— С Мариной Влади.
Любовь. Вспыхнувшая не сразу, но крепнущая день ото дня, обогатившая обоих. Когда Марины нет в Москве — телефонный роман с Парижем. «Стала телефонистка мадонной…» Спустя несколько лет они поженились. Теперь он уж не мог петь: «Париж открыт, но мне туда не надо!» Теперь — надо.
Это была красивая, длившаяся много лет духовная связь двух бесконечно талантливых людей. Марина пыталась замедлить его бешеный темп — вдвоем трудно так быстро нестись по жизни. Отчасти ей это удалось. Во всяком случае, она продлила ему жизнь. За два дня до смерти он написал в открытке, которую не успел послать: «Я жив 12 лет тобой…»
Он давно подумывал о режиссуре. Хотелось на экране выразить свой взгляд на жизнь. Возможность подвернулась сама собой. Мне нужно было срочно уехать на фестиваль, и я с радостным облегчением уступил ему режиссерский жезл.
Когда я вернулся, группа встретила меня словами: «Он нас измучил!»
Шутка, конечно, но, как в каждой шутке, тут была лишь доля шутки. Привыкших к долгому раскачиванию работников группы поначалу ошарашивала его неслыханная требовательность. Обычно ведь как? «Почему не снимаем?» «Тс-с, дайте настроиться. Режиссеру надо подумать». У Высоцкого камера начинала крутиться через несколько минут после того, как он входил в павильон. Объект, рассчитанный на неделю съемок, был «готов» за четыре дня. Он бы в мое отсутствие снял всю картину, если бы ему позволили.
Он, несущийся «на своих конях» к краю пропасти, не имел права терять ни минуты.
Но зато входил он в павильон абсолютно готовым к работе, всегда в добром настроении и заражал своей энергией и уверенностью всех участников съемки. По этой короткой пробе легко было представить его в роли режиссера большой картины.
Зато на тонировке с ним было тяжело. Процесс трудный и не самый творческий — актер должен слово в слово повторить то, что наговорил на рабочей фонограмме, загрязненной шумами, стрекотом камеры. Бесконечно крутится кольцо на экране. Володя стоит перед микрофоном и питается «вложить в губы» Жеглова нужные реплики. Он торопится, и оттого дело движется еще медленнее, он безбожно ухудшает образ. «Сойдет!» — кричит он. Я требую записать еще дубль. Он бушует, выносится из зала, через полчаса возвращается, покорно становится к микрофону. Ему хочется на волю, а кольцо не пускает. Ему скучно, он уже прожил жизнь Жеглова, его творческое нутро требует нового, впереди ждут Дон Гуан и Свидригайлов, а внизу, у подъезда, нетерпеливо перебирают ногами и звенят серебряной сбруей его Кони.
Он ушел от нас 25 июля 1980 года. А за год до этого, 25 же июля, у него перестало биться сердце и остановилось дыхание. Медики это называют клинической смертью.
Было это в жару, в Средней Азии. Рядом, к счастью, оказался врач. Он стал дышать на него, делать массаж сердца.
Укол в сердечную мышцу — и сердце задвигалось.
А за несколько лет до этого он умер в первый раз. И тогда врачи спасли его. Случай этот дал повод А. Вознесенскому написать стихотворение «Реквием по Владимиру Семенову». Помните эти стихи?
Как он поступил после того, как во второй раз побывал Там? Лег на полгода в больницу, затих, перестал «выкладываться» на концертах и выжимать свитер в антрактах?
Ничего подобного! На следующий день он улетел в Москву, а еще через день поехал в аэропорт встречать самолет, на котором летел спасший его врач. Самолет из-за непогоды сел не в Домодедово, а во Внуково. Он помчался туда.
Врач был потрясен, когда открылась дверь в самолете (Володю любили и многое ему позволяли), и в нее вошел Высоцкий.
Зачем я вспоминаю все это? Из этих крупиц характера может сложиться образ Поэта, не жалевшего себя, целиком отдававшего себя друзьям, искусству, своим песням, людям! Он жил для них, работал для них, и они платили ему огромной любовью.
Один конферансье пошутил как-то: «Самым бешеным успехом на эстраде пользуюсь я. Выхожу на сцену, произношу всего три слова: «Выступает Владимир Высоцкий!» и — буря аплодисментов!»
В нем была какая-то огромная, необъяснимая внутренняя сила. Однажды в честь Марины и Володи был устроен вечер в Голливуде. На таких вечерах всегда выступает какая-нибудь знаменитость. Слушатели же в это время звенят бокалами, перешептываются, а то и просто не обращают внимания на происходящее на сцене. Но запел Володя, и все затихли. Напряженно вслушивались в его голос, смотрели на него. А ведь в зале никто не понимал по-русски. Что же в нем все-таки было? Что притягивало к нему и заставляло внимать ему людей, не понимающих ни единого слова? Не знаю. Я привел только факт: пришли на этот вечер — Марина Влади с мужем, а ушли — Высоцкий с женой.
Лучшая его роль — Гамлет. Жеглова он «сыграл», а Гамлета «прожил». Для меня Гамлет — это и есть сам Высоцкий. Для него всегда существовал вопрос: быть или не быть? Как жить? Доживать ли после второй клинической смерти свой век тихо, спокойно, прислушиваясь к стукам в сердце, или остаться таким, каким ему предназначено быть? Вести ли эмоциональную беспокойную жизнь Поэта или оттягивать, отодвигать неотвратимое, отвоевывать у смерти месяцы и годы? Пройти ли мимо страдания или остановиться и принять в себя чужую боль?
Быть или не быть!
За несколько дней до смерти он попросил у мамы свою детскую фотографию. Ему на ней лет восемь-девять. В военном кителе и галифе, перешитых из отцовских, в сапогах…
— Зачем тебе, сыночка?
— Так. Повешу на стену и буду смотреть…
Под утро 25 июля в квартире Вадима Ивановича Туманова, человека, с которым Володя крепко дружил последние годы, раздался звонок. Трубку взял сын.
«Умер Высоцкий!»
— Папа, — сказал сын, — ты только возьми себя в руки…
Вадим Иванович прожил трудную жизнь. Как только не мытарила его судьба! И смертей он насмотрелся вдоволь — лучшие из его товарищей погибали на его глазах.
Но в эту ночь он ничего не соображал. Сидел на кровати раздетый, смотрел в одну точку.
— Что делать, Вадик? — спросил он, наконец, у сына.
— Что делать, что делать! — прикрикнул на него сын. — Носки надевай!
Как малого ребенка сын одел его, вывел на улицу. Они поехали на Малую Грузинскую.
27 июля должен был играться «Гамлет». Спектакль, понятно, отменили. Можно было сдать билет и получить за него деньги.
Никто этого не сделал.
28-го мы привезли его в театр в четыре утра. Уже выстраивалась очередь для прощания, уже — один за другим — прибывали автобусы с милицией. Автобусов было очень много, в здании Таганского метро образовался милицейский штаб, был еще штаб передвижной — на колесах. Распоряжался всем взволнованный и чуть испуганный непривычностью происходящего генерал. «Зачем так много милиции?» — подумал я.
Но потом — когда началось! — голубые рубашки совершенно потерялись в толпе людей. Счастье, что народу в Москве было мало — разгар лета, время отпусков. Школьники и студенты находились в отъезде, не приехали почитатели поэта из других городов.
В газетах не было сообщения — иначе в Москву устремились бы многие. Он был поэтом окраин.
Если бы ни то, ни другое, ни третье — могла бы случиться Ходынка. Такого Москва не видела никогда. Казалось, вся она собралась здесь, на Таганке, на прилегающих к ней улицах, на крышах домов, стоящих по периметру площади.
Красивая Москва шла мимо гроба. Отвратительные персонажи его песен — алкаши, блатари, антисемиты, недалекие спортсмены и коммунальные склочники не пришли хоронить поэта. Они ненавидели Высоцкого так же сильно, как те, кто пытался отождествлять личность поэта с персонажами его песен.
У меня на стене висит фотография. Люди из очереди к гробу. Молодые, красивые одухотворенные лица. В руках букеты гладиолусов. На земле, на асфальте, лежит магнитофон.
Многие взяли с собой магнитофоны. Из разных мест длинной, начинавшейся у гостиницы «Россия», очереди слышались обрывки его песен.
Он был магнитофонным поэтом.
Многие из тех, кто склонился над магнитофоном, откуда доносились совсем не грустные слова его песен, плакали. Сколько радости доставил он нам, живя среди нас, и какую боль нанес, уйдя из жизни! Но было во всем этом и ощущение торжественности и гордости за Высоцкого.
Я шел вдоль очереди, всматривался в лица, вслушивался в разговоры. Одна пожилая деревенская женщина, окруженная толпой молодых людей, сказала:
— У нас в деревне все Володю поют!..
В кино он сыграл меньше, чем мог бы. И меньше, чем хотел. «Пробовался», но до съемок не доходило. Многие из «проб» погибли, кое-что уцелело — например, отличная проба на Пугачева к фильму А. Салтыкова.
У меня сохранилось несколько грустных его писем.
«Утвердили меня в картину «Земля Санникова». Сделали ставку, заключили договор, взяли билет. С кровью вырвал освобождение в театре, а за день до отъезда мосфильмовский начальник сказал: «Его не надо!» «Почему?» — спросили режиссеры. «А не надо — и все! Он — фигура одиозная…» Словом, билет я сдал, режиссеры уехали в слезах, умоляли пойти похлопотать…»
И далее, в этом же письме: «…чувствую, вырвут меня с корнем из моей любимой кинематографии, а в другую меня не пересадить. У меня несовместимость с ней, я на чужой почве не зацвету…»
Или вот еще письмо: «…Но ведь про что-то можно снимать? Или нет? Например, про инфузорий. Хотя сейчас же выяснится, что это не будет устраивать Министерство легкой промышленности, потому что это порочный быт туфелек-инфузорий. Ткнуться некуда — и микро- и макромиры — все под чьим-нибудь руководством…»
Справедливости ради надо заметить, что предложения из «другой кинематографии» он получал. В последние годы — довольно много.
Сегодня горько и обидно читать строки из писем Высоцкого. Не издали при жизни книгу стихов — непростительно, но объяснимо. Понять нельзя, но объяснить все-таки можно. Кому нужен был этот тайфун в гладком море макулатуры? Слишком яростные, слишком обличительные стихи, такая обнаженная правда в этих стихах, столько возмутительных вопросов:
Словом, есть определенная логика в том, что книга его стихов не была издана вовремя. Правда, логика позорная для тех, кто отвечал тогда за литературу.
Но то, что он, первоклассный артист, так редко появлялся на экране — в этом никакой логики нет, даже такой жалкой и трусливой. Возможно, тем, кто лишил нас этой радости, стыдно сегодня смотреть в глаза людям. Возможно, хотя и проблематично. Легче от этого не становится. И боль не снимает.
В моей скромной коллекции минералов есть один — особой цены. Это кусок пегматита с отполированным срезом. Он отколот от большого камня — «Камня Высоцкого».
История его такова. Родители, близкие Володи долго думали, каким должен быть памятник на его могиле. Театр даже объявил конкурс проектов памятника. Ни один из них не выразил сути Высоцкого — и как поэта и как человека. Тогда Марина, жена Володи, предложила поставить какой-нибудь простой выразительный камень, не тронутый рукой скульптора. Чего не смог выразить художник, пусть выразит сама природа, которая и создала его, такого неповторимого, непохожего на остальных. Кто-то из друзей Володи предложил впаять в этот камень метеорит — мол, как метеорит, быстро и ярко пронесся по жизни.
Но родителям пришелся по душе проект скульптора Рукавишникова. Этот памятник и стоит сейчас на Ваганьковском. В нем много аллегорий, символики, он параден и ярок. Все это мало соотносимо с тем, живым Высоцким, которого мы знали и любили. Возможно, когда потускнеет, покроется патиной бронза, когда притерпится глаз, мы примиримся с таким изображением поэта. Так крикливые, помпезные «высотки» в Москве, поначалу оскорблявшие вкус и глаз москвичей, постепенно вписались в облик столицы, и теперь ее уже трудно представить без них.
Пока велись споры вокруг памятника, почитатели поэта узнали, что на его могиле хотят поставить природный камень. Они занялись поисками такого камня. Его нашли геологи в степи у озера Балхаш.
Большая серая глыба твердого и звонкого, как металл, пегматита. Пыль веков впиталась в его кожу. Камень пролежал в степи десятки тысяч лет.
Я вот думаю: неповторим поэт, но еще больше неповторимы, неподражаемы люди, ради которых он работал. Сколько счастья, должно быть, испытал Володя, когда видел на концертах их глаза, слышал их дыхание, когда каждое слово его, как семя, падало в готовую животворить почву. Это из-за них так обострено было в нем чувство Родины. Он в своих стихах не признавался ей в любви — это удел рифмоплетов, — он боролся за нее. Потому-то так непримиримо ненавидел он все, что мешало его согражданам свободно жить и свободно дышать.
Мы, деятели искусства, все чаще в последнее время стали поговаривать о том, что зрителя, читателя, слушателя надо воспитывать, приучать его к пониманию «истинного, непреходящего в искусстве». Но давайте воспитывать себя, своих критиков, теоретиков искусства. Истинное и настоящее всегда будет понято и оценено народом. Поэзия Высоцкого — убедительный тому пример.
Но вернемся к камню. Его надо было доставить в Москву.
Это целая эпопея — в ней было занято много людей, они использовали свои отпуска, на собственные деньги наняли КамАЗ, подъемный кран. Экспедиция отправилась к озеру Балхаш, камень погрузили в грузовик, через несколько дней он прибыл в Москву. Его сгрузили во дворе Театра на Таганке. Там он и лежит до сих пор. А на Ваганьковском стоит дорогой памятник. Спелёнутый как бы вырывающийся из пут Высоцкий с непохожим на Высоцкого лицом. Над головой гитара, как нимб. За спиной — морды коней, хрипящих, рвущихся к пропасти… Яркая бронза, грандиозные размеры… Как тут не вспомнить его стихотворение «Монумент», где он словно предвидел ситуацию.
Он умер рано.
Впрочем, как посмотреть… он жил в таком темпе, так полно проживал отпущенное ему время, оставил такой след в театре, так ярко вспыхивал на экране и, главное, оставил столько стихов, которые навсегда «останутся в строю» — нет, такую жизнь нельзя считать короткой!
На пути к свану[1]
Осень 66-го. Сванетия. Горная маленькая страна на южном склоне Главного Кавказского хребта. Неприступные родовые башни, сложенные из крепкого камня, хвойные леса, в которых полно грибов (сваны, вообще грузины, почему-то не едят грибов), сияющие снежные вершины Главного хребта — Накра, Ушба, Донгуз-Орун.
И немыслимые орды полевых мышей. По ночам (спали мы все вместе в каком-то общежитии) они бегают по одеялу, по лицу — то и дело слышишь женский визг посреди ночи.
Снимались начальные эпизоды фильма «Вертикаль», жили мы в Местии, столице Сванетии, по вечерам, после съемки в единственном ресторанчике, больше похожем на придорожный трактир, пили водку — мутную араку, которую гонят из ячменя в каждом дворе; пшеница в Сванетии не растет.
Была у нас в массовке смазливая девчонка, студентка. Приглянулась она одному свану, завязались отношения, чуть ли не роман. И тут приехал Высоцкий. У Володи в отношении женщин глаз был, что называется, ватерпас. Чтобы очаровать женское сердце, Володе нужно было совсем немного — взять в руки гитару… И сван остался с носом. И крепко обиделся. Кто такой был этот московский хлюпик для него? Слава Высоцкого тогда еще не перешагнула Кавказский хребет…
Назревал крупный скандал. Чем он мог кончиться, неизвестно… На сцене уже появился пистолет…
Я говорю своему товарищу, Борису Дурову, с которым мы снимали «Вертикаль», нашу дипломную картину:
— Боря, — говорю ему, — досними тут один-пару кадров, а я увезу этого засранца от греха подальше…
Иду к Высоцкому:
— Плюнь! Баб мы с тобой найдем и получше, плюнь! Зачем нам проблемы с местным населением? Сорвется экспедиция…
Полетели в Батуми. Ты не можешь представить, какая там сейчас красота…
Когда мы рано утром примчались на аэродром, самолет уже ревел винтами. Но дверь нам все-таки открыли. Мы нырнули в брюхо кукурузника, плюхнулись на жесткие сиденья, аэроплан стал разгоняться по травяному полю… И тут вижу — напротив нас сидит наш враг… вот этот самый сван.
Всю дорогу, это минут сорок, — мы молчали. Прилетели в Кутаиси, там пересадка.
Узнали, что самолет на Батуми только завтра утром. Такси единственное. Стоит шофер, собирает пассажиров, ему надо, чтобы был полный комплект. Открываем дверцу. А там уже сидит наш сван.
Подъезжаем к гостинице. Хочу расплатиться с водителем, а он говорит:
— Узнай сначала, есть ли места.
Мест нет. Едем ко второй гостинице. Последней. Конечно, и там ничего. Что делать?
Вдруг наш сван говорит:
— Я живу в этом доме, на втором этаже… Хотите, переночуйте у меня…
А что делать? Поднялись мы к нему.