Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии - Лилия Леонидовна Бельская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

О Боже, мы всё бы снесли, Когда бы на Севере диком Прекрасные пальмы росли!

Но Печорин едет в Персию умирать, а мы грустим о своих половинках, «покамест на наших руинах не вырастет новый Толстой» («Семейное счастье», 1995). Перемешав лермонтовских и толстовских персонажей, автор задумывается и о своём одиночестве, полушутливо горюя о невозможности сочетать несочетаемое: «Когда бы меж листьев чинары / Укрылся дубовый листок».

Называя себя «всеядным», «амбивалентным» и даже «пустотой», которая вбирает в себя всё («Кольцо»), поэт легко представляет себя в разных эпохах и обличьях: «Я в Риме был бы раб, бесправен и раздет», «Представим, что мы в этом замке живём», «Я знал, что меня приведут на тот окончательный суд», «Я сошёл бы московским Орфеем в кольцевой, концентрический ад», «Когда бы я был царь царей (А не запуганный еврей)», «Хотел бы я любви такой Ассоли». Он готов сыграть и роль обманутого мужа, сидящего в кустах («Баллада о кустах»), или шута, живущего нараспашку, и потратить годы «на блуд, на труд, на брак, на бред» («Шестая баллада»), и в душе его уживаются две личины, словно он «ангел ада» («Четвёртая баллада»).

Поэтическое кредо Дмитрия Быкова — «О двойственность! О адский дар поэта / За тем и этим видеть правоту…» («Утреннее размышление о Божием Величестве»). К примеру, в драматической балладе «Пьеса» сталкиваются суждения четырёх персонажей — мужа, жены, их друга и автора, и каждый убеждён в своей правоте, но роковым образом просчитывается, так как чего-то не учитывает в своих рассуждениях и выводах.

Отметим, что, избегая нравоучений и назиданий, не стремясь к чётким и определённым умозаключениям, Быков насыщает свою речь условными и вопросительными конструкциями, глаголами сослагательного наклонения и будущего времени: «Когда-нибудь потом я вспомню всё, что надо. / Потом, когда проснусь. Но я проснусь не здесь» («Душа под счастьем спит…»); «А ежели судьба мне чем платила, / То лучше бы она была должна» («Я не был в жизни счастлив ни минуты»); «Как если б кто-то по копейке / Твои надежды отбирал…» («Вариация-3»). Бывает, что всё произведение строится на предположительной или вопросительной интонации. В маленькой поэме «Чёрная речка» (1991) удел поэта представлен от первого лица и в гипотетическом плане — «если я не схожу с ума, то, значит, уже сошёл», «если мне когда и везло», «я бы и рад без тебя не мочь»; «Если мне, на беду мою, / Выпадет умереть — / То я обнаружу даже в раю / Место, где погореть». А в стихотворении «Когда я вернусь назад…» (1999) автор вспоминает другую трагическую судьбу — Александра Галича и его песню «Когда я вернусь», но не надеется на возвращение домой, а воображает своё воскрешение из мёртвых.

О Боже, когда назад, сожжённый, вернусь я из ада, — Мне будет повсюду ад! Мне будет уже не надо! Мне надо теперь, сейчас: укрой меня, затаи! Но я потеряю вас, несчастные вы мои.

«Допущения» и «предположения» лежат и в основе стихотворения «…и если даже — я допускаю…» (1987), в котором шесть раз повторяется начальное «и если даже». Что же допускается? Что героя отправят на Северный полюс и поселят во дворце вместе с гаремом, а героиня окажется на экваторе, в окружении принцев крови. Всё равно влюблённые побегут навстречу друг другу и встретятся «ровно посередине» — «А это как раз и будет Москва!» «Монолог с ремаркой» (1990) переполнен вопросительными фразами: «Мир, тобой неосвещённый, / Как-то вынести смогу?», «Как я буду в нём тогда?», «Ангел мой, моё дыханье, / Как ты будешь без меня?», «Как мне с эти расставаньем, / С этим холодом в груди?» Подчас произведения обрываются неразрешёнными и безответными вопросами: «Воистину — всё хорошо, что плохо / Кончается. Иначе с чем сравнишь?» («Блажен, кто белой ночью…»); «Но если всё на самом деле так?!» («Всё можно объяснить…»); «Какого счастья ждал на свете я?» («Я не был в жизни…»).

Что проще и легче — предсказывать будущее или перекраивать прошлое? Д. Быков охотно делает и то и другое. Объединив в книге «Последнее время» в своеобразный триптих три стихотворения, написанные в разные годы, «Футорологическое» (1989), «Эсхатологическое» (1993) и «Постэсхатологическое» (1995), он повествует в первом об очередном перевороте, когда «Россия встанет на дыбы» и начнётся четвёртая волна эмиграции, лирический герой останется в своём отечестве и затаится, спрячется, но будет растерзан «российскими стеньками».

Потом припомнят наши строки <…> В стране безумного народа, Всегда готового вязать, Где есть последняя свобода — Свобода это предсказать.

Во второй части триптиха автор припоминает давний вечер на балтийском берегу в компании друзей, когда «Эстония ещё не развелась с империей. Кавказ не стал пожаром», а Москва — стрельбищем, но уже мучили «необъяснимые печали», неясные тревоги и предчувствия. В третьей части изображена картина запустения после грядущей катастрофы: «наше место отныне пусто», и «время течёт обратно», и будет голый человек на голой земле.

А погружаясь в минувшие времена, Быков то советует Байрону не ездить в Грецию, то размышляет над приснившимся ему тютчевским текстом, то сочувствует покинутому Гумилёву, который отправился в Африку охотиться на львов; то соглашается с мечтой Пастернака о «смерти на подножке трамвая»: «Я не то что боюсь умереть, / А боюсь умереть некрасиво». Современный поэт видит себя в эпохе «упадка декаданса» и военного коммунизма, в эмиграции первой волны («Поэма отъезда», «Воспоминание о маньеризме»): «Не мы ли предрекали, накликали, / Встречали гуннов, гибели алкали / И вместо гуннов вызвали скотов?», «Вспомнили Родину — дикое слово, / Непонятнее всякого «я».

Пожалуй, самая оригинальная «перелицовка» истории содержится в поэме «Версия» (1993): «Представим, что не вышло. Питер взят / Корниловым (возможен и Юденич). / История повернута назад». Итак, не состоялась «русская Гоморра: стихию бунта взяли под уздцы». В 1918 г. из России бежали большевики, скрылся Ленин, переодевшись в женское платье. А красный террор произойдёт в Швейцарии, куда эмигрировали русские революционеры, и там землю раздадут крестьянам и начнут завозить из-за границы часы и сыры. А что станет с русскими писателями? Блока простят за его «Двенадцать», так как он болен; Маяковский напишет поэму «Хорошо-с», но, мучимый сомнениями, застрелится; Есенин повесится, терзаясь по поводу гибели деревни от натиска цивилизации; Гумилёв «погибнет за Испанию в 30-х»; Цветаева уедет с мужем во Францию, и во время Второй мировой войны их убьют; умрёт и Мандельштам, высланный из России. А Пастернак «уединится в четырёх стенах и обратится к вожделенной прозе», но цензура запретит «Доктора Живаго» за порнографию и еврейский вопрос. Из-за зарубежной публикации романа разразится скандал с попытками выгнать Пастернака из страны, однако он останется, хотя его и окрестят предателем отечества. Безвестный сельский математик создаст трёхтомник о делах нынешнего режима, за что будет изгнан в Европу, где напишет книгу «Ленин в Цюрихе».

Так преображаются в поэме почти все писательские судьбы. Наибольшая же метаморфоза происходит с Набоковым. «Законы компенсации» не коснутся начинающего стихотворца, он вернётся в своё имение и «будет жить в отчизне, где рождён и сочинять посредственную прозу». Без изгнания и тоски по родине не расцветёт талант Набокова, и он растратит жизнь попусту.

В сравнении с кровавою рекой, С лавиной казней и тюремных сроков, Что значит он, хотя бы и такой! Что значит он! Подумаешь, Набоков!

Не правда ли, парадоксальный финал?

Одним из многочисленных быковских «видений» и «сновидений» — «Сном о Гоморре» (1995) — завершается его сборник. Согласно Библии, древние города в Палестине Содом и Гоморра подверглись суровому Божьему суду и были уничтожены за грехи их жителей, испепелены «огнём и серой». Спасся из Содома только праведник Лот с семьёй. По версии Быкова, и в Гоморре был праведник, но он ненавидел свой город и не хотел его спасти, поэтому решил пожертвовать своей праведностью: «за то, чтоб сгинула Гоморра, не жалко собственной души». И он бросился в омут порока, дойдя до убийства. Но, оказалось, что убил он злодея, — и город был спасён. Тогда праведник понял, что надо жить не ненавистью, а любовью, Казалось бы, счастливая концовка сна? Увы! «Теперь я всех люблю, ей-богу! <…> Он таял в этом счастье глупом, а мимо тёк гоморрский люд, пиная труп (поскольку трупам давно не удивлялись тут)».

Дочитав книгу Дмитрия Быкова до конца, мы осознаём двойственный смысл её названия «Последнее время». Это и стихи, сочинённые в последние годы, и наступление последних времён в нашем земном существовании. Однако мрачные пророчества поэта не беспросветны. Ведь до сих пор мы не позабыли кроткий учительский пафос и бесполезные напутствия русских классиков XIX столетия. С другой стороны, мы прощаем «Содом словоблудья, раденья, разврата» неразборчивого российского модерна начала ХХ в. А что ждёт нас, наше поколение? Как отнесутся потомки к нам? И Д. Быков пытается снова и снова, пересматривая прошедшее, заглянуть в грядущее: «Какова ж это будет беда, / За которую нас бы простили?»

2010

«Мы общей лирики лента»

«Пышное природы увяданье»

Осень в русской поэзии (XVIII — ХХ века)

Кто из русских поэтов не писал об осени! Среди поэтов XVIII в. вспомним Державина: «Шумящи красно-жёлты листья / Расстлались всюду по тропам» («Осень во время осады Очакова»), «Пестротой по лесам живо цветёт» («Осень»). Державинская осень живописная, радостная, приносящая плоды — «Румяна Осень! Радость мира!». А у Капниста и Радищева приход осени означает наступление непогоды: «Когда дождь мелкий, ядовитый / Лишит одежды шумный лес…» («Воспоминание старика») и «Осень листы ощипала с дерев, / Иней седой на траву упадал…» («Журавли»). У Сумарокова это были редкие упоминания об осенних приметах — «Наступайте вы, морозы, / Увядайте, нежны розы! / Пожелтей, зелёно поле…».

С сентиментализмом в российское стихотворство вошли элегические пейзажи, передающие увядание природы и связанные с ним настроения печали, утрат, прощания с жизнью. Зачинателем такого пейзажа был Карамзин: «Веют осенние ветры / В мрачной дубраве; / С шумом на землю валятся / Жёлтые листья», «поле и сад опустели», но только до весны, а смертный расстаётся с жизнью навеки («Осень»). У Жуковского «рука осени жестокой» лишает прелести «минутную красу полей» — цветок и выступает символом рока, угнетающего всё живое на земле («Цветок»), А в элегии «Славянка» веет совсем не символической осенней свежестью, пахнет осыпавшимися листьями, и сорванный дуновением ветерка «листок трепещущий блестит, смущая тишину своим паденьем». Возможно, это были одни из первых конкретных деталей картины осени в русской лирике.

Поэты-романтики не столько любовались красотами осенней природы, сколько предпочитали изображать бурные и мрачные пейзажи. (Эпштейн М.Н. «Природа, мир, тайник вселенной…». Система пейзажных образов в русской поэзии. М., 1990). Рылеев: «Осенний ветер бушевал, / Крутя дерев листами»; Раевский: «Склонясь под бурями, скрипит столетний бор»; Одоевский: «Как носятся тучи под ветром осенним…»; Баратынский: «Качаяся, завоет роща, дол / Покроет лист её падучий…»; Дельвиг: «Не осенний мелкий дождичек…»; ранний Пушкин: «Лишь в осень хладную, безмесячной порою, / Когда вершины гор тягчит сырая тьма…». Этим описаниям сопутствуют и романтические переживания — тоска, отчаяние, разочарование, охлаждение чувств, одиночество. Так, Баратынский, печалясь о безмолвном лесе и беззвучных небесах, о «тощей земле» без надежды на «грядущую жатву», в сущности, воплощает «пейзаж своей души» и предвещает наступление «осени дней» своих («Осень», 1836). А в стихотворении «Падение листьев» (1823) рассказывает о прощании младого поэта с осенней дубравой; «суровым роком обречённый», он нашёл свой преждевременный конец: «Последний лист падёт со древа, / Последний час его пробил».

Первооткрывателю русского национального пейзажа Пушкину принадлежит и заслуга открытия осени, её «прощальной красы», «её умирающей и умиротворяющей прелести» (М. Эпштейн). В первых своих опытах юный стихотворец следовал за сентименталистами и романтиками: «Вянет, вянет лето красное, улетают ясны дни <…>, опустели злачны нивы, лес кудрявый поседел» («К Наташе», 1815); «Уж осени холодною рукою / Главы берёз и лип обнажены, / Она шумит в дубравах опустелых; / Там день и ночь кружится жёлтый лист» («Осеннее утро», 1816). Но, начиная со стихотворения «19 октября 1825», картины осени приобретают реалистические и оригинальные черты: «Роняет лист багряный свой убор, / Сребрит мороз увянувшее поле». Перед нами пейзажи среднерусской полосы — в зависимости от местности, от погоды, от месяца и времени суток («в последних числах сентября», «октябрь уж наступил», «стоял ноябрь уж у двора, «встаёт заря во мгле холодной»). Пушкинская осень — это «в багрец и золото одетые леса», туман на полях и «гусей крикливых караван», улетающих в тёплые края; осенний холод и промерзающая дорога.

Назвав осень «унылой порой», Пушкин в то же время восхищается ею («очей очарованье») и сравнивает с чахоточной девой, прекрасной в своём умирании («Осень», 1833). В отличие от Баратынского, он радуется приходу осени, здоровеет душой и телом и испытывает творческий подъём.

Но наряду с «пышным природы увяданьем» есть в пушкинской поэзии и «серые», «бедные», «мокрые» пейзажи, определявшиеся автором как «низкая природа»: «грязь, ненастье, осенний ветер, мелкий снег» («Граф Нулин»), «на небе серенькие тучи, перед гумном соломы кучи» («Евгений Онегин»).

На дворе у низкого забора Два бедных деревца стоят в отраду взора, Два только деревца. И то из них одно Дождливой осенью совсем обнажено, И листья на другом, размокнув и желтея, Чтоб лужу засорив, лишь только ждут Борея. («Румяный критик мой…», 1830)

Одновременно с Пушкиным осенние зарисовки с натуры возникают и в стихах Вяземского, который поэтизирует обычные природные явления и в этом опережает своего младшего собрата. К примеру, в «Первом снеге» (1817) вот как описаны последние осенние дни — предзимье: «ветр скучной осени» над онемевшим садом, влажный пар клубится «мглой волнистою» (позднее у Пушкина «мглой волнистою покрыты небеса»), томное уныние бродит по рощам и лугам, «древний дуб чернел в лесу, как обнажённый труп». Два стихотворения, разделённые четырьмя десятилетиями, поэт озаглавил «Осень 1830 года» и «Осень 1874 года». Первое предвещало знаменитую пушкинскую «Осень» (1833), а второе напоминало о собственном давнем произведении, в котором автор с удовольствием рассматривал «святилище красот», пёстрые краски леса, «пышный храм»: «Как блещут и горят янтарные леса», «в оттенках золотых, в багряных переливах» (у Пушкина «в багрец и золото одетые леса»), но всюду ощущается приближение конца — «зреет жатва смерти».

В поздней «Осени» Вяземского происходит прощание с ней, с последними ласками и дарами, которыми она «приманивает нас». Как и Пушкин, намного переживший его современник тоже признаётся в любви к осени — «всё в ней мне нравится» (ср. «мне нравится она»). Но его привлекает богатство её красок и даров: «и пестрота наряда, и бархат, и парча, и золота струя, и яхонт, и янтарь, и гроздья винограда», а Пушкину она мила «красою тихою, блистающей смиренно». Если для Пушкина осень похожа на чахоточную деву, то у Вяземского она — красавица, «прельстительная волшебница». А в финале вместо поэтического вдохновения — «И в светлом зареве прекрасного заката / Сил угасающих и нега, и тоска». Это был закат и угасающие силы самого поэта, которому уже было за 80 и который прощался со своей жизнью, с друзьями молодости и с уходящей эпохой.

Лермонтовские осенние пейзажи отличаются от пушкинских своей обобщённостью и символичностью (за исключением ранней «Осени 1828 года»): мир напоминает сад — сначала он цветёт, потом надевает «могильный свой наряд» с поблёкшими листами («Блистая, пробегают облака…», 1831); неподвижный трон демона стоит «меж листьев жёлтых, облетевших» («Мой демон»); на пожелтевшие листы увядшей «в разлуке безотрадной» пальмы ложится «дольный прах» («Ветка Палестины», 1837). Неоднократно встречается у Лермонтова образ одинокого листка — то он «жмётся к ветке, бури ожидая» («Сашка»), то далеко унесён ветром («Песня», 1831). И самый известный «Дубовый листок оторвался от ветки родимой («Листок», 1840): «засох и увял он от холода, зноя и горя». Это один из вариантов любимого лермонтовского образа «гонимого миром странника», который скитается в поисках родной души и нигде не находит пристанища.

В русской поэзии и до Лермонтова были обычны параллели между человеческой и природной жизнью. У Жуковского «нам тот же дан удел», что и цветку; у А. Одоевского «забьётся в груди ретивое, как лист запоздалый на ветке»; у Пушкина желанья и мечтанья «истлели быстрой чередой, как листья осенью гнилой». Но у Лермонтова природные явления и объекты превращаются в символы человеческих чувств и, прежде всего, одиночества.

Вторая половина XIX в. принесла в русскую лирику многочисленные осенние пейзажи, некоторые из них стали хрестоматийными — «Осенний вечер» и «Есть в осени первоначальной…» Тютчева, «Ласточки пропали…» и «Осень» Фета, «Ласточки» («Мой сад с каждым днём увядает…») Майкова, «Осень. Обсыпается весь мой бедный сад…» А.К. Толстого, «Несжатая полоса» и «Славная осень! Здоровый, ядрёный…» (начало «Железной дороги») Некрасова.

Самыми «природными» из поэтов XIX столетия были Ф. Тютчев и А. Фет. У первого природа выступает как предмет философских размышлений, у второго — как объект непосредственных наблюдений и впечатлений. Тютчева интересуют не определённые пейзажи, а закономерности, сущности, сверхличностные силы: «светлость осенних вечеров», «вещая дремота» леса, «чистая и светлая лазурь», «нега онеменья» («Как увядающее мило! Какая прелесть в нём для нас…»). Вместо реальных подробностей отмечаются признаки и качества, вместо чётких очертаний — видения, тайны. Частый сравнительный оборот «как бы» передаёт неуверенность и сомнения или сослагательность: «Весь день стоит как бы хрустальный», «И душу нам обдаст как бы весною» (см.: Григорьева А.Д. Слово в поэзии Тютчева. М., 1980).

В природе поэта привлекает круговорот времени в году и сутках и переходные состояния: «Есть в осени первоначальной / Короткая, но дивная пора…»; «Так поздней осени порою / Бывают дни, бывает час, / Когда повеет вдруг весною…» («Я встретил вас…»). Поэтику таких состояний в тютчевской лирике исследует Н.Н. Ковтунова в своей книге «Очерки по языку русских поэтов» (2003), отмечая особый отбор слов, обозначающих угасание (бледнеть, таять, потухать, меркнуть), неполноту признака (полусвет, полумгла), сравнительную степень (зеленее, мрачнее, молчаливей), противопоставление бурного и дремотного мира (грохот, шум и тишина, лень), избытка сил и увядания. К тому же, в его осенних картинах выявляются не постоянные признаки, а преходящие, индивидуальные: «деревья испещрённые», «ветхий лист изнурённый», «день потухающий», «молниевидный луч».

Как и Пушкин, Тютчев замечает прелесть ранней осени, пестроту дерев, багряные листья и позолоту, но в пестроте ему видится «зловещий блеск», в прелести — таинственность, а пушкинские образы увядающей природы и умирающей девы, у которой «улыбка на устах увянувших видна», преобразуются в метафору «кроткая улыбка увяданья» и философски осмысливаются: «что в существе разумном мы зовём Божественной стыдливостью страданья». Это уже не просто сопоставление, а пантеизм, обожествление природы и слияние с ней.

Отождествление человеческой и природной жизни определяет подчас двухчастную композицию тютчевских текстов, в которых «случай из жизни человеческой или просто мысль поэта о человеке через сравнение с аналогичным в природе как бы приобретают все черты истинности, наполняются всеобщим философским содержанием» (Маймин Е.А. Русская философская поэзия. М., 1976. С. 164): и льются «слёзы людские», как «струи дождевые в осень глухую, порою ночной».

Если тютчевская осень полна загадок и таит в себе нечто вещее, то фетовская предстаёт в конкретных деталях — видимых, слышимых, пахнущих: «Опавший лист дрожит от нашего движенья, / Но зелени ещё свежа над нами тень», «Ветер. Кругом всё гудит и колышется, / Листья кружатся у ног», «осени тлетворный веет дух». Фет не любил описывать безымянную флору и фауну: «Ель рукавом мне тропинку завесила», тополь стоит «с подъятыми к небесам ветвями», «георгины дыханьем ночи обожжены», «ласточки пропали»; «Краснели по краям кленовые листы, / Горошек отцветал, и осыпались розы» («Старый парк»).

Осенняя природа вызывает у поэта грустное настроение: «В голой аллее, где лист под ногами шумит, / Как-то пугливо и сладостно сердце щемит» («Руку бы снова твою…»). Опираясь на традиционную метафору «осень жизни», он уподобляет жёлтый лист «нашему следующему дню», который не принесёт радости, ибо «пора о счастии учиться вспоминать» — оно осталось в прошлом («Опавший лист дрожит…»).

Подчёркивая импрессионистичность фетовского стиля, Б.Я. Бухштаб писал, что Фет «изображает внешний мир в том виде, какой ему придало настроение поэта, При всей правдивости и конкретности описания природы оно прежде всего служит средством выражения лирического чувства» (А.А. Фет. Очерк жизни и творчества. Л., 1969. С. 104). И чувство также выражается в тончайших переливах, нюансах и отражениях. Стремясь уловить и зафиксировать мгновенные перемены в природе и в душе, все трепетанья, дрожанья, замиранья, Фет тем не менее видел в мгновении вечность: «Этот листок, что иссох и свалился, / Золотом вечным горит в песнопенье» («Поэтам»).

Ещё один поэт-пейзажист середины XIX в. выделялся среди своих современников светлым, жизнеутверждающим мироощущением, у Майкова даже унылые состояния природы исполнены бодрости, весёлого оживления, и «отблески золота — любимого майковского цвета — играют и в опавших листьях («Осень»), и в струйках дождя» (Эпштейн М. Указ. соч. С. 227). В увядающем саду «пышно доцветает настурций… розовый куст» («Ласточки»), а в лесу царит роскошь красок и сказочная атмосфера.

Уже румянит осень клёны, А ельник зелен и тенист; Осинник жёлтый бьёт тревогу; Осыпался с берёзы лист И, как ковёр, устлал дорогу… А красных мухоморов ряд, Как карлы сказочные, спят… («Пейзаж», 1853)

Когда листья шуршат под ногами, любо бежать по лесу и «листья ногой загребать», и пусть «смерть сеет жатву свою», но герой «весел душой и поёт («Осень). И даже когда «пасмурный октябрь осенней дышит стужей», и «сеет мелкий дождь», и град «рябит и пенит лужи», и день угрюмый, и мгла ночная, холодная, поэт предаётся не мрачным думам, а чудесным мечтаниям, и видятся ему милые лица: «Я одиночества не знаю на земле» («Мечтания»). Удивительное, редчайшее признание!

Наряду с Майковым к усадебной лирике обращается и А.К. Толстой. И у него осыпается бедный сад, и «листья пожелтелые по ветру летят», но в саду красуются не огненные настурции, а «кисти ярко-красные вянущих рябин». И в лесу такое же многоцветье — покрасневший клён, зелёный дуб, жёлтые берёзы, под ногами «так мягко мокрый лист шумит благоуханный», и «на душе легко, и сладостно, и странно». Как в пушкинской «Осени», приходит к автору вдохновение: «А мысли между тем слагаются в созвучья, / Свободные слова теснятся в мерный строй» («Когда природа вся трепещет и сияет…»). Право, так и хочется закончить пушкинской строкой: «Минута — и стихи свободно потекут»!

В позднем творчестве А. Толстого «осень мирная» шлёт нам свой тихий привет, а бесшумное падение листьев обещает наступление покоя. К певцу обращён вопрос: «Жатва дней твоих обильна иль скудна?» («Прозрачных облаков спокойное движенье…», 1874) в духе романтической традиции Баратынского.

Если творцы так называемого «чистого искусства» подхватили у Пушкина тему красоты осеннего увядания, то поэты демократического лагеря (Некрасов, Огарёв, Плещеев, Никитин, Полонский) развивали другую ипостась пушкинских пейзажей — «низкую природу», бедную, однообразную, унылую. Это были уже не полемические «иные картины» («Иные нужны мне картины: люблю песчаный косогор…»), а принципиальная установка: «С окружающей нас нищетою / Здесь природа сама заодно», — пишет Некрасов в «Утре», т.е. природа становится отражением социальной жизни.

В элегических пейзажах Огарева порой проступают черты пушкинских и лермонтовских образов — «пришла печальная пора», жёлтый лист на зелёной берёзе напоминает седой волосок в тёмных локонах «красавицы кокетливой и томной» («Сплин»); пожелтелый лист грустно и с ропотом на землю свалился, «от ветки родной далеко укатился» («С полуночи ветер холодный подул…»). И хоть приятно слушать шум паденья листьев, но всё вокруг так печально, так уныло («Осень»). Унылость усиливается — свищет «брюзгливый и сырой» ветер, «туманами окрестность покрыта», дождик сыплет целыми сутками, «чернеясь, грязь по улицам видна», «день холоден, глухая ночь темна» («Сплин»). По мнению М. Эпштейна, «именно Огарёв внёс в русскую поэзию тот демократический, «низкий» пейзаж, который был впоследствии доведён до высшего совершенства Некрасовым» (с. 152).

Нагнетаются признаки осенней непогоды у Полонского. «Вот нашей осени унылая картина!» — туманы, мглистые вечера, тучи, грязь, ворох мокрых листьев, тёмный лес, погружённый в сон и холод («Туман», «В осеннюю темь»). И безотрадный вывод: «Меня здесь под ярмо сама природа гнёт». Плещеев определяет картину осени как «скучную», отмечая тучи без конца, лужи у крыльца и «чахлую рябину», мокнущую под окном. А шум жёлтых листьев наводит на его душу «рой зловещих дум» о том, что не все доживут до весны и дождутся света и тепла («Скучная картина!», 1860). У Сурикова «небо серое сердито висит над мокрою землёй, как будто плачет и горюет», тощие берёзы роняют с ветвей «капли крупные, как слёзы» («Осенью»). И он сравнивает свои грустные песни с осенними днями, с шумом дождя и воем ветра («Грустные песни мои…»).

Иной предстаёт осень у Никитина — солнечной, красочной, праздничной. В его стихотворении «19 октября» (1855) насчитывается 12 различных цветов: зелень луга и серебро инея, пожелтевший камыш, синяя речка, чёрная даль, прозрачный туман, седая паутина, красное солнце, озёра румянцем горят, небо светлое, облако — «рыболов белоснежный». Думается, не случайно зарисовка озаглавлена «19 октября» как напоминание о Пушкине и его поэтике осени — отсюда пушкинские реминисценции от «серебряного инея» и «обнажённого леса» до «улыбки прощальной».

У осени поздней, порою печальной, Есть чудные краски свои, Как есть своя прелесть в улыбке прощальной, В последнем объятье любви.

Некрасова по праву называют создателем русского национального пейзажа в разные времена года. У некрасовской осени два лика. С одной стороны, она пасмурная, дождливая, сырая, ветреная, когда «лес обнажился, поля опустели («Несжатая полоса»); «Заунывный ветер гонит / Стаю туч на край небес, / Ель надломленная стонет, / Глухо шепчет тёмный лес» («Перед дождём», 1846). Неприглядна деревенская осень: «Бесконечно унылы и жалки / Эти пастбища, нивы, луга, / Эти мокрые, сонные галки, / Что сидят на вершине стога» («Утро», 1874).

Но не лучше и городская, петербургская осень, гнилая, сумрачная, с её промозглой сыростью, ветром, холодом: «Начинается день безобразный — / Мутный, ветреный, тёмный и грязный» («О погоде»). Состояние некрасовской природы созвучно душе человека: «Если пасмурен день, / Если ночь не светла, / Если ветер осенний бушует, / Над душой воцаряется мгла, / Ум, бездействуя, вяло тоскует» («Рыцарь на час»). Как и Тютчев, Некрасов сопоставляя природную и человеческую жизнь, прибегает к двухчастному построению произведений: «Так осенью бурливее река, / Но холодней бушующие волны» (Я не люблю иронии твоей…»); «Так солнце осени — без туч / Стоит не грея на лазури» («Как ты кротка…»).

Некрасовская природа не только отражает индивидуальные душевные переживания («душа унынием объята»), но и воплощает сущность России: «Сентябрь шумел. Земля моя родная / Вся под дождём рыдала без конца» («Возвращение», 1864). С другой стороны, родина-мать может и порадовать сына поздней осенью: красотой леса — «чудны красок его переливы» («Рыцарь на час»); здоровым, ядрёным воздухом, бодрящим усталые силы; покоем и простором. «Славная осень! — восклицает автор. — Нет безобразья в природе <…> Всё хорошо под сиянием лунным. / Всюду родимую Русь узнаю» («Железная дорога», 1864).

XIX в. завершается элегическими пейзажами Апухтина и скорбноироническими Случевского. У первого — прощание с поблекнувшим садом, «поздние гости отцветшего лета», «осени мёртвой цветы запоздалые» («Осенние листья», «Астрам»). У второго — роща «бичуется ветками», листья скачут вдоль дороги, как бессчётные пигмеи к великану, мне, под ноги» («В листопад»), старый клён, тронутый желтизной, замершие травы оживут весной, но людям нет обновления («Осенний мотив», «Люблю я время увяданья»).

К концу XIX столетия в русской поэзии сложился определённый канон в изображении осени, выработалось множество стереотипов, переходивших от поэта к поэту, например, повторяющиеся эпитеты — жёлтые, пожелтелые, опавшие, поблекшие, мокрые, золотые листья; багряный, пёстрый, обнажённый, раздетый лес; нагие деревья. Пушкинский оксюморон «пышное природы увяданье» эхом отзывается в пейзажной лирике всего века: «замирающая пышно» осень (Фет), «пышно» доцветает куст (Майков), «кроткая улыбка увяданья» (Тютчев), «пышный наряд» леса (Надсон), «люблю я время увяданья» (Случевский). «Приметы осени» (название стихотворения Н. Грекова), перепеваемые многими стихотворцами (блестит на солнце паутина, кисти красные рябины, прощальный убор золотой листвы, стая журавлей, клочья серых туч, туманные, ненастные вечера, музыка осеннего дождя) стали рутинными и банальными. Требовалось обновление осенней темы, как и всей русской поэзии.

Серебряный век

ХХ столетие вписывает новые страницы в историю русского поэтического пейзажа. Но вначале продолжателем и завершителем классических традиций выступил И. Бунин, широко используя осенние приметы и образы, знакомые нам по стихам его предшественников: «осыпаются астры в садах», «засохла степь, лес глохнет и желтеет», «золотые листья берёз». Здесь и признания в любви к этому времени года: «Люблю я осень позднюю в России» («Запустение»), и осознание, что в серые, ветреные дни не радует край родной («В степи»). Много чужих цитат и реминисценций: «Осенний ветер, тучи нагоняя» (у Пушкина «вот ветер, тучи нагоняя»), «и гуси длинным караваном» («гусей крикливый караван» в «Евгении Онегине»), «земля в морозном серебре» (пушкинские «деревья в зимнем серебре»), «листьев сыростью гнилой» (у Пушкина «как листья осенью гнилой»), «красив он в уборе своём, золотистой листвою одетый» (пушкинский «багряный убор» леса, фетовские «золотолиственные уборы»); «осень веет тоской» (у Фета «осени тлетворный веет дух»), «не видно птиц» (у Тютчева «птиц не слышно боле»); «листья влажные в лесу» (у Майкова «влажную землю в лесу»), «на рыжие ковры похожие леса» (майковский лист, «как ковёр, устлал дорогу», некрасовские листья «желты и свежи, лежат, как ковёр»); «воздушной паутины ткани блестят, как сеть из серебра» (у Тютчева «лишь паутины тонкий волос блестит на праздной борозде»).

В своей поэме «Листопад» (1900) Бунин даёт энциклопедию осеннего леса, его состояния в разное время суток и в разные месяцы осени — от «бабьего лета» до зимних заморозков. Он то багряный, озарённый «пурпурным блеском огня и злата» на закате; то залит белым лунным светом; то «стоит в оцепененье», «потемнел и полинял», льют холодные дожди, улетают птицы; трубят рога, идёт охота (см. сцены осенней охоты у Пушкина, Фета, Некрасова); выпал ночью зазимок — «И скоро мягкою порошей / Засеребрится мёртвый край».

Любопытно, что слово «листопад» очень редко употреблялось в XIX в. — «листопада первенец» (А. Бестужев), «В листопад» (название стихотворения Случевского). А у Бунина ночь в пустом саду дышит запахом «прелых листьев и плодов — ароматом листопада». Он соединил в поэме реалистические пейзажи с поэтикой мифа, лес предстаёт сказочным теремом.

Лес, точно терем расписной, Лиловый, золотой, багряный, Весёлой, пёстрою стеной Стоит над светлою поляной. Стоит над солнечной поляной, Заворожённый тишиной…

Осень персонифицирована и похожа на вдову, входящую в свой терем. И, как когда-то у Державина, слово «Осень» пишется с заглавной буквы, как имя: «И жутко Осени одной / В пустынной тишине ночной», Но Осень затаит глубоко / То, что она пережила», «Последний день в лесу встречая, / Выходит Осень на крыльцо». Прощается Осень с лесом, покидает терем и отправляется на юг вслед за птицами. И разрушится старый терем, а в голубом небе будут «сиять чертоги ледяные и хрусталём и серебром», и «заблещет звёздный щит Стожар». Бунинские сравнения и метафоры чаще всего основаны на зрительном сходстве предметов.

Природа у Бунина преимущественно пустынная и безлюдная — пустынные поля, «бури шум пустынный», опустели сады, бор опустелый, «над холодной пустыней воды», «простор полей и сумраки глухие», пустой день, «тоска пустынности». По замечанию М. Эпштейна, «поэт переживает одиночество человека среди природы и одиночество природы без человека» (с. 235). Бунин даже озаглавил два стихотворения — «Одиночество» (1906 и 1915), где человек действительно одинок на лоне природы (осенней и летней), однако природа одинока и в его присутствии. Невольно напрашивается сравнение с Лермонтовым, у которого природа и космос общаются между собой («пустыня внемлет Богу», звёзды переговариваются друг с другом), а человек чужд им и жаждет общения.

Красочно живописуя природу и любуясь её красотой, Бунин тем не менее утверждал, что его влекут не пейзажи и не краски, а то, что в них светит «любовь и радость бытия» («Ещё и холоден, и сыр…», 1901), и его посещало ощущение счастья при виде осеннего сада и сияющего, белого облака в бездонном небе: «Я вижу, слышу, счастлив. Всё во мне» («Вечер», 1909).

Модернизм начала ХХ в. обращается к поэтике ассоциаций, иносказаний и символов, к мистическим прозрениям, к антитезе «земного» и «потустороннего». Так, В. Брюсов через осенние пейзажи передавал абстрактные понятия («не цветут созвучий розы на куртинах красоты» в «Осеннем чувстве»), мифические представления («Осеннее прощание Эльфа», «Это осень или жрица, в ризе пламенной и пышной, наклоняется ко мне»), неясные настроения и предчувствия: «Ранняя осень любви умирающей <…> в сини бледнеющей, веющей, тающей» («Ранняя осень»); «почему-то о счастье шепчет вздох глухой, осенний» («Предчувствие»); что-то лепечут под тусклым ветром листья, но их «слов не понял никто» («Сухие листья»). Брюсовский идиостиль был определён Ю. Тыняновым как «рационализм смутного». А в позднем стихотворении «Как листья в осень» (1924) поэт попытался образно выразить философскую идею Н. Федорова о воскрешении мёртвых: Мы — не осенние листья, служащие «лишь перегноем для свежих всходов», мы — «цари над жизнью», «нам иметь просторы иных миров». Не правда ли, неожиданное сопряжение темы осени с научной поэзией, которую стремился создать Брюсов?

Иными путями шли К. Бальмонт и И. Анненский. Первый старался запечатлеть мимолётные ощущения («только мимолётности я влагаю в стих»), растворяя своё лирическое «Я» во всех впечатленьях бытия («А я остался в осенней дали, / На сжатом, смятом, бесплодном поле» — «Осень») и в мире зыбких мечтаний и грёз («шуршанье листьев — музыка живая»). В то же время вслед за Пушкиным и классиками он наряжает осень в «разноцветный убор», добавляя при этом новые краски: «Весь лес в рубинах, в меди янтаря, в расцветностях, которых не измерить» («Золотой обруч»).

В лесах цветёт древесная заря Рябиново-топазным перезвоном. Обрызган охрой редкий изумруд, Шафранные ковры затрепетали, И лисьим мехом выкрасились дали. («Сентябрь»)

Как и у Бунина, лес — это терем, выстроенный перед смертью года и дарящий нам «всю пышность в час прощанья», а Осень тоже одушевлена: «Скоро Осень проснётся и заплачет спросонья» («Осень»). Для Бальмонта характерно сочетание живописности и цветистости с зыбкостью, переменчивостью — при минимуме конкретных реалий, вроде «поспевает брусника», «журавлиный крик».

В отличие от Бальмонта, И. Анненский в осенних картинах предпочитает полутона, «стёртые эмалевые краски», «молочный туман», «вкрадчивый осенний аромат». Ему в осени «чудится лишь красота утрат», в роскоши цветников «проступает тлен». Наследуя элегическую традицию Апухтина (аналогия злых осенних мух и мыслей, образы поздних цветов), Анненский углубляет её и «раскрывает усталость, изнеможение, бессилие как внутреннее состояние самой природы» (Эпштейн М. Указ. соч. С. 236). У него «раззолочённые, чахлые сады с соблазном пурпура на медленных недугах» («Сентябрь»), на «линяло-ветхом небе жёлтых туч томит меня развод» («Трилистник осенний»). Суть своей поэтики он сам сформулировал как «мистическую музыку недосказанного». И его считают поэтом намеков и иносказаний, искушённым в «искусстве призрачной детали» (В. Баевский): «дрожат зигзаги листопада», кривой и чёрный берёзовый стручок с семенами — жуткий и мучительный.

В природе Анненский видит страдающую жертву — «ненужною жертвой в аллею падут, умирая листы» («Осенний романс», ср. у Пушкина «как жертва, пышно убрана»). А красные гроздья плодов напоминают ему «гвозди после снятия Христа» («Конец осенней сказки»). Для поэта осень — подруга, он желал бы «жить в чуткой красе, где листам умирать» («Только мыслей и слов…»), испытывает то же чувство страха, что и листья, которые кружатся в воздухе и боятся коснуться праха («Листы»), и сердце его дрожит, как они («Гармония»), а забвение сопоставимо с «осенним мягким днём» («Забвение»). Так стираются грани между внутренним и внешним мирами, и мистика духа сливается с мистикой природы.

Если для Анненского осень была любимым временем года, то другие его современники — декаденты и символисты, — за исключением А. Блока, редко изображают её. Это относится и к Ф. Сологубу («Небо хмурилось в тоске», «Дождик мелкий и упорный / Словно сетью заволок / Весь в грязи, в глубоких лужах / Потонувший городок», 1892), и к З. Гиппиус («Бестрепетно Осень пустыми глазами / Глядит меж стволами задумчивых сосен…», 1895), и к А. Белому («Посмотри, как берёзки рассыпали / Листья красные дождиком крови», 1906). Ч аще в стречаются о сенние п ейзажи у В. И ванова, и и х многокрасочность (рощи «багрецом испещрённые», лист — «дар червонный», «киноварь вспыхнет», «стлань парчовая») скрывает тайны духа, ясно-тихий облик смерти — земля словно в гробу, «пышная скорбь» солнца в стихотворениях «Осень», «Озимь», «Осенью», «Неведомое».

Большую эволюцию претерпела тема осени в творчестве А. Блока. Начинал он как ученик классиков XIX в., в особенности Фета: свидание в далёкой аллее, и прощальная улыбка осеннего дня, и обращение «Помните» («Помните счастье: давно отлетело…»), и мимолетная тень осенних ранних дней, и «осень дней моих», и сравнение себя с листом, упавшим на дорогу («Прощались мы в аллее дальной», «Помните день безотрадный и серый», «Как мимолётна тень…», «Я умирал. Ты расцветала», 1899 — 900), и именные конструкции: «Глушь родного леса, / Жёлтые листы, / Яркая завеса / Поздней красоты» (1901).

Затем блоковские пейзажи становятся символическими, и чуть ли не каждый образ превращается в символ: «За нарядные одежды / Осень солнцу отдала / Улетевшие надежды / Вдохновенного тепла», «венчальные ветви осенних убранств и запястий», «За кружевом тонкой берёзы / Золотая запела труба» («Золотистою долиной…», «Эхо», «Пляски осенние», 1902-1905). О ключевых словах-символах тишина, даль и дальний, туман, ясный, странный и др. см. в книге И.И. Ковтуновой «Очерки по языку русских поэтов» (М., 2003).

Блок всё более осознаёт себя певцом стихии и российских просторов, который выходит в путь, «открытый взору», навстречу не только собственной судьбе, но и судьбе своего поколения и своей страны. Об этом говорится в стихотворении «Осенняя воля» (1905). Лирический герой вырывается из тюрьмы на свободу, отправляется странствовать по Руси, видит её необъятные пространства, скудную землю и косогоры.

Разгулялась осень в мокрых долах, Обнажила кладбища земли, Но густых рябин в проезжих сёлах Красный цвет зареет издали.

Русь рисуется в женском облике («твой узорный, твой цветной рукав»), она вольная, пьяная, весёлая — и любимая: «Над печалью нив твоих заплачу, / Твой простор навеки полюблю». А он — один из многих юных и свободных, кто умирает, не успев полюбить. Оттого такая пронзительно-щемящая концовка: «Приюти ты в далях необъятных! / Как и жить и плакать без тебя!»

От мотива осенней воли поэт переходит к «осенней любви» в одноимённом стихотворении (1907), где в трёх частях трактует три вида любви — самопожертвование и подвиг; «и радость, и слава»; страсть, «восторг мятежа» и прощание. Первая часть открывается образом рябины из «Осенней воли», но с непредсказуемым продолжением:

Когда в листве сырой и ржавой Рябины заалеет гроздь, — Когда палач рукой костлявой Вобьёт в ладонь последний гвоздь.

Аналогия, намеченная Анненским, разворачивается у Блока в сцену казни, но не Христа, а самого героя («Я закачаюсь на кресте»), который видит, как плывёт к нему в челне Спаситель: «Христос! Родной простор печален! / Изнемогаю на кресте!»

Во второй части также присутствуют приметы осени: «ветром разбиты, убиты кусты облетевшей ракиты», «смятые травы печальны», «листья крутятся в лесу обнажённом» — все радости остались в прошлом, наступила «угрюмая старость», и только снится «бывалое солнце». В третьей — холодный ветер, бесстрастная осень, осенние дали, ночные дороги — и предсмерная тревога. Если 1-я и 2-я части заканчивались вопросами: «И чёлн твой будет ли причален / К моей распятой высоте?» и «О, глупое сердце, / Смеющийся мальчик, / Когда перестанешь ты биться?», то финалом этого трёхчастного цикла является последний поцелуй перед смертью.

Замыкает своеобразный блоковский «осенний триптих» — «Осенний день» (1909) из цикла «Родина». И опять перед нами картина осени — «осенний день высок и тих», жнивьё, дым над овинами, глухо каркает ворон, летят журавли, и вожак стаи звенит и плачет: «Что плач осенний значит?» В раннем стихотворении «Золотистою долиной…» тоже слышался журавлиный крик, «грустный голос, долгий звук», а теперь он звучит как плач. В «Осенней воле» плакал над печалью нив сам автор. Там было обобщённое представление о Руси, а в «Осеннем дне» оно трансформируется в описание тёмной сельской церкви, где «изливается душа», и «не счесть, не смерить оком» нищих деревень. А упоминание о ровесниках в «Осенней воле» сменяется обращением к близкому другу-жене. И тот путь от личного к общему, пройденный поэтом в его «трилогии вочеловечения» (так он назвал три тома своей лирики), совершается и в «Осеннем дне»:

О нищая моя страна, Что ты для сердца значишь? О бедная моя жена, О чём ты горько плачешь?

Так А. Блок в «осеннем триптихе» воплотил свою концепцию стихийности в природе, человеке и обществе и раскрыл своё понимание воли — любви — Родины.

Акмеисты, выступившие против зыбких, многозначных символов и ратовавшие за предметность и «вещность», избегали пространных картин природы, удовлетворяясь отдельными пейзажными приметами. Лишь М. Кузмин, тяготевший к акмеизму, создал целый цикл «Осенние озёра» (1908–1909), описав в нём расцвеченные жёлтым, красным, розовым, лиловым «иконостасы леса», чёткие облака («стоят, не тая»), используя при этом традиционные слова и словосочетания — багрец, лёгкий тлен, дохнёт, осенняя тишь, нивы сжаты, леса безмолвны, златятся дали — с некоторым обновление темы: «осенний ветер жалостью дышал», «в жёлтый траур всё одето», «протянуло паутину золотое бабье лето». А в осеннем небе поэт усмотрел, что «россыпь звёзд» похожа на пчелиный рой («Оттепель»).

«Муза дальних странствий» Н. Гумилёва только в конце его творчества взглянула на российский пейзаж и, в частности, осенний, попытавшись преодолеть поэтические штампы. Привычные золотые листья падают в синий и сонный пруд, но деревья с водами сливаются в одно кольцо («Мы в аллеях светлых пролетали», 1918). Осенние деревья, как обычно, медно-красного и янтарного цветов, но этой окраске их учат закаты и восходы, сами же деревья — «свободные, зелёные народы» («Деревья», 1916). Порывистый ветер качает гроздь рябины, но не красную, а кровавую («Осень», 1916).

У О. Мандельштама, напротив, редкие образы осени попадаются лишь в ранней поэзии, когда он учился у символистов и нащупывал свой путь в искусстве. Лирический герой то вдыхает «в смятенье и тоске» сырой осенний воздух («Золотой», 1912), то «золотострунный клир» осени ему и сладостен, и несносен («В холодных переливах лир…», 1909). Он страшится отжить жизнь и «с дерева, как лист, — отпрянуть» («Мне страшно…», 1910), а «злая осень ворожит над нами, угрожая спелыми плодами» («Ты прошла сквозь облако тумана», 1911). Самобытный голос начинающего стихотворца слышится в «Змее» (1910): «Осенний сумрак — ржавое железо / Скрипит, поёт и разъедает плоть». Это уже свойственная Мандельштаму черта — абстрактные понятия обретают тяжесть и плоть, а текучее и бурное замирает, став неподвижным.

В поэзии А. Ахматовой осенние мотивы проходят через всё её творчество, но не играют, как у Блока, самостоятельной роли, а служат параллелью душевных переживаний, что восходит к фольклорному параллелизму: «Листьям последним шуршать, / Мыслям последним томиться» («Я написала слова…», 1911). Перечитаем ахматовские стихи разных лет: «Осень смуглая в подоле / Красных листьев принесла / И посыпала ступени, / Где прощались мы с тобой» («Вновь подарен мне дремотой…», 1916); «Обо мне и молиться не стоит / И, уйдя, оглянуться назад… / Чёрный ветер меня успокоит, / Веселит золотой листопад» («Кое-как удалось разлучиться…», 1921); «Так вот он — тот осенний пейзаж, / Которого я так всю жизнь боялась…» («Северные элегии» — Четвёртая, 1942). Лирика Ахматовой «ассоциативна, она избегает говорить о чувствах прямо, предпочитает обиняки, намёки. Её мир вещен; и пейзаж, и интерьер, и переживания она передаёт через точную, выразительную деталь» (Баевский В.С. История русской поэзии. 1730-1980. Смоленск, 1994).

Пейзажные реалии могут появляться и в зачине, и в середине, и в конце ахматовских произведений: «Уже кленовые листы / На пруд слетают лебединый, / И окровавлены кусты / Неспешно зреющей рябины» (начало «Царскосельской статуи», 1916); «А в Библии красный кленовый лист / Заложен на Песни Песней» (концовка «Под крышей промерзшей…», 1915). Поражает точность и лаконизм деталей, богатство ассоциаций и глубокий подтекст.

Сентябрьский вихрь, листы с берёзы свеяв, Кричит и мечется среди ветвей, А город помнит о судьбе своей: Здесь Марфа правила и правил Аракчеев. («Пускай небес прозрачное стекло…», 1914)

Наряду с использованием «чужого слова» («заплаканная осень, как вдова», «осень в подруги я выбрала», «плодоносная осень»), Ахматова творит и собственные оригинальные метафоры и сравнения — «листья летят, словно клочья тетрадок», «осень валит Тамерланом», «осень ранняя развесила флаги жёлтые на вязах».

Только одно стихотворение посвятила поэтесса специально осенней теме — «Три осени» (1943). Она выделяет в осени три периода: «праздничный беспорядок», листопад, танец берёз, «всё влажно, пестро и свежо»; вторая осень «бесстрастна, как совесть, мрачна, как воздушный налёт» (ленинградский военный опыт), туманы, всё вокруг бледнеет, «разграблен летний уют»; и, наконец, третья пора: рванул ветер, распахнулась высокая твердь — и «всем стало понятно: кончается драма, и это не третья осень, а смерть». Возможна и «утешительная» интерпретация: речь идёт о наступлении зимы.

Как и Ахматова, ощущал себя наследником русской классики XIX в. и М. Волошин, но он был близок скорее к трагическому мироощущению Баратынского, и его не радовали, а тревожили и печалили яркие краски: «красный в сером — это цвет надрывающей печали». Осенний ветер стонет и плачет в тоске бездомной и «обнажает в порыве муки рдяные раны» («Вещий крик осеннего ветра в поле», 1908). Одновременно Волошин следовал и за Тютчевым, стремясь проникнуть в душу природы, понять её язык, почувствовать себя её частицей: «В каждой капле бытия — всюду я». Его называют поэтом в живописи (писал акварели) и живописцем в поэзии. Удивительно разнообразна его осенняя палитра — дымчатая вуаль, жемчужная даль, «стелет огненная осень перламутровую просинь между бронзовых листов», алый свет разливается в лиловой дали («Осень»). Изобретательны уподобления — чернильно-синие переплёты веток, как «нити тёмные вен»; «бурный войлок мха», «меркнет золото, как жёлтый огнь в опалах», даль струится сединой (цикл «Париж»). Осень у Волошина, обычно южная и иноземная, не отличается тишиной и покоем, она показана в движении, в криках и стонах: «вьётся в пляске красный лист», «гулы сосен, веток свист», ветер гонит облака, вихрит листья, клонит кусты ракит, мчит перекати-поле, а в море — «гребней взвивы, струй отливы» («Осенью»).

В отличие от Волошина, М. Цветаеву пейзажи мало интересовали. Ранняя «Осень в Тарусе» (1912) вполне традиционна: ясное утро, тихая даль, говор и гул на гумне, золотые деньки, улыбается осень. Изредка мелькают в её стихах листья осыпающиеся, летящие, червонные. Позднее возникают её любимые образы деревьев, в том числе рябины, которая впоследствии станет символом родины: «Осень. Деревья в аллее — как воины. / Каждое дерево пахнет по-своему. Войско Господне» (1918), «Красною кистью / Рябина зажглась, / Падали листья, / Я родилась» (1916). А в цикле «Деревья» (1922) автор, отказавшись от кисти и красок, выбирает «свет», объявляя красные листья ложью — «здесь свет, попирающий цвет». В чём тайна, сила и суть осеннего леса? — вопрошает она и отвечает: «Струенье… Сквоженье… / Я краскам не верю! / Здесь пурпур — последний из слуг!» В сущности, это был отказ от традиционного изображения осени, не говоря уже о новаторстве цветаевского поэтического стиля (выделение слова, сквозные звуковые повторы, ритмические перепады, новаторский синтаксис).

Разрывали с классическими традициями и футуристы, сбросившие с «парохода современности» своих предшественников. В. Маяковский относился к пейзажной лирике насмешливо, считая природу неусовершенствованною вещью, приземлял её и политизировал: тучи небу объявили стачку, «ветер колючий трубе вырывает дымчатой шерсти клок» («Из улицы в улицу», 1912), «туман, с кровавым лицом каннибала, жевал невкусных людей» («Ещё Петербург», 1914). Обращаясь с природой фамильярно, поэт активно пользовался сниженной, вульгарной лексикой — гримаса неба, морда дождя; закат околевает, как марсельеза; ночь «пирует Мамаем, задом на город сев» (см. у поздней Ахматовой «осень валит Тамерланом»).

В экспериментальной поэзии В. Хлебникова нет места обычной осени, зато есть какие-то архаические образы, странные сближения. Осень ассоциируется то с трупами («только трупы деревьев», черепа растений, «лишь золотые трупики веток мечутся дико»), то со зловещими скрипками, то это «золотая кровать лета в зелёном шёлковом дыме», то осенний ветер швыряет листьями в небо, ветки каркают и харкают, а осень кажет «снежный кукиш» («Шествие осеней Пятигорска», 1921).

Менее шокирующие сравнения придумывал В. Каменский (небо затянуто парусиной, «Дождик пахнет старой, мокрой псиной») и Б. Лившиц, у которого аллеи устланы «шкурою тигровою», а октябрь прислоняется к окнам «широкой серой спиной». Молодой Н. Асеев тоже облачал осень в модернистские одеяния: «осень семенами мыла мили» и зевала над нами, «рощи черноручья заломили». В дальнейшем она появляется в его стихах редко и заурядно. И лишь в «Абстракции» (1961), наряду с трафаретными обнажёнными деревьями, увядшими цветами и полными «безжизненной тишины» осенними далями, вдруг проглядывает прежний Асеев, соратник Маяковского:

Так в разницу зим и лет, лишённый дыхания листьев, выглядывает скелет искусства абстракционистов.

Если кубофутуристы деэстетизировали природу, то эгофутурист И. Северянин приукрашивал её, делая неестественной и изысканной: «лиминнолистный лес драприт стволы в туманную тунику», «морозом выпитые лужи хрустят и хрупки, как хрусталь» («День алосиз», 1912), «есть что-то хитрое в усмешке, седой улыбке октября» («Осень», 1910). Городская осень у него элегантна, деревья похожи на маркизов — «блестят кокетливо и ало» («Городская осень», 1911). Среди нарочитостей и вычурностей случались и удачные находки: «хромает ветхий месяц, как половина колеса». В 20 — 30-е годы жизнь «дачника» (северянинское самоименование) в эстонской деревне приобщила поэта к сельской природе и привела к упрощению языка и стиля: осенняя земля «в опустошенье», успокоенье в «шёпотной просини вод»; листья, точно кораблики, застыли в пруду; «осенняя возникла рана в прожилках падающего листа» (сравнение с певцом); «солома от убранной ржи ощетинила перья»; рябина, «нагроздившая горьковатый коралл» («Слёзы мёртвых ночей», «Осенние листья», «Возникновение поэта», «Серебряная соната», «Узор на канве»).

У зачинателя «новокрестьянской поэзии» Н. Клюева природа предстаёт в деревенском обличии: осины стоят в багряных шугаях, муравейник пышнее кулича, «пень — как с наливкой бутыль», и осеньключница «густой варенухой» обносит гостей («Сегодня в лесу именины», 1914). С другой стороны, природа уподобляется храму, где «сосны молятся, ладан куря», а «осень — с бледным лицом инокиня — над покойницей правит обряд» («В златотканные дни сентября…», 1911; «Косогоры, низины, болота», 1913). Клюев сопоставляет природу не только с человеком («ветер-сторож следы старины заметает листвой шелестящей»), но и с крестьянским хозяйством: «Курятник туч сквозит помётом голубиным», «к звёздной кузнице, для ковки, плетётся облачный обоз», а октябрь-петух горланит, что «в листопадные сугробы яйцо снеговое» снесёт («Октябрь — петух меднозубый…», 1914).

Подобные аналогии мы находим и у раннего С. Есенина, наверное, самого «осеннего» из русских поэтов, который посвятил этой теме более 30 произведений. Недаром он даже свою фамилию производил от слова «осень». Вслед за Клюевым он наряжает её в сельский наряд, сравнивает природные явления с предметами крестьянского труда и обихода, живое с неживым, конкретное с абстрактным: «Осень — рыжая кобыла — чешет гриву», и слышен лязг её копыт («Осень», 1914); «Рыжий месяц жеребёнком запрягался в наши сани», а тихое солнце скатилось колесом за горы («Нивы сжаты, рощи голы…», 1917); «Трава поблекшая в расстеленные полы / Сбирает медь с обветренных ракит» («Голубень», 1917).

Есенинские ивы и берёзы уподоблены девушкам, а у героини «сноп волос овсяный»; у невесёлой ряби воды «журавлиная тоска октября», а герой собирает колосья в «обнищалую душу-суму» и стряхивает ветром «душу-яблоню», т.е. природа очеловечена, а человек оприроднен. Особенно многолик осенний ветер. То он — схимник и целует «на рябиновом кусту язву красную незримому Христу» (так откликнулся у молодого Есенина мотив Анненского и Блока); то «ласковый ослёнок»; он весёлый, резвый, хлёсткий, неуёмный, тонкогубый; шепчет, стонет, рыдает, пляшет, сыплет, кидает «горстью смуглою листвы последний ворох». Обновляются и некоторые привычные образы: «Не ветры осыпают пущи, / Не листопад златит холмы» (1914), «Будь же холоден ты, живущий, / Как осеннее золото лип» (1917), «Закружилась листва золотая <…> Словно бабочек лёгкая стая / С замираньем летит на звёзду» (1918).



Поделиться книгой:

На главную
Назад