Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повести. Рассказы - Станислав Сергеевич Говорухин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Внизу ресторан, — говорит он. — Пообедайте… Я, может быть, подойду потом…

Сидим мы в ресторане, заказали разных вкусностей. Официантка предупредила:

— Будет чуть подороже, мальчики. Потому что все с рынка…

Володя не пьет, я заказал себе бутылку кахетинского, 8-й номер. Кахетинское тогда было под номерами, то есть разных сортов.

Вспомнил по случаю анекдот. Приходит кахетинец в ресторан и заказывает зелень, пхали, лобио, сациви, чанахи и кахетинское 8-й номер. Официант приносит ему зелень, пхали, лобио… и кахетинское 6-й номер.

— Я тебя просил — 8-й номер, — говорит посетитель. — Ты принес 6-й.

Официант:

— Что это тебе, ботинок? Жмет?

…Так вот, сидим, объедаемся свежей и необычной пищей. Вдруг с соседнего стола, где кутила мужская компания, нам присылают две бутылки вина. Мы им в ответ — шампанское. Вскоре объединили столы, гуляем. Уж темнеть начало… приходит наш сван. Оказывается, пригласили нас к себе за стол его друзья.

Дальше я плохо помню. Отрывками только: ночь, в ресторане уже никого нет, только наша компания, да в дальнем углу за освещенным столом две официантки.

Черт меня дернул подойти к ним и расплатиться за свой стол. Когда я возвратился назад, в нашей компании разгорался скандал. Наседали на нашего свана. Говорили по-грузински, но смысл был понятен: — Как ты мог! Как ты мог позволить своим друзьям расплатиться за себя?! Ты должен был рубаху с себя снять, но заплатить…

Сван оправдывался. Наверное, он говорил:

— Да какие они мне друзья?.. — что-нибудь в этом духе.

Наш хозяин разбудил нас еще затемно. Внизу стояло такси. По дороге в аэропорт заехали в придорожный трактир — съесть хаш. Очень вовремя. Хмель еще не прошел, а ничего лучше хаша в таких случаях нет. И еще грузины говорят: хаш, увидевший солнце, уже не хаш.

Только-только начинался рассвет…

Через час мы были в Батуми. Море, солнце, вода теплее воздуха… Мальчишки ловят рыбу-иглу — длинную, тонкую, похожую на змею рыбку. Часа в два захотелось есть.

— Пойдем, перекусим, — говорит Володя.

— Куда?

— Полетели в Кутаиси!

Я поддержал шутку. Сели в такси. Оба думали, что шутим: мол, приедем в аэропорт, самолета, конечно, нет… Там в ресторане и пообедаем.

А самолет уж стоит на взлетной полосе, дрожит от нетерпения…

Прилетели мы в Кутаиси, явились к нашему свану. Что тут началось! Приехали дорогие, любимые друзья! И все повторилось: ночь, пустой ресторан, две официантки за освещенным столом и наша компания — но уже вдвое больше…

Утром — хаш, аэродром… Расцеловались мы со своим драгоценным другом… И снова — Батуми, пляж, солнце…

А я, к стыду своему, даже имени не запомнил того замечательного грузина.

25 января 1999

В год Пушкина мы вспоминаем с восхищением и любовью о другом поэте.

Целый век разделяет их. С того зимнего дня, как закатилось солнце русской поэзии, и до того момента, когда в московской густо заселенной квартире родился другой мальчик, прошел ровно 101 год. Этот век был заполнен огромного значения художественными событиями и великими поэтическими явлениями. Можно сказать, что это был век русской поэзии. Стихи вошли в каждый дом, Россия научилась любить и ценить поэтическую строку и «всяк сущий в ней язык» родил подчас не одного, а целую когорту замечательных поэтов.

Высоцкий угадал на праздник поэзии. В те дни, когда его ломающийся голос еще не обрел будущей мощи, на российской поэтической сцене блистали звезды такой ослепительной силы, что смельчак, посмевший приблизиться к ним, мог бы ослепнуть. Высоцкий не ослеп. Он охрип, пытаясь перекричать это многоголосье и быть услышанным. И этот охрипший голос вошел в сердце каждого.

И Пушкин, помнится, не был по достоинству оценен современниками. Другие поэты более изящным слогом пленяли их воображение.

Вспомните, в онегинской строфе, сразу после чудесных стихов «Зима. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…», Пушкин с горечью и как бы посмеиваясь над не доросшей до его понимания публикой, пишет:

Но, может быть, такого рода Картины вас не привлекут, Все это низкая природа, Изящного не много тут. Согретый вдохновенья богом, Другой поэт изящным слогом Живописал нам первый снег И все оттенки зимних нег… Он вас пленит, я в том уверен…

И Высоцкий, по мнению многих, кто диктовал вкусы в литературе, был слишком не изящен, а потому не имел права называться литератором, хотя именно литература была его предначертанием свыше, именно в ней, в поэзии, выразился он совершенно и в совершенстве.

А намыто он этим и был любезен, что описал низкие картины нашего бытия, что всегда был с нами и среди нас, знал наши горести и боль нашу пропустил через свое сердце. Поэтому оно и разорвалось так рано.

Вслед Пушкину он мог бы сказать, что и он, Высоцкий, в жестокий свой век восславил свободу, но уж это мы давно сказали за него.

Поразительно, но последние слова, которые я слышал из уст Высоцкого, были пушкинские строки. За два дня до его гибели, я уходил из жаркой, пропаленной июльским солнцем квартиры Валеры Нисанова и в проеме двери видел Володю с бокалом в руке, произносящего вот эти слова:

Поднимем стаканы, содвинем их разом, Да здравствует солнце, Да здравствует разум! Ты, солнце святое, гори! Как эта лампада бледнеет При ясном восходе зари…

Это было так необычно: и то, что стоя, и эта непривычная патетика…

Картина навсегда осталась в моей памяти… Больше я его не видел.

В год Пушкина, в годовщину его смерти мы чествуем рождение Высоцкого. Это более, чем правильно, и мне остается только поблагодарить его маму, его жену и мать его детей, и всех тех, кто отошел уже в лучший мир и кто сделал Высоцкого таким, каким он предстал нашему веку, каким явился на праздник русской поэзии.

Никафо

За глаза мы его звали Никафо. Сокращенно от Николай Афанасьевич, коротко и с любовью.

Это был… как бы его охарактеризовать одним словом — Человек-радость. Спешил поделиться тем, что его переполняло. Не с ближним, а с тем, кто близко, кто оказался рядом. Переполняла же его радость бытия. Он любил и умел жить. Для него не было плохой погоды, не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился.

Если не может рассказать, то может послушать.

Снимали мы в тот год (год 50-летия власти) фильм на пароходе. Хорошая подобралась компания: Крючков, Андреев, Переверзев… Жили интересно и весело, во многом благодаря Николаю Афанасьевичу Крючкову.

С первым лучом солнца он уже на ногах, на палубе. Спит Николай Афанасьевич мало. До поздней ночи сидит в каюте Андреева — там у нас была главная треп-квартира, — рассказывает свои байки, ближе к полуночи уже не рассказывает, а только слушает и, наконец, когда у него начинают слипаться глаза, встает и тихонько пробирается к выходу. Бормочет:

— Не расплескать бы сон по дороге.

Ранним утром, когда бы ты ни встал, на палубе можно встретить Никафо. Если день происходит в открытом море, вокруг него — матросы. Они его обожают. Особенно любят послушать, как травит Никафо. Травля эта идет весь день, все свободное от съемок время. Рассказывать, по-морскому — травить, Никафо большой мастер. Но рассказы это чисто мужские, не для дам. И не для печати, конечно.

Если же судно стоит у причала, Никафо ловит рыбу. Более страстного рыбака нет во всем советском кинематографе. Как-то признался мне:

— Знаешь, как я теперь сценарий выбираю? Если, например, сценарий начинается так: «По оживленной городской улице…» — я говорю себе: «Нет, это мне не подходит». А если сценарий начинается со слов: «На берегу пруда…» — я говорю: «О! Это как раз по мне!»

Никафо умудряется ловить рыбу всюду: в море, в речке, в пруду, в бассейне; на червяка, на хлеб, на перышко, на голый крючок, сетью, спиннингом, руками… В кино он был непререкаемый авторитет по части рыбалки, президент «Академии рыболовецких наук». В эту академию, в ноябре того же года, был принят Борис Федорович Андреев.

Наши пароходные рыбаки Крючков, Жеваго, Уральский, Валька — подшкипер, второй после Никафо авторитет по части рыбалки, долго готовили его к этому событию, инструктировали, показывали крючки, самодуры, говорили про повадки ставриды — как раз шли по осени косяки ставриды. Утром, затемно еще, на моторном боте уехали в море. Вернулся Андреев счастливый, уставший — шесть ведер ставриды наловили они в тот день. Вечером решили отметить событие — прием в «академию» нового члена. Капа, буфетчица, сварила уху, сели за сверкающий чистыми приборами стол в кают-компании — ждали только Вальку — подшкипера, он что-то запаздывал. Но вот появился и подшкипер. Разлили по тарелкам дымящуюся уху, подшкипер, как хозяин рыбалки, первый снял пробу… Да вдруг этой ложкой — по тарелке с ухой! Брызги — на скатерть… Ну и Капу — шестнадцатиэтажным…

Оказалось, Капа от желания угодить своим любимцам, и особенно обожаемому ею Никафо, бросила в уже готовую уху ложку сливочного масла. Масло в уху — как ложка дегтя в бочку меда. Исчезает аромат моря, специй, свежей, только что пойманной рыбы…

Но вернемся к Никафо. Наловит Николай Афанасьевич рыбы, так надо поймать кого-то, который бы съел ее. К Андрееву с утра не подходи. Мрачен. Стоит у борта, смотрит в море — одолевают мысли о бренности существования. Переверзев еще спит.

Сам Никафо ничего не ест — все время жалуется на желудок. Стоит Никафо у дверей своей каютки, где у него в углу на плитке что-то шкварчит, ворочается, дышит, и ловит едока. Поймал меня, тянет за руку:

— Ты только попробуй, ты ж такой рыбы никогда не ел. Я ее в сметане с лучком потушил. Ну…

Готовит Никафо действительно — язык проглотишь. Но на судне кормят четыре раза в день, а Никафо — рыбак неутомимый, выловленную им рыбу всем пароходом не съесть…

Как-то зимой, в перерыве между съемками, возвращаюсь я в гостиницу Одесской киностудии. Дежурная говорит мне:

— Звонил Крючков, просил срочно приехать.

Еду в «Аркадию», где жил Николай Афанасьевич. Вхожу в номер. Сидит одинокий Никафо, перед ним — большое блюдо с раками.

Потрясающие лиманские раки, сваренные с укропом и сельдереем.

— Садись, — говорит Никафо с привычной хрипотцой, — буду тебя учить, как раков есть.

— А сами?

— Не могу. Язва, зараза.

Так и не притронулся к этим ракам. Глотал слюнки, но не съел ни кусочка. Только показывал. Но как! Это надо было видеть.

— Те, кто ни хрена не понимает в жратве, едят у рака клешню. Ошибка! Вот это зеленое, похожее на говно — вот что у рака самый-то цимес. Расправь пальцами эти белые крылышки, надкуси и высасывай. И высасывай… Чувствуешь, как он, сок-то, прямо в сперму потек.

Хулиган Никафо был жуткий. Чинов не почитал. Со всеми был на «ты», с секретарем обкома, со шкипером, с профессором философии…

У Эйзенштейна как-то спросили:

— Как же так, Сергей Михайлович, почему Крючков говорит вам «ты»?

— Коля у нас человек простой, — ответил гениальный режиссер. — Для него если много, то — «вы», а если один, то — «ты».

Однажды снимаем мы «утренний режим». Декабрь, открытое море, семь утра. Разбудила меня помреж. Я быстро оделся и поднялся, поеживаясь от холода, на капитанский мостик.

Оператор уже поставил свет, актеры одеты и загримированы. Смотрю, тут же и Крючков стоит, спиной ко мне, вполоборота. На нем морской китель, виден кусочек наклеенного уса.

Набрасываюсь в сердцах на Олю, помрежа:

— Зачем же вы Крючкова подняли? Его же нет в этой сцене.

Она как-то странно, на меня, в глазах — бесенята. Тут Никафо поворачивается ко мне, и что я вижу: одна половина его лица, обращенная ко мне, действительно загримирована, а на другой — боже мой! — чего только не наклеено: и большая бородавка, и рыжая бакенбарда, и еще что-то.

Галстука нет, и стоит Никафо в тапочках на босу ногу. Вся группа ржет от смеха — провели режиссера.

И все вдруг изменилось. Стало веселее, исчез пронизывающий холод, и съемка пошла, как по маслу.

Это его, Никафо, и ему подобных имел в виду Борис Андреев, когда говорил: «Мир без шутки и фантазии — да разве это мир?»

Никафо талантлив во всем. Он не только большой артист, но и — Большой человек. Способен не только развлечь, утешить, поднять настроение, но и помочь делом. Не жалея для этого своего времени, своих сил. Нельзя не сказать о главном его достоинстве — необходимости людям. Он нужен всем.

Когда нужно решить какой-то вопрос, кинематографисты идут к Крючкову. Никафо цепляет к лацкану пиджака свою «Гертруду» (медаль Героя Социалистического Труда) и идет в Моссовет, в обком партии, в Министерство…

Его любят все: люди, животные… Все, кроме рыб.

У нас в кругу киношников есть расхожая поговорка: «Хороший человек — не профессия». Это грубая неправда. Еще какая профессия! Главная профессия на земле — быть Человеком.

1984 год

Тайна Б.Ф

Между собой мы его звали Б.Ф. (Бэфэ), лень было выговаривать: Борис Федорович. Да он и сам любил сокращения.

До того как мы с ним встретились, я представлял: простой, простоватый, как те персонажи, которых он играет… грубый, прямой, правду-матку лепит в глаза… все-таки из народа, из самой гущи. Как потом выяснилось — из Саратова, с Волги. Я тоже вырос на Волге, тут мы с ним сошлись, — я ужасно любил слушать о том, как они пацанвой ордовали по волжским берегам, как, закопав трусишки в песок, плавали на острова, на плоты, плывущие вниз по течению.

Потом, когда сошлись довольно близко, многое подтвердилось. Действительно прямой — говорит то, что думает. Грубоватый, я бы сказал, нарочито грубоватый — это немножко маска, чтобы не разрушать имидж, созданный у зрителей. Простой. В самом деле, простой, как земля, которая его родила, как народ, из которого он вышел. Но не простоватый, упаси боже!

Он был весьма сложный и хитро устроенный человек. Всегда неожиданный — никогда нельзя угадать, что он скажет или ответит. И еще поражало: о чем ни заговоришь — слышал, знает. Хоть в общих чертах, но знает, имеет собственное представление, свое к этому отношение. Любил читать, слушать новых людей. Говорил: «Мало будешь знать, скоро состаришься». И при этом был простодушен, как ребенок. Эта детскость в нем — а когда мы познакомились, ему было пятьдесят два — особенно трогала. Как-то наш пароход стоял в Ялте. Спускаюсь по трапу на берег, вижу — Б.Ф. стоит у борта, сорит в воду шелухой от семечек. В руках целлофановый мешок. Он был человеком масштаба. Если семечки — то мешком, чтобы всех угощать, одаривать налево и направо.

— Идемте погуляем, — говорю ему.

— Не-ет, — гудит он своим низким басом, — я в этот город ни ногой…

— Почему? — Поднимаюсь, встаю рядом, знаю уже, что сейчас расскажет что-то интересное. Запускаю руку в мешок с семечками.

— Понимаешь, снимали мы тут «Илью Муромца». Выпили как-то с одним милиционером. Он мне: «Вот ты здоровый, вон какой… Илью Муромца играешь… А я тебя поборю. Давай бороться! Кто кого в воду скинет, тот и победил…» Начали мы возиться. Он верткий оказался, сильный. Все-таки я его сбросил в море. Там глубоко было, еле вытащили…

— А дальше?

— А дальше — фельетон в газете: «Илья Муромец распоясался… Управы на этого Андреева нет… Милицию в воду кидает…» Обижен я на этот город. Ну их всех…

Вон ведь как! И редактора того уже нет, и прыткий журналист в столицу перебрался, а он все помнит обиду и действительно ни ногой в этот город, сколько мы ни стояли в Ялте. Позже, правда, пришлось ступить на вражескую землю. Тут, в Ялте, снимался «Остров сокровищ», и ему досталась роль Сильвера. Роль прекрасная, ему она пришлась по душе, но, по-моему, не удалась до конца. Сильвер, как его ни рассматривай, все-таки злодей. Но злодейского, злого в Андрееве не было ни капли. И как он ни пыжился, ни делал страшные глаза, все равно не верилось, что вот этот человек на экране способен убить, зарезать мальчишку. У андреевского Сильвера добрый, доверчивый взгляд. Он не страшен. Отсюда — не страшно за молодого героя. Андреевскую натуру спрятать не удалось. Режиссер совершил ошибку, пригласив на роль злодея Бориса Андреева.

Это не значит, конечно, что злого должен играть только злой, а доброго — добрый. Но тут же настолько очевидный случай, настолько бросается в глаза доброта, доверчивость, беззащитность, что никто из режиссеров и не пытался перекрасить его в другой цвет. А тот, кто пытался, терпел неудачу.

Большой ребенок. Образ банальный, но он как нельзя больше подходил к Борису Андрееву. Даже если он хотел кого-то очень обидеть, то обижал как-то по-детски, не жестоко. Скорее, готов был обидеть себя, чтобы досадить обидчику.

Был у него в молодости закадычный друг — Петр Мартынович Алейников. Буйная была молодость, что говорить. Оба до одури были любимы народом, сумасшедшие поклонники сделали и свое черное дело — со всех сторон тянулись к любимцам рюмки с водкой. Выпивали, что греха таить. Иной раз — крепко, по-русски.

— Составляет на них милиционер протокол… — Это рассказывает уже Николай Афанасьевич Крючков. Андреев сидит тут же, рядом, заваривает чай — дело происходит у него в каюте. Он хмурится, не любит эти разговоры — ну что старое поминать… — Ну дак вот, составляет он протокол, а Борька стоит над ним, насупился, губу нижнюю выпятил — ну прямо малое дитя. И ворчит: «Пиши, пиши, чернильная душа. А чернил не станет, чем будешь писать?» Взял да и выпил всю чернильницу до дна…

Кстати, когда Петр Алейников умер, Андреев совершил поступок — в чисто андреевском духе, — который на нас, студентов ВГИКа, произвел большое впечатление. Потом, когда познакомились, я спросил его — оказалось, правда.



Поделиться книгой:

На главную
Назад