Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Цивилизация. Чем Запад отличается от остального мира - Ниал Фергюсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

1676 Антони ван Левенгук открыл микроорганизмы.

1687 Ньютон (“Математические начала натуральной философии”) сформулировал закон всемирного тяготения и три закона движения.

1735 Карл Линней (“Система природы”) систематизировал живые существа.

1738 Даниил Бернулли (“Гидродинамика”) заложил основы изучения динамики жидкостей и газов.

1746 Жан Этьен Геттар составил первые настоящие геологические карты.

1755 Джозеф Блэк открыл углекислый газ.

1775 Антуан Лавуазье точно описал процесс горения.

1785 Джеймс Геттон (Хаттон) в “Теории Земли” отстаивает актуалистскую (униформистскую) точку зрения на развитие нашей планеты.

1789 Лавуазье (“Трактат о химии”) сформулировал закон сохранения массы.

К середине xvii века научные знания стали распространяться столь же быстро, как столетием ранее протестантское учение. Благодаря печатному станку и все более надежной почте сложилась удивительная сеть – по современным меркам неширокая, однако более мощная, чем любая из имевшихся в распоряжении ученых. Конечно, имелось и интеллектуальное сопротивление, совершенно закономерное при смене парадигмы, причем отчасти это сопротивление шло изнутри научного сообщества[156]. Так, Ньютон занимался алхимией, а Гук едва не погубил себя шарлатанскими средствами от несварения желудка. Было не так-то легко совместить новую науку с христианской доктриной, от которой были готовы отказаться не многие[157]. Бесспорно, интеллектуальная революция оказала влияние сильнейшее, нежели религиозная, ей предшествовавшая и неумышленно ее вызвавшая. Сложились основные правила исследований, в том числе касающиеся публикации результатов и приоритета. “Ваше первое письмо [статья] обратило меня в ньютоновскую веру, а второе явилось конфирмацией. Благодарю Вас за причастие”, – писал молодой французский философ и острослов Франсуа-Мари Аруэ (Вольтер) Пьеру Луи Моро де Мопертюи после публикации последним трактата “О различных фигурах планет” (1732)[158]. Сказано с иронией, но кое-что говорит о характере новой науки.

Перед теми, кто порицает “европоцентризм” как предубеждение, встает проблема: научная революция всецело европоцентрична. Около 80 % ее героев родилось в шестиугольнике с вершинами в Глазго, Копенгагене, Кракове, Неаполе, Марселе и Плимуте (а почти все остальные родились не дальше 160 км)[159]. Напротив, научные успехи турок в тот же период были скромны. Лучшее объяснение этого расхождения – неограниченная власть религии в мусульманском мире. В конце xi века некоторые влиятельные имамы решили, что изучение греческой философии несовместимо с Кораном[160]. (Воистину богохульная мысль: будто бы человек в состоянии понять божественный замысел!) По словам Абу Хамида аль-Газали, автора “Самоопровержения философов” (Тахафут аль-фаласифа), “редко случается, чтобы некто погружался в эту [иностранную] науку, не отрекаясь от религии и не отпуская поводья благочестия”[161]. Изучение древней философии было свернуто. Книги жгли, а вольнодумцев преследовали. Медресе сосредоточились на богословии как раз тогда, когда европейские университеты расширяли круг своих интересов. Мусульманский мир сопротивлялся и книгопечатанию[162]. Письмо для турок было священно: перо вызывало религиозное почтение, искусство каллиграфа почиталось выше ремесла печатника. Изречение гласит: “Чернила ученого святее крови мученика”[163]. Смерть, согласно фирману султана Селима I (1515), ждала застигнутого за использованием печатного станка[164]. Неспособность турок примирить ислам с научным прогрессом имела для них пагубные последствия. Некогда дав европейским ученым идеи и вдохновение, ученые-мусульмане теперь были фактически отстранены от исследований. Единственной западной книгой, до конца xviii века переведенной на ближневосточный язык, была книга о сифилисе[165].

Ничто не иллюстрирует это расхождение лучше, чем судьба обсерватории, построенной в Стамбуле в 70-х годах xvi века для Такиюддина Мухаммада ибн Маруфа аш-Шами аль-Асади. Такиюддин, родившийся в Сирии в 1521 году и получивший образование в Дамаске и Каире, был одаренным ученым, автором многочисленных трактатов по астрономии, математике и оптике. Он спроектировал собственные, очень точные, астрономические часы и даже экспериментировал с энергией пара. В середине 70-х годов xvi века Такиюддин, будучи главным придворным астрономом, добился постройки обсерватории. Судя по всему, “Дом новых наблюдений” имел сложнейшее оборудование, сопоставимое с аппаратурой Ураниборга, обсерватории Тихо Браге. 11 сентября 1577 года над Стамбулом появилась комета, и это потребовало астрологического толкования. По некоторым свидетельствам, Такиюддин недальновидно интерпретировал его как предвестие победы турецкой армии. Шейх-уль-ислам Кадизаде убедил султана в том, что занятия Такиюддина, сующего нос в небесные тайны, в той же степени богохульны, как и астрономические таблицы (Зидж-и джедид-и Гургани) самаркандца Улугбека (вероятно, обезглавленного за подобные же безрассудства). В январе 1580 года – лишь 5 лет спустя после завершения строительства – султан приказал разрушить обсерваторию Такиюддина[166]. До 1868 года в Стамбуле не было обсерватории. Так духовенство лишило турок шансов на научный прогресс в тот самый момент, когда христианские церкви Европы начали ослаблять свой контроль над поиском знания. Достижения европейцев Стамбул отвергал как “тщету”[167]. Наследие некогда знаменитого Дома мудрости растворилось в благочестии. Даже в начале XIX века Хюсейин Рыфкы Тамани, главный преподаватель Инженерной школы, еще объяснял курсантам: “Вселенная выглядит как сфера, центр коей – Земля… Солнце и Луна вращаются вокруг земного шара и относительно знаков зодиака”[168].

Во второй половине xvii века, пока Османская империя пребывала в полусне, правители Европы поощряли развитие науки – как правило, игнорируя мнение церкви на этот счет. В июле 1662 года Карл II своей хартией утвердил Лондонское королевское общество по развитию знаний о природе (спустя два года после его создания в Грешем-колледже) “для развития физико-математического экспериментального исследования”. Основателями Общества, по словам его первого историка, были свободно допущенные люди различных религий, стран и занятий… Иначе невозможно было бы добиться исполнения широких деклараций. Они открыто заявили, что основывают институцию не на английской, шотландской, ирландской, папистской или протестантской философии, но на философии человечества… и положили начало многим великим достижениям[169].

Четыре года спустя в Париже была основана Королевская академия наук – первоначально как картографический центр[170]. Так появилась модель для всей Европы. Среди основателей Королевского общества был Кристофер Рен – архитектор, математик, ученый и астроном. Карл II, поручивший Рену в 1675 году спроектировать Королевскую обсерваторию в Гринвиче, конечно, не ждал предсказаний исхода битв. Король хорошо понимал, что развитие настоящей науки отвечает национальным интересам.

Королевское общество заняло столь заметное место не столько благодаря королевскому патронажу: оно являлось частью научного сообщества нового типа, позволявшего распространять идеи и коллективно решать задачи благодаря открытой конкуренции. Классический пример – закон всемирного тяготения, который Ньютон, возможно, не вывел бы без Гука. Королевское общество (Ньютон возглавил его в 1703 году) стало центром научной сети. Конечно, наука тогда не была, да и не является теперь, всецело коллективным делом. Тогда, как и теперь, учеными двигали и честолюбие, и альтруизм, однако из-за необходимости публиковать результаты сумма знаний увеличивалась. Порой возникали ожесточенные споры о приоритете. Ньютон и Гук спорили, кто первым открыл закон всемирного тяготения (закон обратных квадратов) и постиг истинную природу света[171]. Ньютон вел столь же постыдный спор с Лейбницем, отвергавшим идею всемирного тяготения как некоторое “оккультное качество”[172]. Действительно, между метафизиками с континента и эмпириками с Британских островов имелось недопонимание. Казалось вероятнее, что именно сторонники эмпирического направления с его идеалом опытного знания добьются прогресса в технике, без которого не было бы Промышленной революции (см. главу 5)[173]. Путь от законов Ньютона до паровой машины Томаса Ньюкомена (откачивавшей воду из угольных шахт в Уайтхейвене в 1715 году) короткий и прямой, хотя Ньюкомен был скромным кузнецом из Дартмута[174]. Не случайно три из важнейших новинок – паровой двигатель Джеймса Уатта (1764), определявший долготу морской хронометр Джона Харрисона (1761), прядильная ватермашина Ричарда Аркрайта (1769) – были изобретены в одной и той же стране в одно и то же десятилетие.

Ньютон умер в марте 1727 года. Его тело в пышном убранстве на 4 дня выставили в Вестминстерском аббатстве, а на похоронах гроб сопровождали два герцога, три графа и лорд-канцлер. Это видел Вольтер. Пораженный философ после возвращения во Францию записал: “Я видел, как математика – лишь потому, что он был велик в своем призвании, – хоронили как короля, который был милостив к своим подданным”. Наука и государство на Западе стали партнерами. И ни один монарх не продемонстрировал преимущества этого партнерства лучше, чем друг Вольтера Фридрих Великий.

Осман и Фриц

Спустя 70 лет после осады Вены два человека стали воплощением расширяющегося разрыва между западной и конкурирующей с ней мусульманской цивилизациями. Осман III лениво правил из Стамбула империей, клонящейся к упадку, а Фридрих Великий проводил реформы, которые сделали Пруссию олицетворением эффективности и рациональности. Османская империя казалась столь же сильной, как и в дни Сулеймана Великолепного, однако с середины xvii века испытывала острый структурный кризис. Налицо были бюджетно-налоговый (государственные расходы значительно превышали поступления) и валютный кризис – в виде пришедшей из Нового Света инфляции, сопровождавшейся порчей монеты и ростом цен[175]. При визирях из семьи Кепрюлю – Мехмед-паше, Фазыл Ахмед-паше и его названом брате Кара Мустафе-паше шла постоянная борьба за то, чтобы покрыть расходы огромного султанского двора, держать в узде янычар (пехоту, некогда дававшую обет безбрачия, а теперь ставшую своего рода потомственной самовластной кастой), а также наместников отдаленных областей империи. Росла коррупция. Усиливались центробежные тенденции. Власть землевладельцев-сипахов падала. Мятежники (например, джелали в Анатолии) бросили вызов центральному правительству. Также существовал религиозный конфликт между ортодоксальным духовенством (Кадизаде Мехмет и другие), которое объясняло все неурядицы отходом от слова Пророка[176], и суфийскими мистиками, например Бурханеддин Сиваси[177]. Прежде чиновников набирали из рабов (система девширме), нередко из христиан с Балканского полуострова. Теперь же, казалось, занятие должностей и продвижение по службе больше зависели от взяток и связей, нежели от способностей. Размер взяток вырос, поскольку люди стремились использовать должности для обогащения[178]. Падение административных стандартов можно проследить по государственным документам. Так, отчет о переписи 1458 года составлен безукоризненно, а к 1694 году аналогичные бумаги стали составлять предельно неряшливо, с сокращениями и исправлениями[179]. Турецкие чиновники хорошо понимали, что происходит, но единственным средством, которое они могли порекомендовать, было возвращение к старым добрым временам Сулеймана Великолепного[180].

Возможно, наиболее серьезной проблемой Турции являлось измельчание султанов. Часто происходили перевороты. Между 1566 годом, когда умер Сулейман Великолепный, и 1648 годом, когда взошел на трон Мехмед IV, правило 9 султанов, причем пятерых из них свергли и двоих убили. Многобрачие предполагало, что султаны не испытывали тех трудностей, что христианские монархи вроде Генриха VIII (тот, желая обрести наследника, женился 6 раз). В Стамбуле ситуация была иной. Лишь один из обычно многочисленных сыновей султана мог стать правителем, и до 1607 года остальных неизменно душили, чтобы застраховаться от их притязаний на трон. Это едва ли способствовало сыновней любви. Судьба Мустафы, старшего и самого способного сына Сулеймана, оказалась вполне типичной. Его убили в шатре собственного отца из-за интриг второй жены султана, мачехи Мустафы, устраивавшей судьбу собственных детей. Другой сын, Баязид, также был задушен. К моменту восшествия на престол Мехмеда III в 1597 году погибли 19 из его братьев. После 1607 года практика избиения была оставлена в пользу первородства. Младших сыновей заточали в гарем, где жили жены, наложницы и дети султана[181].

Характеристика обстановки в гареме как “нездоровой” явно недостаточна. Осман III взошел на престол в возрасте 57 лет, причем 51 год он провел в гареме. Ко времени воцарения Осман III, почти ничего не знавший о собственном государстве, приобрел такую ненависть к женщинам, что носил обувь, подбитую железом. Предполагалось, что, заслышав его шаги, женщины будут прятаться. Полвека избегания наложниц едва ли были хорошей подготовкой к управлению империей. В странах, лежащих к северу от Балкан, жизнь королей была совсем иной.

“Правитель – первый слуга государства, – писал Фридрих Великий в 1752 году в первом из двух политических завещаний, обращенных к потомкам. – Ему хорошо платят, так что он может содержать себя в добром порядке, но взамен от него требуется… труд на благо державы”[182]. Сходные мысли высказывал прадед Фридриха – “Великий курфюрст” Фридрих Вильгельм I, превративший разоренный войной Бранденбург в ядро государства с самым жестким в Центральной Европе управлением, с финансовой системой, основанной на эффективной эксплуатации обширных казенных земель, с опорой на лояльных землевладельцев, пригодных и для военной, и для чиновничьей службы, а также с вымуштрованной армией, набранной из крестьян. К 1701 году, когда сын Фридриха Вильгельма I Фридрих I стал королем Пруссии, государство казалось самым близким приближением к идеальной абсолютной монархии, которую Томас Гоббс рекомендовал как противоядие от анархии. То был молодой, поджарый Левиафан.

Контраст с Турцией хорошо заметен в резиденции Фридриха Великого в Потсдаме (ее спроектировал сам король). Это скорее вилла, чем дворец, и, хотя она называлась Сан-Суси, “без забот”, ее хозяин забот вовсе не избегал: “У меня нет интересов, которые не являются интересами и моего народа. Если они несовместимы, то предпочтение должно быть отдано благосостоянию и пользе страны”.

Простое убранство Сан-Суси служило примером для прусской бюрократии. Ее лозунгами стали строгая самодисциплина, железный порядок и абсолютная неподкупность. В Сан-Суси Фридрих держал малый штат слуг: 6 посыльных, 5 лакеев, 2 пажа. А вот камердинера у короля не было, поскольку его гардероб отличался простотой: как правило, он носил старый мундир в пятнах от нюхательного табака. Фридрих считал, что монаршее облачение непрактично, а корона – это просто “шляпа, не защищающая от дождя”[183]. По сравнению со своим венценосным коллегой из дворца Топкапы прусский король вел монашескую жизнь. Вместо гарема у Фридриха была одна жена – Елизавета Кристина Брауншвейгская, – которую он, впрочем, терпеть не мог. “Мадам располнела”, – так король поприветствовал супругу после одной из долгих разлук[184]. Контраст заметен и в документах. Каждое мгновение жизни прусского кабинета, тщательно запротоколированное, – полная противоположность турецким обычаям ведения дел xviii века.

Лорд Байрон однажды написал другу: “Модные пороки в Англии – разврат и пьянство, в Турции гомосексуализм и курение, мы предпочитаем девушку и бутылку, они трубку и катамитов”[185]. Фридрих Великий, отец просвещенного абсолютизма, возможно, был бы счастливее, если бы жил при османском дворе. Впечатлительный интеллектуал, вероятно с гомосексуальными наклонностями, прошел строгое, порой садистское, обучение под руководством своего отца Фридриха Вильгельма I – человека вспыльчивого и грубого.

Пока Фридрих Вильгельм I предавался буйному веселью в “табачной коллегии”, его сын искал утешения в истории, музыке и философии. Принц для придирчивого отца был “изнеженным мальчишкой, в котором нет ни намека на мужественность, который не умеет ни ездить верхом, ни стрелять, и который… нечистоплотен, никогда не стрижет волосы, но, как идиот, завивает их”[186]. Когда Фридриха схватили при попытке бегства из Пруссии, отец заключил его в замок Кюстрин и заставил смотреть на казнь Ганса Германа фон Катте, друга принца, который помог спланировать побег. Отрубленную голову и тело фон Катте оставили у окна камеры[187]. Фридрих провел в заточении два года.

Все же Фридрих не мог позволить себе отвергнуть страсть отца к военному делу. Получив полк (после того, как его освободили из Кюстрина), он стремился развить военные навыки. Они были необходимы: Фридрих желал компенсировать уязвимое географическое положение Пруссии. За время своего правления Фридрих увеличил численность армии с 80 тысяч до 195 тысяч человек, сделав ее третьей в Европе. К концу его царствования (1786) Пруссия стала самой милитаризованной страной в мире: один солдат приходился на 29 пруссаков[188]. И, в отличие от отца, Фридрих был готов послать солдат не только на плац, но и на войну. Через несколько месяцев после коронации в 1740 году он ошеломил мир, отняв у Австрии богатую Силезию. “Старый Фриц”, с трудом державшийся в седле и предпочитавший звук флейты грохоту сапог, проявил себя как художник и в управлении государством.

Как объяснить это преображение? Одну подсказку можно обнаружить в “Анти-Макиавелли” – ранней работе Фридриха по политической философии, одном из многих королевских опровержений знаменитого трактата “Государь” Никколо Макиавелли. Фридрих защищает право монарха вести превентивную войну[189]: “Если бы безмерная сила какого-либо государства угрожала всему миру, разумным стал бы поступок государя, который стремился бы удержать течение этой реки”. Иными словами, ради поддержания “мудрого равновесия сила одних монархий сдерживается силой других… Разумение требует того, чтобы малое зло предпочитать большому и, вместо неизвестного, избирать известное, поэтому было бы гораздо лучше, чтобы государь, коли это в его воле, вступал в жестокую войну для снискания лавровой ветви, нежели дожидался опаснейших времен, когда объявление войны может лишь на несколько минут отсрочить его рабство и падение”[190]. Позднее Фридрих называл соседнюю Польшу “артишоком, предназначенным для того, чтобы его съели лист за листом”. Так и про изошло: Польшу поделили между собой Австрия, Пруссия и Россия[191]. Таким образом, захват Фридрихом Силезии не был импровизацией. Пруссия, воплощавшая власть, основанную на безжалостном рационализме, явилась зеркальным отражением слабеющей Османской империи.

Фридрих Вильгельм I выжимал деньги из подданных и оставил своему наследнику 8 миллионов талеров. Сын воспользовался этим богатством не только для расширения территории королевства, но и для обустройства его столицы. Одним из первых величественных зданий, украсивших центр Берлина, стала Опера. Рядом возвели величественный собор Св. Ядвиги.

С точки зрения нелюбопытного туриста эти два здания мало чем отличаются от оперных театров и соборов в других европейских столицах. Но отличия есть. Для Северной Европы необычным было то, что Берлинская государственная опера не была связана с королевским двором и работала для удовольствия не монарха, а публики. Собор не обычен, поскольку это католическая церковь в лютеранском городе, построенная королем-агностиком, и не на окраине, а на самой большой площади города. Портик собора повторяет Пантеон – храм всех богов[192]. Этот собор – памятник религиозной терпимости Фридриха Великого.

Либерализм указов, изданных им после коронации, поражает и сегодня: они провозглашают не только религиозную терпимость, но и неограниченную свободу печати и открытость страны для иммиграции. В 1700 году фактически почти каждый пятый житель Берлина был французом-гугенотом и жил во французской “колонии”. Были также зальцбургские протестанты, вальденсы, менониты, шотландские пресвитериане, евреи, католики и открытые скептики. Фридрих провозгласил: “Здесь каждый может искать спасения таким образом, который представляется ему наилучшим” (даже мусульмане)[193]. Правда, и в Османской империи к иудеям и христианам относились “терпимо”, но их статус был ближе к статусу евреев в средневековой Европе (ограничение передвижения и занятий, повышенные налоги)[194].

Благодаря соединению свободы и терпимости к иностранцам в Пруссии начался культурный бум, отмеченный основанием читательских и дискуссионных обществ, книжных лавок, журналов, научных обществ. Хотя сам Фридрих утверждал, что предпочитает писать на французском, и презирал немецкий язык, стали множиться публикации на немецком языке. В правление Фридриха Иммануил Кант, исследовавший в “Критике чистого разума” (1781) природу и границы разума, стал, вероятно, самым великим философом xviii века. Кант, всю жизнь проведший в университете Альбертина в Кенигсберге, вел жизнь еще более строгую, чем его король. Философ выходил на ежедневную прогулку в одно и то же время, так что горожане сверяли по нему часы. Для Фридриха не имело ни малейшего значения, что великий мыслитель был внуком шотландца-седельника. Значение имел его ум, а не обстоятельства рождения. Не сильнее Фридриха беспокоило и то, что Моисей Мендельсон – интеллектуал, почти равный Канту – был евреем. Христианство, сардонически заметил король, “полное чудес, противоречий и нелепостей, порождено лихорадочным воображением жителей Востока… Христианство придумали фанатики, используют интриганы, а верят в него дураки”[195].

В этом сама суть Просвещения, ставшего продолжением научной революции. Имелись, правда, два отличия. Во-первых, круг философов был шире круга ученых. То, что случилось в Пруссии, происходило по всей Европе: книгоиздатели, владельцы журналов и газет удовлетворяли спрос, растущий благодаря повышению уровня грамотности. Во Франции доля мужчин, умеющих написать собственное имя (достаточное свидетельство грамотности), увеличилась с 29 % (в 80-х годах xvii века) до 47 % (в 80-х годах xviii века). Аналогичный показатель для женщин (увеличение с 14 % до 27 %) был заметно ниже. Однако уже к 1789 году в Париже грамотность среди мужчин достигала около 90 %, среди женщин – 80 %. Конкуренция протестантских и католических институтов, рост социальной защиты, высокая степень урбанизации и развитие транспорта – все это в совокупности увеличивало грамотность европейцев. Просвещение распространялось не только через чтение. Столпами общественной жизни xviii века являлись подписные концерты (такие, как концерт Моцарта в Вене в 1784 году), народные театры и художественные салоны, не говоря уже о разветвленной сети культурных обществ и братств (наподобие масонских). Немецкий поэт и драматург Фридрих Шиллер заявил в 1784 году:

Я пишу в качестве гражданина мира, не служащего никаким государям. Публика теперь для меня все – моя наука, мой повелитель, мой защитник. Я принадлежу теперь ей одной. Перед этим и не перед каким-либо иным судом я предстану. Лишь ее я боюсь и ее уважаю. Чувство величия возникает во мне при мысли, что… единственный трон, к которому я взываю, – душа человека[196].

Во-вторых, главной заботой мыслителей Просвещения было не естественнонаучное знание, а то, что шотландский философ Давид Юм назвал “наукой о человеке”. В какой степени Просвещение имело отношение к науке, вопрос спорный. Эмпиризм, особенно во Франции, был непопулярен. Ученые xvii века желали знать, какова природа. Философов xviii века сильнее интересовало, каким может (или должно) быть общество. Выше мы цитировали суждение Монтескье о влиянии географии на политическую культуру Китая и Кенэ – о примате сельского хозяйства в экономической политике Китая, а также Смита – о том, что причиной застоя в Китае явилась недостаточно развитая внешняя торговля. При этом ни один из этих троих в Китае не бывал. Джон Локк и Клод Адриан Гельвеций соглашались в том, что человеческий разум напоминает чистую доску и формируется благодаря образованию и опыту. Ни у первого, ни у второго не было экспериментальных данных на этот счет. Их догадки – плоды раздумий и в значительной степени – чтения.

Просвещение легко побеждало суеверия, связанные с религией или метафизикой. Фридрих Великий в приведенной выше цитате кратко выразил то, что тоньше излагали Вольтер, Юм, Гиббон и другие. Сильнейшим оружием Просвещения была ирония – вспомним захватывающий рассказ Гиббона о раннем христианстве (том I, глава 15 “Истории упадка и разрушения Римской империи”) или повесть “Кандид”, где Вольтер осмеял тезис Лейбница “Все к лучшему в этом лучшем из миров”.

Но, возможно, крупнейшим достижением той эпохи стал анализ взаимодействия институтов гражданского общества (в “Теории моральных чувств”) и рыночной экономики (в “Богатстве народов”), предпринятый Адамом Смитом. В отличие от многих трудов того времени, обе эти работы опираются на наблюдения за шотландскими буржуа, за которыми Смит наблюдал всю жизнь. Но если “невидимая рука рынка” действовала в условиях общепринятой практики и взаимного доверия, то радикально настроенные франкоязычные философы бросали вызов не только государственной церкви, но и самому государству. Жан Жак Руссо в “Общественном договоре” (1762) усомнился в законности любой политической системы, не основанной на “общей воле”. Маркиз де Кондорсе подверг сомнению законность несвободного труда в “Размышлениях о рабстве негров” (1781). И если сам прусский король высмеивал христианство, то что мешало парижским писакам бранить своих короля и королеву? Влияние Просвещения простиралось очень широко: от разреженного воздуха кантовских высот разума до исторгавшего пасквили чрева Парижа, которые печатал, например, “Газетье куирассе” Шарля Тевено де Моранда. Даже Вольтера потрясли свирепые нападки де Моранда на правительство – это одна “из тех злобных работ, что доводят до исступления всех, от монарха до последнего гражданина”[197].

Ирония не вполне предугаданных революционных потрясений, вызванных Просвещением, заключалась в том, что оно было делом аристократов. Среди его лидеров были барон де Монтескье, маркиз де Мирабо, маркиз де Кондорсе, барон де Гольбах. Все философы более низкого происхождения в той или иной мере зависели от королевского или аристократического патронажа: Вольтер – от маркизы дю Шатле, Смит – от герцога Баклю, Шиллер – от герцога Вюртембергского, Дидро – от Екатерины Великой.

Фридрих Великий не только предоставлял интеллектуалам свободу от религиозных и других ограничений. Вольтер получил гораздо больше, нежели комнату в Сан-Суси. В июне 1740 года Фридрих, находясь под впечатлением от доказательства Мопертюи гипотезы Ньютона о том, что Земля есть сфера, сплюснутая на полюсах, пригласил француза в Берлин, чтобы помочь организовать прусский эквивалент Королевского общества. Проект оказался под угрозой срыва (когда Мопертюи, сопровождавший короля во время Первой Силезской войны, позорно попал в австрийский плен), однако в итоге был реализован[198]. В январе 1744 года Фридрих учредил Королевскую академию наук, объединившую Прусское королевское научное общество и открывшееся годом ранее негосударственное Берлинское литературное общество, и убедил Мопертюи занять пост президента академии – “самое большое завоевание в моей жизни”, как признавался король Вольтеру[199].

Фридрих, без сомнения, был оригинальным и серьезным мыслителем. Его “Анти-Макиавелли” – примечательно революционный документ[200]:

Благоденствие народа… государь обязан предпочитать всем прочим выгодам… Если бы государи могли представить те беды, которые уготованы народам объявлением войны, то они были бы более ответственны в принятии решения о том, следует ли начинать ее или нет. Однако воображение их не простирается так далеко, чтобы увидеть будущие несчастья народа. Как можно государям не понимать, какие бедствия несет с собой война: народ угнетается налогами, страна лишается многих молодых людей, неприятельский меч и пули пожирают народ толпами, раненые, лишившиеся своих членов, единственного средства для добычи пропитания, гибнут в нищете, и, наконец, скольких полезных граждан теряет государство. Государи, считающие подданных своих рабами, без всякого милосердия используют их в войне и лишаются их без сожаления, напротив, государи, считающие граждан равными себе и являющиеся душой народного тела, берегут жизни своих подданных[201].

Другие политические труды Фридриха тоже не были работами дилетанта. Несомненной ценностью обладают и его музыкальные сочинения. Особенно известен его безмятежный концерт для флейты до мажор, который отнюдь не является пастишем из сочинений Иоганна Себастьяна Баха.

Между Просвещением, как его понимал Фридрих, и научной революцией имелось важное различие. Лондонское Королевское общество было центром открытой интеллектуальной сети. Прусская Академия, напротив, задумывалась как иерархическая структура, построенная по модели абсолютной монархии. В “Политическом завещании” (1752) Фридрих заметил: “Как Ньютон не смог бы создать свою систему тяготения, если бы сотрудничал с Лейбницем или Декартом, так и политическую систему невозможно создать и сохранить, если ее не породил один ум”[202]. С этим свободный дух Вольтера смириться не мог. Когда Мопертюи стал злоупотреблять служебным положением и возвеличивать собственный принцип наименьшего действия, Вольтер сочинил безжалостную “Диатрибу доктора Акакия, папского лекаря”. Дерзости Фридрих не снес. Он приказал уничтожить тираж брошюры и дал Вольтеру понять, что тот более не является желанным гостем в Берлине[203].

Другие ученые оказались меньшими строптивцами. Иммануил Кант (он стал астрономом прежде, чем философом) впервые привлек к себе внимание в 1754 году, когда написал для конкурса Прусской академии наук работу о замедлении вращения Земли под воздействием приливного трения вод Мирового океана. В программном эссе “Что такое Просвещение?” (1784)[204] Кант призвал всех “иметь мужество пользоваться собственным умом” – и при этом повиноваться королю, поскольку

только тот, кто, будучи сам просвещенным, не боится собственной тени, но вместе с тем содержит хорошо дисциплинированную и многочисленную армию для охраны общественного спокойствия, может сказать то, на что не отважится республика: рассуждайте сколько угодно и о чем угодно, только повинуйтесь! Так проявляется здесь странный, неожиданный оборот дел человеческих, да и вообще они кажутся парадоксальными, когда их рассматривают в целом. Большая степень гражданской свободы имеет, кажется, преимущество перед свободой духа народа, однако ставит этой последней непреодолимые преграды. Наоборот, меньшая степень гражданских свобод дает народному духу возможность развернуть все свои способности[205].

В общем, просвещение Пруссии касалось свободы мысли, а не свободы действий. При этом свободная мысль была поставлена преимущественно на службу государству. Подобно тому, как иммигранты способствовали притоку налогов в казну (что позволяло содержать большую армию, способную завоевать большую территорию), знания могли пригодиться на войне. Ведь наука нового типа была способна на большее, нежели объяснение природы и “расколдовывание” небесных тел. Она могла предопределить возвышение и падение земных держав.

Современный Потсдам – пригород Берлина, запыленный летом, мрачный зимой, с горизонтом, закрытым уродливой гэдээровскими многоэтажками. При Фридрихе Великом большинство жителей Потсдама были солдатами и почти все постройки имели военное назначение. Здание нынешнего Музея кино было сначала оранжереей, а затем конюшнями. В центре города мы видим сиротский приют, плац и бывший манеж. На углу Линденштрассе и Шарлоттенштрассе стоит ощетинившаяся скульптурами Старая караульня.

Потсдам был и Пруссией в миниатюре, и карикатурой на страну. Георг Генрих фон Беренхорст, адъютант Фридриха, однажды заметил – лишь отчасти в шутку: “Прусская монархия – это не государство, которое располагает армией, а армия, у которой есть государство, куда она время от времени возвращается”[206]. Армия перестала быть просто инструментом династической власти. Она слилась с обществом. Ожидалось, что землевладельцы станут офицерами, а крестьяне заменят наемников. Пруссия стала армией, и армия стала Пруссией. К концу царствования Фридриха более 3 % населения состояло на военной службе: в 2 раза больше, чем во Франции и Австрии.

Муштру справедливо считали рецептом прусских военных успехов. В этом отношении Фридрих был истинным наследником военных гениев xvii века Морица Оранского и шведского короля Густава II Адольфа. Прусские пехотинцы в синих мундирах, похожие на заводных солдатиков, делали 90 шагов в минуту, замедляясь до 70 шагов при приближении к врагу[207]. В декабре 1757 года Пруссии угрожал союз трех великих держав: Франции, Австрии и России. При Лейтене прусская пехота, держа строй, внезапно атаковала южный фланг австрийцев, построенных в длинную линию, и опрокинула его. Затем, когда австрийцы попытались перестроить фронт, они столкнулись кое с чем гораздо более опасным, чем стремительно наступавшая пехота: с артиллерией. Точность артиллерийского огня была столь же важна для возвышения Пруссии, как и легендарное “кадавроподобное повиновение” ее пехоты[208].

Рост “производительности” ратного труда: ручное огнестрельное оружие (РОО) французской пехоты, 1600–1750 гг.


Фридрих долго не любил артиллерию, требовавшую непомерных расходов[209], однако позднее оценил ее по достоинству: “Исход войны… будет решать артиллерийская дуэль”[210]. При Лейтене у пруссаков было 63 полевых орудия, 8 гаубиц и 10 12-фунтовых “ворчунов”, Brummer (прозванных так из-за зловещего грохота). Конная артиллерия, которую организовал Фридрих, стала стандартом для армий Европы[211], а позднее – ключом к успеху Наполеона.

Бенджамин Робинс мог рассчитывать только на себя. Не имея возможности учиться в университете, он самостоятельно изучил математику и зарабатывал на кусок хлеба как частный преподаватель. В возрасте 21 года уже избранный членом Королевского общества Робинс поступил на службу в Ост-Индскую компанию в качестве артиллерийского офицера и военного инженера. В начале 40-х годов xviii века он применил ньютоновскую физику в баллистике. Робинс использовал дифференциальные уравнения, чтобы описать влияние сопротивления воздуха на траекторию снаряда (проблема, которую не смог решить Галилей). В “Новых основаниях артиллерии”, изданных в Англии в 1742 году, Робинс на основании собственных наблюдений, закона Бойля, а также предложения XXXIX из книги 1 ньютоновских “Начал” (толкующего о движении тела под влиянием центростремительной силы) вычислил дульную скорость снаряда. Затем, используя собственный баллистический маятник, он показал, что сила сопротивления воздуха может в 120 раз превосходить силу тяжести от веса снаряда, а это совершенно искажает параболическую траекторию, предложенную Галилеем. Робинс установил, что вращение вылетающей из мушкета пули отклоняет ее от намеченной линии. Трактат “О природе и преимуществах оружия с нарезным стволом”, который он представил Королевскому обществу в 1747 году (и в том же году получил медаль Копли), рекомендовал придавать пулям яйцеобразную форму и делать нарезы в стволах. Сам Робинс высоко оценивал научное и практическое значение своей работы: “Государства, которые обстоятельно изучат природу и преимущества нарезного оружия, упростят и усовершенствуют его конструкцию, вооружат им армии… достигнут превосходства”[212]. Чем точнее и эффективнее артиллерия, тем менее ценны сложные укрепления и даже вымуштрованная пехота.

Всего через 3 года Фридрих Великий приказать перевести “Новые основания артиллерии” на немецкий язык. Леонард Эйлер, сам превосходный математик, исправил некоторые расчеты Робинса, присовокупив свои таблицы, дающие значение дульной скорости для орудий различного калибра в зависимости от относительного веса снаряда и длины канала ствола[213]. В 1751 году появился французский перевод. В то время были, конечно, и другие великие новаторы, например Йозеф Венцель фон Лихтенштейн и Жан Батист Грибоваль, но именно Робинсу принадлежит честь быть зачинателем революции xviii века в баллистике. Наука, это “приложение-убийца”, дала Западу смертельное оружие. (Довольно удивительный поворот для Робинса, родившегося в семье квакеров.)

Турки пропустили Робинсову революцию в баллистике, как и открытие Ньютоном законов движения. Турецкие пушки xvi века, изготовленные на литейном заводе Топхане в Стамбуле, могли на равных состязаться с современной европейской артиллерией[214]. В xvii веке ситуация стала меняться. Уже в 1664 году габсбургский стратег Раймондо Монтекукколи, разбивший османскую армию при Сен-Готарде, отметил: “Громоздкие орудия [турок] причиняют при стрельбе сильный урон, однако их трудно перевозить и они требуют слишком много времени для перезарядки и прицеливания… Нашу артиллерию удобнее транспортировать, и она эффективнее”[215]. В следующие 200 лет разрыв увеличивался по мере того, как на Западе в заведениях вроде Вулиджской военной академии (открыта в 1741 году) совершенствовались теория и практика. В 1807 году, когда эскадра Джона Дакуорта вошла в Дарданеллы, турки еще пользовались старинными орудиями, швырявшими огромные каменные ядра в общем направлении судов противника.

Путешествия эпохи Танзимата

Герои романа Монтескье “Персидские письма”[216] – двое мусульман, направляющихся через Турцию во Францию. Один из них, Узбек, замечает: “С удивлением убеждался я в слабости империи османлисов… Турки до такой степени забросили все искусства, что пренебрегли даже искусством военным. В то время как европейские народы совершенствуются с каждым днем, эти варвары коснеют в своем первобытном невежестве и надумываются применять новые изобретения европейцев только после того, как эти изобретения уже тысячу раз применялись против них”[217].

Поездки для изучения причин явно растущего военного превосходства Запада предпринимались и на самом деле. В 1721 году Йирмисекиз Челеби Мехмед-эфенди, назначенный послом в Париж, получил инструкции “разузнать о средствах цивилизации и образования во Франции и сообщить о тех, которые можно применить [в Османской империи]” и с восторгом описывал французские военные школы и плацы.

Турки к тому времени поняли, что должны учиться у Запада. В 1732 году Ибрагим Мутеферрика (чиновник, родившийся в Трансильвании в семье христиан) представил султану Махмуду I свои “Основы мудрости в устройстве народов”. В этом трактате Мутеферрика дал ответ на вопрос, который с тех пор часто посещал мусульман: почему “христиане, бывшие [некогда] презренным народом, сравнительно малочисленным по отношению к мусульманскому населению и ничтожным и слабым по природе и характеру, с некоторых пор распространились по свету, захватили множество стран и даже стали явно побеждать победоносную османскую армию Высокой Порты”[218]. Ответ Мутеферрика был обширным: он упомянул парламентскую систему Англии и Голландии, христианскую экспансию в Америке и на Дальнем Востоке. Он даже отметил, что, в то время как Османская империя подчиняется законам шариата, у европейцев есть “законы и правила, найденные разумом”. Но прежде всего туркам следовало догнать Европу в военном деле:

Пусть мусульмане поступают дальновидно и глубоко ознакомятся с новыми европейскими приемами, организацией, стратегией, тактикой и ведением войны… Все мудрецы мира согласны в том, что народ Турции превосходит все остальные народы в следовании правилам и порядку. Если они изучат новые военные науки и будут в состоянии применить их, ни один враг никогда не может противостоять этому государству[219].

Послание было недвусмысленным: если Османская империя желает быть великой державой, она должна принять и научную революцию, и Просвещение. Не случайно именно Мутеферрика открыл в 1727 году первую в Османской империи типографию, а год спустя издал первую книгу, набранную арабским шрифтом – “Словарь Ван-кулу” (Ванкулу люгаты). В 1732 году Мутеферрика напечатал “Действия магнетизма” (Фуюзат-и мыкнатисие) – компиляцию из нескольких английских и латинских работ[220].

2 декабря 1757 года турецкий чиновник и дипломат Ахмед Ресми-эфенди отправился в Вену, чтобы объявить о вступлении на султанский престол Мустафы III. Его миссия сильно отличалась от порученной в 1683 году Кара Мустафе. Ресмиэфенди сопровождали более 100 военных и гражданских официальных лиц, и его задача состояла не в том, чтобы осадить столицу Габсбургов, а чтобы учиться там. После 153-дневного пребывания в Вене он представил детальный (и восторженный) отчет объемом более 245 рукописных страниц ин-фолио[221]. В 1763 году Ресми-эфенди отправили с дипломатической миссией в Берлин. Пруссия впечатлила его еще сильнее, чем Австрия. Хотя посла несколько смутил “пыльный, поношенный” королевский мундир, он одобрил страсть, с которой Фридрих посвящал себя государственным делам, отсутствие у монарха религиозных предрассудков, а также многочисленные свидетельства экономического прогресса Пруссии[222].

Прежде тон записок османских послов о Европе был насмешливым. Комплекс превосходства препятствовал турецким реформам. Восторженные отзывы Ресми-эфенди ознаменовали собой сильную – и болезненную – перемену, однако не все в Стамбуле были столь же восприимчивы к западному влиянию. Явная и неявная критика Ресми-эфенди турецкой административной системы и армии, вероятно, стали причиной того, что этот талантливый чиновник так и не стал великим визирем.

В Стамбул приглашали западных советников. Клод Александр де Бонневаль занимался реформированием корпуса хумбараджи (бомбардиров). Франсуа де Тотта, француза венгерского происхождения, пригласили руководить постройкой новых защитных сооружений столицы. Де Тотт с изумлением увидел, что многие укрепления на Босфоре не только устарели, но и просто были неправильно расположены, так что вражеское судно находилось бы вне досягаемости даже современных орудий (“Скорее руины после осады, чем приготовления к обороне”). Он основал артиллерийское училище (Сюр’ат топчулары оджайи) по образцу французского Corps de Diligents и военно-инженерную школу (Хендесхане), в которой шотландец Кэмпбелл Мустафа учил кадетов математике. Де Тотт построил новый литейный завод и способствовал развитию полевой артиллерии. Однако вновь и вновь реформы наталкивались на политическое противодействие, не в последнюю очередь янычар. В 1807 году они даже добились роспуска армии “нового образца” (Низам-и джедид), созданной под руководством французского генерала Обера-Дюбайе. Казалось, что турецкая армия служит прежде всего для обогащения и удобства ее командиров. Она не справлялась даже с восстаниями в империи[223]. Лишь в эпоху Танзимата (“упорядочение”) – при Махмуде II и Абдул-Меджиде I – правительство смогло противостоять оппозиции.

11 июня 1826 года на плацу около главных янычарских казарм 200 солдат появилось в униформе европейского образца. Два дня спустя около 20 тысяч янычар собрались с криками: “Мы не хотим военных упражнений неверных!” Они опрокинули котлы для плова[224] и угрожали пойти на дворец Топкапы. Махмуд II сумел овладеть положением и объявил: или янычар перебьют, или по руинам Стамбула будут бродить кошки. Султан заручился поддержкой артиллерийского корпуса и других ключевых армейских частей. Когда артиллеристы повернули пушки против янычар, погибли сотни человек. 17 июня янычарский корпус был распущен[225].

Европеизации подверглись не только мундиры. Главным музыкальным гувернером султанского двора был назначен Джузеппе Доницетти, старший брат Гаэтано Доницетти, автора оперы “Лючия ди Ламмермур”. Джузеппе Доницетти написал для своего работодателя два государственных гимна (явно в итальянском духе) и организовал военный оркестр европейского образца, с которым разучивал увертюры Россини. Ушли в прошлое большие барабаны, некогда пугавшие защитников Вены. Французский журнал “Менестрель” в декабре 1836 года сообщал:

В Стамбуле умерла в муках древняя турецкая музыка. Султан Махмуд любит итальянскую музыку и насаждает ее в войсках… Особенно он любит фортепьяно – до такой степени, что заказал в Вене множество инструментов для своих дам. Не знаю, как они намерены учиться играть, поскольку ни одна пока нисколько в том не преуспела[226].

Долмабахче, дворец Абдул-Меджида I, построенный в 1843–1856 годах, – самый долговечный символ эпохи реформ. В Долмабахче 285 комнат, 44 зала, 68 туалетных комнат и 6 бань-хамамов. 14 тонн золота пошло на украшение потолков (с которых свисает 36 люстр). Наверху великолепной Хрустальной лестницы – Церемониальный зал с цельнотканым ковром площадью около 130 м² и люстрой весом более 4 тонн. (Похоже одновременно на Центральный вокзал Нью-Йорка и декорации Парижской оперы.)

После этого туркам осталась только научная революция. Правительство признало в 1838 году: “Религиозное знание служит нашему спасению в будущей жизни, наука служит совершенствованию человека в этом мире”. Однако лишь в 1851 году было созвано Собрание по делам знаний (Энджюмен-и даниш), устроенное по образцу Французской академии (предполагалось, что его члены “весьма сведущи в учении и науке, поскольку прекрасно владеют одним из европейских языков”), а десятилетие спустя – Османское научное общество (Джемийет-и имийе-и османийе)[227]. Одновременно к западу от Стамбула было создано нечто вроде промышленной зоны, где разместили заводы по производству оружия и униформы. Казалось, что Турция наконец открылась Западу[228]. Ориенталист Джеймс Редхаус (его пригласили преподавать в военно-морской инженерной школе, Хендесхане-и бахри хумаюн, когда ему было 17 лет) многие десятилетия трудился над тем, чтобы перевести английские книги на турецкий язык и составить словари, грамматики и разговорники, которые сделали бы европейское знание доступным для турок, а заодно улучшили имидж их страны. В 1878 году Ахмед Мидхат-эфенди начал печатать газету “Толкователь истины” (Терджюман-и хакикат), в которой публиковал и собственные работы, в том числе “Путешествие по Европе” (Аврупада бир джевелян; 1889) с описанием впечатлений от Всемирной выставки в Париже (1900) и ее “галереи машин”[229].

Однако, несмотря на усилия великих визирей Решид-паши, Фуад-паши, Али-паши и Мидхат-паши, ни одно из этих нововведений не сопровождалось реформой османской системы государственного управления, которая могла бы обеспечить твердый фундамент для этого прекрасного фасада[230]. Новые армия, мундиры, гимны и дворцы были очень хороши. Но без эффективной системы налогообложения, которая оплачивала бы все это, все больше расходов приходилось на заимствования в Париже и Лондоне. И чем больше приходилось тратить на выплату процентов европейским держателям облигаций, тем меньше денег оставалось для укрепления рушащейся империи. Османская империя, лишившаяся Греции в 20-х годах XIX века и утратившая в 1878 году обширные территории на Балканах, находилась в плачевном состоянии. Курс турецкой валюты снижался из-за выпуска грубых (и легко подделываемых) банкнот кайме[231]. Доля государственных доходов, употребляемая на выплату процентов европейским кредиторам, росла[232]. Периферии угрожал славянский национализм вкупе с интригами великих держав. Попытка провозгласить конституцию, ограничивающую власть султана, закончилась изгнанием Мидхат-паши и возвращением Абдул-Хамида II к абсолютизму.

В одном из залов дворца Долмабахче есть удивительные часы (снабженные также термометром, барометром и календарем) – подарок египетского хедива султану. На них по-арабски написано: “Пусть каждая ваша минута будет равна часу и каждый час – столетию”. Эти часы можно счесть триумфом восточной техники, но только сделаны они не на Востоке: их сконструировал австриец Вильгельм Кирш. Импорт западной техники не мог заменить модернизацию. Туркам нужны были не только новые дворцы, но и новая конституция, алфавит, фактически новое государство. И они получили все это – в значительной степени благодаря усилиям одного человека. Его звали Кемалем Ататюрком. Он желал стать турецким Фридрихом Великим.

От Стамбула до Иерусалима

У меня есть серьезные основания полагать, что Маленький принц прилетел с планетки, которая называется “астероид В-612”. Этот астероид был замечен в телескоп лишь один раз, в 1909 году, турецким астрономом. Астроном доложил тогда о своем замечательном открытии на Международном астрономическом конгрессе. Но никто ему не поверил, а все потому, что он был одет по-турецки… К счастью для репутации астероида В-612, турецкий султан велел своим подданным под страхом смерти носить европейское платье. В 1920 году тот астроном снова доложил о своем открытии. На этот раз он был одет по последней моде – и все с ним согласились[233].

Антуан де Сент-Экзюпери высмеял модернизацию Турции. Безусловно, после Первой мировой войны турки переменили платье, как это сделали японцы после Реставрации Мэйдзи (см. главу 5). Но насколько глубокие перемены это отразило? В частности, была ли новая Турция способна к игре в одной “научной лиге” с Западом?

Мустафе Кемалю, в отличие от Фридриха Великого, на роду не было написано править. Кемаль – пьяница и бабник – был бенефициаром реорганизации турецкой армии в конце XIX века под руководством Кольмара фон дер Гольца (Гольц-паша) в 80-х – начале 90-х годов XIX века. Гольц олицетворял Пруссию Фридриха Великого. Он родился в Восточной Пруссии. Его отец был не слишком удачливым солдатом и помещиком. Кольмар фон дер Гольц дослужился до высокого чина благодаря своей храбрости и уму. Кемаль, учившийся воевать у немцев, успешно применил свои познания на практике в 1915 году на полуострове Галлиполи, где сыграл ключевую роль в отражении британского десанта. После войны, когда империя разваливалась, а в Анатолию вошла греческая армия, Кемаль организовал оборону. Он объявил себя отцом новой Турецкой Республики – Ататюрком. Хотя он перенес столицу из Стамбула на восток, в Анкару, в сердце Анатолии, у него не было ни малейших сомнений в том, что государство, которое он строил, должно ориентироваться на Запад. Он подчеркивал, что столетиями турки “шли с Востока на Запад”[234]. “Можно ли назвать хоть одну нацию, которая не обратилась к Западу в поисках цивилизации?” – спросил он однажды французского писателя Мориса Перно[235].

Ключевую роль в переориентации Турции сыграла радикальная реформа языка (предполагавшая, кроме прочего, замену арабского алфавита турецким), которую Ататюрк проводил сам. Мало того, что арабское письмо символизировало господство ислама: оно плохо соответствовало звукам турецкого языка, так что большей части населения было трудно читать и писать. Августовским вечером 1928 года Ататюрк выступил в парке Гюльхане, бывшем саду дворца Топкапы. Обращаясь к большой аудитории, он попросил добровольца прочитать вслух текст по-турецки. Когда вызвавшийся не смог этого сделать, Ататюрк сказал: “Этот молодой человек озадачен, потому что не знает настоящего турецкого алфавита” и передал листок своему коллеге. Тот зачитал:

Наш богатый, гармоничный язык сможет выразить себя новыми турецкими буквами. Мы должны освободиться от непонятных знаков, которые столетиями держали наши умы в железных тисках. Вы должны быстро выучить новое турецкие буквы… Считайте это долгом перед Родиной и нацией… Для нации позорно состоять на 10–20 % из грамотных и 80–90 % из неграмотных… Мы исправим эти ошибки… Наша нация докажет своим письмом и своим умом, что ее место в цивилизованном мире[236].

Вестернизация алфавита явилась лишь частью культурной революции, начатой Ататюрком во имя модернизации Турции. Манера одеваться тоже изменилась. Шляпа заменила феску и тюрбан, осуждалось ношение платков. Были приняты западный календарь и христианское летоисчисление. Но самым важным шагом Ататюрка стало провозглашение Турции светским государством. Халифат был упразднен в марте 1924 года. Месяц спустя распустили религиозные суды, а шариат сменился гражданским кодексом по образцу швейцарского. С точки зрения Ататюрка, ничто не сдерживало прогресс Османской империи сильнее, нежели вмешательство духовенства в науку. В 1932 году, после консультации с Альбертом Мальхе из Женевского университета, он заменил старую “обитель наук” (Дар-уль-фу-нун), где распоряжались имамы, Стамбульским университетом (позднее университет открыл двери для сотни ученых, бегущих от национал-социалистического режима, потому что они были евреями или придерживались левых взглядов). На главном здании Университета Анкары красуется цитата Ататюрка: “Для всего на свете – для цивилизации, для жизни, для успеха, – самые надежные проводники суть знание и наука”[237].

Разрушив Османскую империю и привив Турции секуляризм, Первая мировая война невольно нанесла удар по ценностям научной революции и Просвещения. Англичане обратились за помощью к внутренним врагам султана, в том числе к арабам и евреям. Арабам пообещали собственные монархии, а евреям – “национальный дом для еврейского народа” в Палестине. Эти обещания, как мы знаем, оказались несовместимы.

Иерусалим – священный город трех религий – можно счесть современным эквивалентом Вены 1683 года: форпостом на границе западной цивилизации. Израиль (светское государство, основанное в мае 1948 года евреями, но не только для евреев), бесспорно, является форпостом Запада на Востоке – и при этом осажденным форпостом. Израиль, считающий Иерусалим своей столицей[238], окружают мусульмане, угрожаю щие самому его существованию: движение ХАМАС в секторе Газа (который оно теперь контролирует) и на Западном берегу реки Иордан, “Хезболла” в соседнем Ливане, Иран на востоке (да, и не забудем о Саудовской Аравии). В Египте и Сирии исламисты выступают против светских правительств этих стран. Даже традиционно дружественная Турция явно идет к исламизму и антисионизму, не говоря уже о неоосманской внешней политике. В результате многие израильтяне чувствуют угрозу, подобную той, которую венцы чувствовали в 1683 году. Ключевой вопрос – долго ли еще наука будет служить “приложением-убийцей”, дающим Израилю – западному обществу – преимущество перед врагами?

Израиль участвует в научно-техническом прогрессе в удивительно большой для такой маленькой страны степени. В 1980–2000 годах израильтяне получили 7652 патентов (во всех арабских странах вместе взятых – 367). Лишь в 2008 году израильские изобретатели получили 9591 новый патент. Соответствующий показатель для Ирана – 50; 5657 – в целом для стран, населенных преимущественно мусульманами[239]. В Израиле на душу населения приходится больше ученых и инженеров, чем в любом другом государстве, и публикуется больше научных статей, чем где бы то ни было. Доля ВВП, расходуемая на НИОКР, – самая высокая в мире[240]. Зигмунд Варбург был не так уж неправ, когда во время Шестидневной войны сравнил Израиль с Пруссией xviii века. (Варбурга особенно впечатлил Институт им. Вейцмана в Реховоте, организованный в 1933 году Хаимом Вейцманом, выдающимся химиком и первым президентом Израиля[241].) Любая страна в кольце врагов нуждалась бы в науке. Сегодня ничто лучше не иллюстрирует связь науки с безопасностью, нежели диспетчерская полицейского наблюдения в центре Иерусалима. Буквально на каждой оживленной улице Старого города есть видеокамера, помогающая контролировать обстановку.

Сегодня, похоже, разрыв в науке сокращается. В Исламской Республике Иран ежегодно проходят два научных фестиваля, направленные на поощрение исследования в теоретических и в прикладных областях: Международный фестиваль фундаментальных наук им. аль-Хорезми и Фестиваль исследований в области медицинских наук им. ар-Рази. Недавно иранское правительство выделило 150 миллиардов риалов (около 17,5 миллиона долларов) на постройку новой обсерватории. При этом, несмотря на строгость шариата, до 70 % студентов естественнонаучных и инженерно-технических факультетов – женщины. От Тегерана до Эр-Рияда (и Западного Лондона, где я в прошлом году посетил мусульманскую женскую частную школу, финансируемую Саудовской Аравией) постепенно исчезает запрет на обучение женщин. Это отрадно. Гораздо в меньшей степени достойно похвалы то, как Иран пользуется наукой.

11 апреля 2006 года Махмуд Ахмадинежад объявил об успешном обогащении урана. С тех пор, несмотря на угрозу экономических санкций, Иран идет к своей мечте: стремится стать ядерной державой. Его ядерная программа якобы имеет мирный характер, но ни для кого не секрет, что президент Ахмадинежад стремится заполучить оружие. Правда, это не сделает Иран первой мусульманской страной с ядерной бомбой. Пакистан благодаря беспринципному ученому Абдул Кадыр Хану много лет является локомотивом распространения ядерных технологий. Сейчас остается неясным, сможет ли Израиль в одиночку дать военный ответ на угрозу Ирана.

Таким образом, более чем три века спустя после снятия осады Вены возникает вопрос: способен ли еще Запад к научному лидерству, которое, среди прочего, долго обусловливало его военное превосходство? И может ли незападная держава извлечь пользу из западной науки, если она отказывается от третьей составляющей успеха Запада: от признания частной собственности, верховенства права и подлинно представительного правления?



Поделиться книгой:

На главную
Назад