он сразу и без колебаний встал в начало очереди к огромному котлу, из которого повар, ещё не сменивший замызганную советскую гимнастёрку, огромным оловянным черпаком на длинной деревянной ручке разливал мутное варево. По мере приближения к полевой кухне очередь делилась на два потока, что давало кашевару возможность ловчее орудовать своим ковшом и наклонять его то вправо, то влево, выливая свою бурду поочередно в подставленные миски, глубокие крышки, пустые консервные банки и даже в изготовленную из свежей глины и веток ивняка примитивную посуду, т. е. во всё то, что попавшие в беду люди смогли найти, приспособить или соорудить из подвернувшегося под руку материала.

Семён ещё только подходил к раздаче еды, а Остап уже успел вылакать свою порцию супа и сунулся к повару за добавкой. Как ни странно, но повар не прогнал его и даже не обматерил, как положено в таких случаях, а, не обращая внимания на слабые возражения других пленных, с готовностью налил ему суп до самых краёв глубокой и вместительной миски. Каждому полагался ещё кусок жмыха от отжатых на масло подсолнечных семечек.

Горячая темная жидкость, которая плескалась в крышке Семёна, можно сказать, была совсем не похожа на суп и, конечно, совсем, даже отдаленно не напоминала ему те наваристые, с мясом и хлебными пампушками борщи из свеклы, перца, моркови, помидоров и пахучих кореньев, которые так хорошо готовила для семьи родная мать. Он выловил со дна своей так называемой миски два разваренных капустных листа и более ничего.

– А ты что удивляешься, землячок, – пронырливый снабженец снова подсел под бок Семёна. – Хлебай своё пойло. Я тебе так скажу. Немец просто так кормить не будет. И правильно. Ты посмотри, сколько народа. Никакой жратвы не хватит. А если правильно вести себя будешь, с пониманием, то и здесь жить можно. У меня теперь везде свои люди. Кто при кухне, кто при санчасти. Есть один пленный военврач, так немцы его главным медиком назначали. Дали ему какие-то таблетки. Аспирин что ли. Может, и спирт ещё дадут. Так что нужный человек. Контакт налажен. Пригодится. А через переводчика из наших можно и табачок раздобыть. Конечно, надо опять же действовать с умом, не торопясь, а там, глядишь, при связях-то, германец и должность какую хлебную выправит. Я ведь всё-таки служил по снабжению, многое повидал, не только снаряды пересчитывал. Так что, парень, держись за меня, не пропадёшь. Я тебя к делу пристрою, да и обувку подберу. Ну чего буркалы выкатил? Дело говорю. Да, вот ещё что. Харю-то вымой в своем болоте, чтобы красивше был.

– А это ещё зачем? – устало спросил Семён, который давно понял, что набивавшийся в друзья артиллерист-снабженец был гнидой отчаянной.

– Чудак, здесь иногда молодухи да вдовые из ближайших хуторов подходят. Ищут своих мужей или братьев среди пленных, а некоторые подбирают себе мужиков в примаки. Говорят охране, что муж или сродственник какой. Пока, немцы отпускают, но это дело непростое. Многие хотят вырваться на свободу, а немногих берут. Здесь, парень, тоже головой надо действовать. К ограждению вовремя протиснуться, да чтобы охранник не отогнал, да чтобы баба какая внимание обратила. Все же кричат, руки тянут за подачками, – кому кусок хлеба, кому картошка и яйца. У меня какой ведь резон. Ты хлопец молодой, симпатичный, мускулистый. У баб нарасхват будешь. Я, как видишь, ни лицом, ни ростом не вышел, да и возраст не тот. Зато на уговоры горазд. Она тебя возьмёт, а мы с ней столкуемся, что я или старший брат, или дядька. Придумаем чего. Я с одним переводчиком договорюсь, чтобы он подготовил ситуацию. А? Лады?

По мере того, как артиллерист говорил и говорил, его голос становился всё более снисходительным, приобретал начальственно-барские нотки. Теперь-то этот высокий статный парень будет у него в кармане и сделает всё, что он прикажет, – так самодовольно считал он.

Остап вальяжно протянул свою маленькую квадратную ладонь. Степан невнятно сказал «да», нехотя пожал её – желание вырваться из плена оказалось сильнее воли и принципов – и пошёл в сторону болота, чтобы ополоснуть лицо и руки.

«Ведь у этого упыря, может быть, всё и получится. Погожу с ним расставаться, а там на свободе избавлюсь от него. Так хряпну по роже, что он своё имя забудет», – напряженно думал он.

Ночью пошёл дождь. Сильный, проливной. Истомленная зноем за многие дни природа жаждала освежающего омовения. В небесной влаге нуждались многие: яблоневые сады с повядшими плодами, деревья в чахлых южных перелесках, на которых листва с конца июня стала жухнуть и сворачиваться в жёлто-коричневые комки, как в позднем сентябре, хуторяне, уже не заглядывавшие в свои пересохшие колодцы. Она нужна была и тысячам несчастных лагерников, для которых открытая степь превратилась в раскаленную жаровню. Теперь они сидели или лежали, безуспешно пытаясь укрыться от льющихся на них с неба потоков воды. Кто-то натянул на голову гимнастерку, кто-то просто прикрылся скрещенными руками. Территория ничем не оборудованного полевого лагеря медленно, но верно превращалась в огромное глинистое болото.

Запасливый Остап давно уже свернулся клубком, спрятавшись от дождя под добротной офицерской шинелью, которую, верно, раздобыл в нарушение уставных правил ещё до плена. Ему было хорошо и покойно: вода не затекала за шиворот, а голова удобно лежала на любимом вещмешке. О недавнем «друге» он забыл сразу, равно как и о других бывших сослуживцах, и не собирался приглашать кого-либо в своё убежище. Какое ему дело до всех. Главное, чтобы собственная задница была в тепле и в животе от голода не урчало.

Семён намерено не хотел укрыться от разверзшихся над ним небесных хлябей. Пусть лучше так. Он лежал на спине, широко раскинув в стороны руки и ноги, и смотрел на грохочущие тучи, слушал ворчание громовых раскатов и видел, как кривые молнии то тут, то там зигзагами падали на землю, вонзая в неё свои остроконечные жала.

«О Господи, яви свою милость. Помоги мне вырваться из этого постыдного заточения. Оно убивает во мне всё то, что раньше делало меня человеком. Если была у меня воля, то от неё остались одни отголоски. Муки жажды и голода могут надломить даже самого выносливого. Я ещё ничем не заболел, но если это случится, то охранники просто пристрелят меня, как никчемную хворую собаку, которая ни гавкать, ни хозяйский дом охранять более не может. Мой ум скоро отупеет, потому что уже сейчас я не могу думать ни о моих друзьях, ни о моих родных и близких, ни о моей любимой матери, потому как все они остались в прошлом, растворились в небытии, стали недосягаемыми, а потому незримыми.

Для меня реальностью стали окрик конвоира, удар прикладом в поясницу и пена, капающая с клыков немецкой овчарки, сходящей с ума от того, что поводок её удерживает и не даёт вырвать кусок мяса из человеческого бедра».

Нет и уже не может быть мыслей о будущем, что, мол, скоро окончится война и ты вернёшься домой к родному очагу, а на следующий день спозаранку отправишься на работу, услышав настойчивый призыв фабричного гудка, а вечером тебя будут ждать занятия в школе рабочей молодежи, а потом прогулка по тихим тенистым улочкам неотделимого от твоей жизни Старобельска. А потом ты будешь вглядываться вдаль и увидишь, как в один замечательный и прекрасный день ты садишься в поезд дальнего следования и едешь в Москву, так как стал студентом и будущим железнодорожником.

Нет уже всего этого, нет будущего, нет даже войны, которая искромсала и перекорёжила тебя, но там ты был хотя бы ещё человеком, который страдал, но воевал, преодолевал страх и бежал в атаку, не ведая, вернется ли обратно или нет. Потому что это был выбор, подстёгнутый приказом. Потому что надо Родину защищать.

А если всё же повезёт и ты вернешься живым из этой бешеной атаки, то присядешь, прислонясь спиной к холодной глине окопа, и отложишь в сторону автомат с ещё не остывшим стволом. Схлынет с тебя волна злости и напряжения, и тогда ты увидишь, что твой товарищ, понимающе улыбнувшись, уже протягивает тебе миску с наваристой жирной кашей и кружку горячего чая. А потом подойдет пожилой усатый старшина и, что-то бормоча о здоровье и умеренности, начнет разливать каждому по сто фронтовых граммов водки.

И вот тогда, расслабившись, прислушиваясь к забористым шуткам твоих боевых побратимов и заполняя легкие горячим и душистым дымом от пущенной по кругу самокрутки, вот тогда, ощущая ноздрями аромат одолень-травы, только тогда к тебе вернутся родные лица, и ты увидишь будущее, и своих играющих на лугу детей, и свою нежную и ласковую жену, которая сядет, спрятав прекрасные босые ноги в теплую соломенную скирду, и, что-то тихо про себя напевая, сплетёт венок-почелок из полевых донских ромашек и васильков.

«А если, Господи, ты не можешь или не хочешь вернуть мне крылья, то убей меня одним разрядом твоего небесного электричества, потому что здесь, в плену, я уже не я, а кто-то другой, не зверь, не человек, а если пройдет несколько месяцев и я не буду ещё валяться на дне оврага с простреленной башкой или вывороченными наружу от голода рёбрами, то превращусь просто в бессмысленный символ и встану в бесконечный ряд безликих теней. Я буду нечто без имени и прозвания, отштампелёванный по руке синюшным порядковым номером».

А дождь шёл и шёл, заливая холодными струйками лоб, щёки, волосы, распахнутые и устремленные в бесконечную даль глаза. Затекал в полураскрытый рот, на грудь через разорванный воротник. Ничего не видел и не слышал Семён. Затягивающее оцепенение погрузило его в небытие, где не было ни света, ни темноты. Брошенный на Голгофу крест из хрупкого, беззащитного перед стихией пламени, металла и артиллерийских взрывов человеческого тела застыл в ожидании трубного гласа.

Последующие три недели превратились в череду однообразных дней и ночей: рассвет – закат, жара – дождь, ветер и пыль, брёх сторожевых собак и предупредительные выстрелы над головой. Лишь периодическое отзванивание куска железнодорожного рельса у полевой кухни вносило унылое разнообразие в безрадостное существование. Всё стало безразличным. Желудок ничего не переваривал, да и нечего было, а превратился в сквозную воронку, в которую что-то втекало, и вытекало, должно быть, ещё больше. Голодный глаз уже отказывался запоминать новые лица. Пришли – ушли. Всё теперь равно. Какая разница? Какой смысл? Пропал, испарился интерес к ближнему своему. Зачем знать, кто он и откуда и как оказался в плену. Да и опасно стало проявлять любопытство. Не поймут. Испугаются. Тогда жди удар камнем в затылок в подходящий момент на предрассветной заре.

Только добычливый снабженец Остап не унывал. Налаживались внутрилагерные связи и торговый обмен. Его сидор уже не вмещал накопленных вещей, и бывший артиллерист где-то раздобыл для своих коммерческих предприятий пузатую вместительную сумку, сшитую когда-то кем-то из брезентового полотна. Шинели и офицерские кителя, оловянные миски и фляги, таблетки хинина и аспирина, иногда куски жмыха и даже белого пшеничного хлеба и сахара. Всё было пущено в оборот. В обменном процессе особо ценились махорка и обрывки газетной бумаги.

– Немцы ничего, обстоятельные люди, – любил приговаривать он. – Вот наведут здесь порядок и о нас, сирых, не забудут. Ты, Сенька, держись за меня и учись, как жить надо, и за добром хорошенько присматривай. Много здесь голодранцев, любителей до чужого, бродит. Глазом не моргнёшь. Вмиг всё растащат.

* * *

В один из таких дней, на исходе ночи, когда солнечный диск только готовился выпрыгнуть из ещё невидимой и очень далёкой балки, чтобы затем прокатиться по краю задремавшей, уставшей от вчерашнего пекла степи, Семён Веденин сквозь сон почувствовал, что кто-то осторожно трясёт его за плечо. Перед ним, склонившись, стояли два парня в солдатских гимнастерках без поясов и истрепанных, в дырах и заплатах, форменных штанах.

Тот, что помоложе, приложил к губам указательный палец:

– Тихо, парень, не гоношись. Нам поможешь.

Второй, высокий, жилистый, молча подтягивал к локтям рукава своей гимнастерки, обнажая сухопарые руки с большими, как саперные лопатки, ладонями и кривыми узловатыми пальцами. Его навыкате глаза неотрывно смотрели на Семёна и в предрассветных сумерках, казалось, горели то ли от голода, то ли от переполнявшей его лютой злобы.

Больше не говоря ни слова, оба повернулись и направились к тому месту, где уютно, если не сказать с комфортом, устроился Остап. Одну шинель он подстелил под себя, а другой, очень широкой, видимо, она раньше принадлежала весьма дородному и пышнотелому офицеру, укрылся почти с головой. Любимый сидор заменял ему подушку, а ноги лежали, как бы охраняя её, на брезентовой сумке с барахлом.

Не мешкая, не издав ни одного звука, рослый красноармеец с ходу прыгнул на грудь сладко похрапывающего бывшего артиллериста и сомкнул свои руки-клещи на его шее, ломая кадык. Тот, что был помоложе, дернул на себя шинель и накрыл ею голову захрипевшего Остапа. Тело снабженца конвульсивно выгнулось дугой, а ноги в добротных кожаных башмаках часто-часто заёрзали, судорожно колотя по земле, выскребая в сухой почве глубокую рытвину.

– Давай, – полуобернувшись в сторону Семёна, сдавленный голосом просипел молодой.

Чуть замешкавшись, Веденин дернулся вперёд и с разбега, плашмя, всем телом бросился и обхватил ноги Остапа, которые ещё продолжали выбивать бешеную предсмертную чечётку.

Когда Остап затих, старший разомкнул ладони и деловито, безо всяких эмоций вытер руки о шинель, которой совсем недавно укрывался пронырливый артиллерист-коммерсант.

– Конец мироеду, – безразлично, словно речь шла о чём-то постороннем, только и произнёс он.

– Эта гнида вычислил нашего комиссара, которого мы скрывали в солдатской одежде среди нас. Подкатился к нему и стал что-то вынюхивать. Должно быть, хотел сдать немцам, чтобы выслужиться перед ними, – заговорил младший. – А ты, парень, ничего, нормальный. Мы к тебе заранее присмотрелись, а то лежал бы сейчас рядышком с этим гадом. Если хочешь, прибивайся к нам. Здесь степь, далеко не уйдешь, но мы слышали, что немцы скоро должны отправить нас в пересыльный лагерь. Там и рванём.

Затем оба встали и, сделав несколько шагов, будто растворились в белесом тумане, который уже выполз из лощин и буераков, накрывая собой лагерь и пробуждавшуюся ото сна степь насколько хватало глаз.

В неурочный час загудела стальная рында, созывая народ не на пресловутый «обед», а для чего-то другого, с чем раньше лагерные сидельцы ещё не сталкивались. По периметру ограждения забегали усиленные наряды охранников с собаками, к центральному входу в зону выкатились два колёсно-гусеничных бронетранспортёра с крупнокалиберными пулемётами и заправленными в них патронными лентами. Наводчики положили руки на гашетки и внимательно отслеживали поведение заключённых. Добровольные помощники лагерных надзирателей из бывших красноармейцев начали суетливо выравнивать военнопленных в длинные шеренги.

– Сейчас немцы смотрины будут устраивать, – громко произнёс стоявший рядом с Семёном пожилой человек с размытыми чертами лица, щедро усыпанными отметинами когда-то перенесённой оспы. Его внешний вид уже ничем не напоминал прежний облик солдата, который ещё недавно служил в обозе второго разряда и главным оружием которого были скрипучая телега и вечно жалующаяся на что-то пегая кобыла, имевшая обыкновение на ходу постоянно кашлять и сплёвывать себе на волосатую морду желтую пенную слюну. Положенную по штату винтовку обозник никогда не чистил да, похоже, никогда и не стрелял из неё. Как он затесался в армию в суматошные дни, когда объявили о начале войны, похоже, даже он сам толком не знал. Сейчас же на нем были истёртые солдатские штаны с огромной заплаткой из синей ткани, а вместо гимнастёрки гражданский пиджак явно с чужого плеча, который он, неуклюже перебирая толстыми пальцами, пытался застегнуть на все пуговицы.

– А что это будет, дядька? – спросил его Семён.

– Что будет, то мы сейчас узнаем. А ты не трюхай раньше времени, хлопчик. Погоди. Разберёмся. Немцы мастера на всякие выдумки. Ты, главное, стой спокойно да головой по сторонам не верти. И вот что. Не любят они, если кто прямо смотрит им в глаза. Сочтут за дерзость, неповиновение. Так уж ты лучше зенками в землю гляди и отвечай коротко, но ясно. Лишнего не наговори. Я-то уж знаю. Видал такое.

Сортировка людей на годных и не годных. Между рядами выстроившихся голодных бедолаг двигалось сразу несколько отборочных комиссий, окружённых бдительной охраной, державшей автоматы на изготовку. Услужливые переводчики забегали то справа, то слева от вышагивавших впереди всех офицеров в полевой форме германского вермахта.

– Name, Jude, Kommissar, Offizier, Soldat? /Имя, Еврей, Комиссар, Офицер, Рядовой?/ – один за другим сыпались однообразные вопросы. После каждого ответа конвоиры незамедлительно выдёргивали людей и вели в самый дальний конец лагеря, где полным ходом шла основная подготовка военнопленных для отправки в пункты назначения. Все понимали, что самая незавидная участь ожидала политработников, они же комиссары, и евреев. Таких охрана собирала в небольшие группы и, когда возвращался грузовик с длинным крытым кузовом, загоняли всех внутрь по приставленному к заднему борту настилу из досок. И грузовик отправлялся в обратный путь. Выстрелов никто не слышал. Всё было рассчитано правильно. Зачем возбуждать огромную массу будущих рабов, когда всё можно было сделать аккуратно, километрах в пяти, в глубоком овраге.

Вытянув по-гусиному шею, Семён не выдержал и, повернув голову вправо, посмотрел вдоль своей шеренги. Досмотровая комиссия была уже почти рядом.

«Мать честная. Кто это в черной форме, лакированных сапогах и с одним серебряным галуном на плече? Что за жуткий человек с остановившимся взглядом стеклянных глаз, которые он спрятал за круглое пенсне в золотистой оправе? Какое у него белое с синевой, одутловатое лицо, как у мертвеца, – ум Веденина лихорадочно забился в поисках ответа. – Это не армейский офицер, а какой-то другой. Может, из гестапо, тайной немецкой полиции, о которой нам рассказывал ещё до войны на политинформации батальонный комиссар? Да, точно. Так и есть. У него на тулье фуражки эмблема с изображением человеческого черепа. Пронеси, господи. Ничего не спрашивает, держится в стороне от других офицеров и только смотрит и делает какие-то пометки в своей книжице. Не поднимать глаз, как сказал пожилой обозник».

Семён потупил глаза и расставил пошире ноги, чтобы не покачнуться и не выдать своего состояния, так как от истощения держался из последних сил. Тогда точно направят на «утилизацию». Несмотря на весь ужас положения, в котором он оказался по прихоти судьбы, умирать добровольно не хотелось. Ещё не усох в нём тоненький росточек жизни. Ещё тянулся он к небу и солнцу. Ведь всего-то было чуть больше двадцати лет.

– Also gut, der Bursche ist ung und kraeftig, ich nehme ihm mit /Хорошо, парень молодой и крепкий, я беру его к себе/, – Семён почувствовал, как по бицепсу левой руки заскользили чьи-то пальцы, будто оценивая силу каждой мускульной нити его мышц. Даже через плотную ткань гимнастёрки он почувствовал, насколько эти прикосновения были холодными и влажными, будто он соприкоснулся с кожей какой-то земноводной твари, жабы или змеи, выползшей из болотистой тины, чтобы обогреться на солнце. Такое же неприятное, почти омерзительное чувство он испытал ещё в далеком детстве, когда, накупавшись в реке, с удовольствием растянулся на её отлогом, заросшем невысокой жесткой травой берегу и не заметил, как по его руке неторопливо, медленно перетягивая свое смазанное слизью тело, стал переползать безобидный уж с приподнятой над поверхностью остроконечной стреловидной головкой.

Семён поднял голову и его глаза встретились с немигающим встречным взглядом водянистых глаз гестаповца, прикрытых толстой стеклянной броней пенсне в металлической оправе. Как заворожённый всматривался Веденин в омертвелое лицо немецкого офицера и не мог отвести взгляд от его тонких губ, по которым змеилась еле уловимая ехидная улыбка. Наконец, удовлетворившись осмотром, гестаповец отвернулся от Семёна и нырнул в свою книжицу, чтобы сделать какую-то только ему понятную отметку.

К вечеру распределение заключенных по отдельным группам закончилось, и самая многочисленная из них, в которой оказался и Семён, под усиленным конвоем запылила по проселочной дороге.

Через двое суток колонна уже входила под высокую арку ворот, за которыми обнаружилась внушительная по размерам территория, оборудованная в соответствии с лучшими канонами тюремного зодчества. Здесь немецкая инженерная сноровка и сообразительность раскрылись во всей своей широте. За основу лагерного конструктивизма было выбрано место, на котором до недавнего времени квартировал кавалерийский полк. В строгом армейском порядке рядами вытянулись одноэтажные кирпичные здания бывших конюшен. Плац для выездки замечательно подходил для общелагерных построений. Мощные динамики своим рычащим звуком покрывали ближние и дальние окрестности, время от времени передавая то какие-то малопонятные распоряжения обер-коменданта лагеря, в которых неизменно присутствовали вдохновляющие слова «смерть» и «карцер» как наказание за малейшее нарушение внутреннего распорядка жизни, то какой-то отрывок из прусского военного марша. По четырем углам высокого кирпичного забора с пропущенной поверху колючей проволокой громоздились сторожевые вышки с площадками для пулемётчиков. Одним словом, очередной уродливый шедевр тюремного искусства, доказывающий лишний раз, что лучше всего человечеству удается создавать устройства и сооружения для уничтожения себе подобных. Это был временный пересыльный лагерь.

Опять бесконечной беспросветной чередой потянулось время. Мало кого интересовало, какой сейчас день недели, понедельник или воскресенье. Такие мелочи, по которым выстраивается жизнь человека в мирное время, потеряли свое значение и всякий смысл. Главное, что как-то занимало заключенных, что лето уже прошло и осень повернула на зиму. Дни и особенно ночи стали значительно холоднее, а в каменных зданиях конюшен завис спёртый промозглый воздух, пробиравший до костей, который не выветривался даже через разбитые стекла продолговатых оконец, расположенных под самой крышей. Бывшие лошадиные стойла, разделённые деревянными перегородками из разломанных досок, сейчас представляли собой клети для военнопленных и были засыпаны перепрелой и измочаленной в сечку и труху соломой, разбросанной по всему полу и пропитанной едким удушливым запахом конской мочи и человеческих испражнений, на которой приходилось сидеть, стоять и спать в ночное время.

Для того чтобы немного согреться, Семён, перед тем как забыться тревожным сном без сновидений, пытался мастерить себе подстилку из этих растительных остатков, смешанных с песком и сухими стеблями речной осоки. Укладываясь, подгребал их к бокам, распределяя вдоль всего тела, и так и лежал, стремясь не шевелиться, чтобы не растерять с трудом накапливаемое тепло. Однако этого примитивного укрывного материала на всех не хватало, и заключенные без колебаний воровали его друг у друга в короткие промежутки, когда кто-то крепко заснул или временно по надобности отлучился.

Как ни старался Семён, но уберечься от простуды так и не смог и, как многие другие узники, начал заходиться в резком харкающем кашле. Особенно тяжело было ночью, когда тягучая вязкая слизь стекала из носоглотки в горло и приступы удушья не покидали его до самого утра.

Заметив недомогание своего соседа, пожилой обозник периодически говорил:

– Ты, паря, на чай налегай. Авось, полегчает. – Как он опять возник рядом с Семёном, было совершенно непонятно, ведь военнопленных никто не оставлял в покое. Их постоянно тасовали, сводили и разводили, перемещали по различным корпусам. В общем, обычная лагерная процедура, направленная на то, чтобы у людей не складывались устойчивые коллективы и не возникала мысль о групповом побеге. Но судьба ведёт человека неведомыми тропами и сближает с теми, кого совсем не ждёшь. Закончив на этом общение с Семёном, обозник поёрзал на соломе, пытаясь удобнее устроиться, укрылся мохнатым зипуном, который у него взялся неведомо откуда, и вскоре с присвистываем захрапел, вызывая неудовольствие других живых душ, обретавшихся в этой клети.

То, что он называл чаем, конечно, под это понятие совсем не подходило, хотя можно было сказать, что на пересылке питание несколько улучшилось. То есть теперь в так называемом дневном супе плавали не два разваренных капустных листа, а целых три, а кроме того попадались даже куски кочерыжек и перезрелой сахарной свеклы. И верно. К рациону дня теперь полагался вечерний «чай», а именно горячая вода, подкрашенная сухими листьями крапивы и мелко нарубленными веточками какого-то придорожного кустарника. Разумно и экономно. Более того, как и в обед, к чаю выдавался солидный кусок подсолнечного жмыха.

Несомненно, немецкое командование демонстрировало хорошо продуманный, рациональный подход. Миллионы военнопленных из разбитых на юге и западе СССР советских армий так просто кормить оно не собиралось, но и всех умертвить также посчитало неразумным. Как-никак эта огромная людская масса являла собой прекрасный резерв трудовых ресурсов, которые с умом нужно было использовать на работах на захваченных территориях и для обслуживания экономики Великой Германии.

Главное, чтобы бывшие солдаты и офицеры Красной армии были настолько ослаблены голодом и холодом, чтобы никто не дерзнул помышлять о сопротивлении, но с другой стороны, многие должны были остаться живыми, чтобы трудиться по нарядам рейхскомиссариата по вопросам экономики. Понятное дело, что положения Женевской конвенции о гуманном обращении с военнопленными противника от 1929 года были здесь ни при чём. До них ли, когда вовсю строится тысячелетний Рейх на костях покоренных народов?!

В пересыльном лагере особой работой немцы никого не донимали. Если не считать подметание плаца и бараков, перетаскивания брёвен с места на место и разгрузки грузовиков, которые в последнее время зачастили в гости. Семён был пристроен в команду ассенизаторов и «санитаров», которая должна была каждодневно обходить жилые помещения, вытаскивая из них параши, заполненные человеческие испражнениями, и окоченевшие трупы умерших заключенных.

Унизительная работа и постоянное соприкосновение со смертью уже никак не волновали Веденина. Человек ко всему привыкает, и к отвратительному запаху, и к виду разлагающейся плоти, и даже к перманентному ощущению голода. Организм молодого заключенного уже привык к хроническому недоеданию, так как желудок приспособился и научился выдавливать из бурды, называемой обедом, даже микроскопическую частицу жира, чтобы направить её на восстановление угнетённых жизненных сил. Понос также прекратился, так как тело отказывалось выпускать из себя даже жмых, перемалывая его у себя в молекулы, превосходя в своём рвении даже технические показатели многотонного маслобойного пресса. Видимо, притерпелось. Но вот развившееся двустороннее воспаление легких, по всей видимости, вознамерилось доконать его.

Вечером, когда от жара заполыхало не только лицо, но также грудь и пальцы ног, обозник внимательно посмотрел на Семёна и проговорил:

– Похоже, паря, тебе хана. Ты даже не горишь, а цветёшь, как маков цвет, так что предупреди, когда помирать будешь. Я, знаешь, с детства покойников не люблю.

Может, слышал бывший красноармеец Н-ского полка эти слова, может, нет. Ему было всё равно. Демоны болезни уже схватили его острыми когтями, чтобы разорвать ему грудь и вырвать из неё горячечные легкие и отчаянно бьющееся сердце. Сознание оставило его, уступив место лихорадочному бреду.

Но он выжил. Прошла ночь, и вместе с ней ушла смерть. Больше, сколько бы лагерей он ни прошёл, Семён Веденин ничем не болел. Провидение пощадило его, наверное, потому, что приготовило для него ещё более чудовищные пытки. Что такого мог совершить человек, которому было едва двадцать лет? Никого не убил и даже ни разу не выстрелил из винтовки в сторону противника. Всё, чего хотел от жизни, – ласки матери, любви девушки, дружбы товарищей. За что ему такие испытания?

* * *

Однажды спозаранку взревели иерихонские трубы лагерных динамиков. Суетливо, чертыхаясь и спотыкаясь, по баракам забегали охранники-добровольцы, колотя палками по стойкам деревянных лошадиных загонов. Люди, которых подняли раньше установленного срока, полусонные, понуро потянулись на лагерную площадь, на которой возвышалось ранее невиданное сооружение.

По центру плаца расположился трехосный грузовик «Мерседес» с длинной платформой вместо кузова, на которой возвышалась виселица с деревянной перекладиной и вбитыми через метр тремя железными крючьями, к которым были привязаны толстые витые верёвки со скользящими петлями. Внизу была размещена скамейка, на которую вскоре должны были взойти трое приговорённых. Перед «Мерседесом» по ранжиру выстроилось лагерное начальство во главе с самим штурмбанфюрером Оскаром Дегеном. Солнечные блики играли на носках его до блеска начищенных хромовых сапог. Большинство заключенных впервые увидели начальника их лагеря, что означало, что сегодня состоится особо торжественная церемония.

Действительно, штурмбанфюрер ещё со вчерашнего дня намеревался превратить намеченную казнь в показательный процесс и готовился произнести назидательную речь, щедро пересыпанную угрозами, и подчеркнуть, что бороться с Великой Германией бесполезно. Но сейчас его одолевала жуткая изжога. Он был хмур и сосредоточен только на самом себе.

Как унять эту отвратительную горечь, которая выползала с самого дна его желудка и жгучей змеёй поднималась по горлу, заполняла собой весь рот, чтобы надолго притупить все вкусовые рецепторы и приклеиться к самим зубам?

Оскар Деген наклонился и с отвращением выплюнул на утрамбованную поверхность плаца сгусток накопившейся тягучей слюны: «Чертов доктор Шиндлер. Помимо того, что его порошки ни черта не помогают, так и глотать их невозможно, настолько они отвратительны на вкус. Где он их берёт? Сам что ли готовит из местного дерьма, или эту мерзость ему присылают из Берлина? Негодяй. Трижды негодяй. Всё уверяет меня, что его отрава мне поможет. Как же. Держи карман шире. От неё ещё хуже. А не засиделся ли он на уютном месте лагерного врача? Не помочь ли ему проявить свои способности эскулапа-неудачника где-нибудь подальше, на Восточном фронте? Не здесь, на юге России, а, скажем, поближе к Москве». В воображении штурмбанфюрера возникла благостная картина, как военврач Шиндлер под навесным минометным обстрелом русских мечется по окопам, чтобы засунуть свой жирный зад в какую-нибудь щель.

От этих успокаивающих мыслей одолевавшая его изжога немного поутихла, и Оскар Деген махнул рукой переводчику, давая знать, что он может начинать утомительную для его измотанных болезнью желудка нервов процедуру приведения приговора в исполнение, а заодно пусть сам и произносит заготовленную речь.

Тому дважды повторять было не нужно. Переводчик в мятом черном костюме шустро вскочил на платформу грузовика и сорвал с себя серое кепи с длинным козырьком. Его узкое, состоящее из набора мелких черточек лицо ещё больше заострилось, и надрывно, тонким голоском, он стал выкрикивать фразы:

– Сегодня ночью трое преступников убили одного из наших охранников и намеривались поднять в лагере восстание, чтобы совершить массовый побег, но их план не удался. За свои действия они понесут единственно возможное в этих условиях наказание. Они будут повешены, и это послужит предупреждением тем, кто, может быть, в данную минуту стоит здесь и замышляет дерзкие планы по неповиновению немецким властям. Начальник нашего лагеря штурмбанфюрер Деген проявлял долгое терпение, милостиво прощая многие ваши проступки. Однако всему приходит конец. Бунтари и злоумышленники будут предаваться быстрому суду и незамедлительно наказываться.

Переводчик поперхнулся и, не зная, что должно ещё сказать, опасливо искоса взглянул на своего шефа. Деген опять с досадой махнул ему рукой, с натугой проглотив собственную отрыжку: мол всё, хватит речей. Если бы одна только эта проклятущая изжога! Комендант лагеря был недоволен собой.

«Что же это получается: на каждой пересылке минимум один, а то и два побега. Вот и этот этап ничем не лучше. Эти русские не только убили одного и серьёзно ранили другого охранника, но и чуть не захватили вышку с пулемётом. Вот они здесь накрошили бы месиво. Тогда головы мне точно не сносить, и смещение с должности и направление в одну из действующих частей под огонь противника было бы ещё благом. Нет. Мне бы этот бунт никто из начальства не простил бы. Особенно эта гадюка в пенсне, штандартенфюрер Швенк. Я так и вижу его ехидную улыбку, извивающуюся на тонких губах: “Ну что, мой дорогой Деген, вот Вы и докатились до военно-полевого суда”. Нет, надо что-то делать и спасать положение. Отныне одновременно с одним нарушителем будут повешены ещё три заложника из числа ближайших его друзей или соседей по бараку».

Между тем конвоиры, подталкивая прикладами, уже помогали взобраться по приставной лестнице на платформу троим осуждённым. Заполнившие лагерную площадь узники стояли тихо и неподвижно, словно манекены в витрине магазина модной одежды. Все понимали, что сейчас произойдёт скорая и неотвратимая расправа по праву победителей над побеждёнными.

Семёну Веденину было всё равно до такой степени, что он не удивился бы и не протестовал даже, если бы сейчас его вывели из строя и повели на виселицу вместе другими приговоренными к смерти. Сердце его уже ни на что не откликалось и только молчало. Он разучился радоваться и солнцу, и свежему воздуху. Его внимание занимала лишь маленькая серенькая пичуга, которая устроилась с краю на перекладине орудия смерти и мирно сидела, покачивая раздвоенным хвостиком.

«Лети, птичка, как можно дальше лети отсюда. Ты не должна видеть, как одни люди будут убивать других в угоду своему всевластию, не боясь понести высшее наказание, потому что сами придумали для себя лживые законы о вседозволенности на захваченных территориях, забыв заповедь Бога: “Не убий”. Дала бы ты мне крылья, птица. Уж я бы махал ими, пока не поднялся бы высоко ввысь, чтобы не видеть того, что творится на этой Земле, и улетел бы так далеко, до самого горизонта, а может, до самого солнца, где меня бы никто не нашёл, не увидел, где с меня спали бы земные путы, и я парил бы высоко в голубом небе и был свободен».

Между тем конвоиры уже связали смертникам за спиной руки и загнали их на скамейку, а палач в явно самодельном черном колпаке с рваными прорезями для глаз подходил к каждому и деловито надевал на шеи верёвки, подтягивая их под самое горло. На его измазанных, словно сажей, штанах нелепо разместилась неумело пришитая синяя заплатка. Всмотревшись в лица осужденных к повешению, молодого и постарше, Семён с оторопью узнал в них тех двоих красноармейцев, которые подползли к нему ночью в полевом лагере, а потом придушили Остапа, собиравшегося выдать немцам комиссара их батальона.

Теперь именно эти бойцы стояли на смертной лавке, а третий был, должно быть, их комиссар, которого они пытались сберечь.

Высокий и сухопарый был абсолютно спокоен и лишь иногда окидывал равнодушным взором всю замершую в молчании площадь. Ни волнения, ни страха не отражалось на его неподвижном, с выступающими скулами лице.



Поделиться книгой:

На главную
Назад