Скоро и за картошку надо будет приниматься, начинать копать. Через неделю-полторы. Затягивать не стоит, а то и снегом всю завалит – тот себя долго ждать не заставляет, чуть дунет с севера, он тут. За ночь всё может измениться: вечером лето, а утром – зима; снег может выпасть и уже не стаять. Много
«Поддался бабе вот, и чё за мужики?.. Стельки из них тока и делать… Стрепалась – выбросил, забыл… Не правда, чё ли?»
Не знаю, мама, может быть, и правда. Захватив с собой из-под навеса дров беремя, вернулся в дом. Дрова сгрузил в подпечек.
Сидит мама возле печи на табуретке, с ухватом в руках. Залезает им то и дело в печь, угли шевелит да сковороду двигает, чтобы в ней блин ровнее пропекался. Переодетая: в нарядном,
Помылся, вытерся. Направился к столу. Молчим.
Сел я за стол, и только после:
– Блины в тарелке, на столе, – заглядывая в печь, говорит мама. Голос обиженный, мне не заметить ли. – Пробуй, – говорит. – Пока не остыли. Теста немного в чашке вот осталось… хоть и пристала, уж достряпаю.
Поел с мёдом,
– Он уж наелся… Чё так мало?
– Хватит, – говорю. – С утра много не могу… – Вкусные? – спрашивает.
– Как всегда, – отвечаю. – Вкусные. Спасибо.
– На здоровье.
Разговор не клеится, как будто вынужденный.
Хоть и не так. И друг на друга не глядим, словно отсутствуем. Не так и это.
По избе побродил, в окна попялился во все стороны света – обзор отличный: домов-то мало где осталось – не заслоняют горизонт. Человек, подлец, ко всему, вспомнил, привыкает, вот и к разору тоже, думаю. Но как ему тут и препятствовать? Он повсеместен. Не замечать?.. Смириться?.. И смиряюсь, пусть и даётся это нелегко.
Телевизор включил и тут же выключил его – одно и то же, то да потому – про
Завернул на кухню. Стал. Стою. С собой, как с вражиной, воюю.
– Извини, мама, – едва выдавил.
– А?
– Ты, – повторяю громче, – прости меня!
– За чё? – спрашивает.
– Ну, покричал я, посоветовал…
– Ладно. И ты меня прости… С кем не бывает, – говорит. – Оба погорячились одинаково.
С души моей как камень будто сняли, не подлететь бы к потолку – так уж облегчило – как будто в дымку превратился. И впредь зарёкся… сразу зная, что обязательно сорвусь: вспыльчивость впереди меня бежит, не пропускает, как обогнать её я ни пытаюсь. А после каюсь. Ну, хоть после.
– На Кемь схожу.
– Сходи, – говорит мама. – Соскучился… Так, – спрашивает, – или порыбачить?
– Да прогуляюсь, – говорю.
– Ну, прогуляйся, прогуляйся… Ты там бревно поправь сначала… во дворе-то… лагу.
– Да я поправил.
– А?
– Поправил!
– Когда успел… И хорошо… То ведь и ей ходить, корове-то, неловко. Вернёшься скоро?
– Скоро.
– Знаю твоё скоро… Долго-то не гуляй… К обеду будь.
– До яра только и обратно.
– Я, может, суп какой придумаю. Постный хотя бы… мяса нет. Да и какое мясо – пост Успенский… Оденься т
– Хорошо.
– Продует, ветер-то подымится… Тихо пока, после как будет, не известно… Простыть недолго… Шшуку поймай… Шарбу хоть сварим. Как ты уехал прошлый раз, так свежей рыбы и не пробовала… Не только свежей – никакой. Васька не ловит – не рыбак. Да и когда ему – на два-то дома… то тут, то там… уж замотался… Да и мадам его ещё там… как поперечная пила… так и распилит, в гроб загонит… беречь же надо мужика. Скоро отъездитесь, умру-то.
– Она, – говорю, – щука, не привязана.
– Знамо дело, – говорит мама. Улыбается. – Но ты фартовый.
– Вечером, может… лучше будет браться.
– Тебе видней… А я достряпаю да лягу… пока ты ходишь… полежу маленько. То голова уже не дюжит… как с табуретки бы, сижу, не завалиться – клонит… Тут уж хоть близко… если шлёпнусь.
– Ты уж держись.
– Закружится-то голова… Ты на машине?
– Нет, пешком.
– Корову выпусти, орёт вон… Друзья её, товарищи, уже гуляют.
– Я её выпустил.
– И ладно. А где орёт она?
– Не слышу.
– Ну, значит, чудится… Ступай.
Куртку накинул я, избу покинул.
Вышел на улицу. Стою.
Солнце проворно вынырнуло из-за Камня. Как будто еле дождалось: скорей бы Сретенск, мол, увидеть! – теперь вот видит; кто-то его, схватив, держал ли крепко там, за Камнем, – едва-едва, но всё же вырвалось, – его удержишь. Резво от гребня отделилось – чтобы за лиственницу вдруг не зацепиться – разве не так, кто может это опровергнуть? – похоже очень, значит так. Сквозь негустой туман, с Кеми поднявшийся над Камнем, пробивается. И не зарделось от тумана, жёлтое – на вёдро. Озолотило всё – будто осыпало, облило ли поталью – иней на всём так сразу заискрился – даже на изгородях и на крышах. И на капоте моей красной «нивы». Пока не тает. А там, где тени, иней синий – в нём взглядом вязнешь, как в дали.
Стало ещё как будто холодней. Что и обычно – на восходе. Застегнул куртку наглухо, поднял воротник, руки в карманы куртки спрятал – вроде и не
Топчусь – похрустывает под ногами смачно. И не один я, вижу, к этому прислушиваюсь. В перспективе, в конце почти бездомной уже улицы, на фоне белого, ярко освещённого солнцем остова бывшей церкви, стоит боком ко мне гнедая лошадь – повернула морду в мою сторону: привет, мол.
Здорово, дескать, – ей кивком ответил.
После Исленьска-то – не надышаться. Глотаю будто, не дышу. Ем ли, как яблоко, кусаю.
Избороздил скот заиндевелые поляны. В лес убрёл уже – нигде его не видно. Овода и комаров нет, теперь в лесу ему вольготно. И ночевать там даже, есть такие
И тут, около дома, сбив с муравы хрупкий, как хрусталь, куржак, птицы и кошки исходили.
Солнце поднимется чуть выше – всю эту
Чья-то собака мимо пробегала, возле ограды нашей покрутилась. Нос свой совала в подворотню – не без этого; лаз, на беду ей, тесным оказался, только поэтому в ограду не проникла, то забралась бы и
Далеко где-то, в ельнике, не она ли, не эта ли самая собака лает – по всей округе зычно раздаётся. На бурундука, может, или на белку озарилась, слетели рябчики ли, их гоняет, ельник пока ещё не вымер. Но скоро вырубят его – грозили. Мыши останутся одни – простор тем будет.
Пошёл. В кроссовках – скользко – не упасть бы. Только под гору спустился, вижу, появляется из-за поворота, со стороны не существующей уже улицы Нагорной, Колесников Александр Петрович. В лёгких кожаных, самодельной работы, броднях, с загнутыми вверх, как у сандалий Маленького Мука, носками, чёрных от густо и недавно, судя по всему, намазанного на них, чтобы не промокли от росы, дёгтя. В толстом выцветшем дождевике гражданского пошива, но с жёлтыми солдатскими пуговицами. С худеньким брезентовым и тоже вылинявшим до белёсости вещмешком и ружьём двадцатого калибра, одностволкой, за плечами. На голове войлочная, им самим, наверное, Александром Петровичем, сшитая шапка, похожая на древнерусский шлем-шишак. Громко не топает – в броднях-то, – ступает мягко; но как он шаркает ритмично ими по дороге, слышно.
Задержавшись, подождал я, когда он подойдёт ближе, говорю громко:
– Здравствуй, дядя Саня.
– Он оно чё! Едва узнал… На расстоянне уж и вовсе… Вижу, что человек вроде стоит, а кто такой, не различу. Не столб же выпер тут скрозь землю… Вплоть подступил тока – тогда… Глаза худыми, парень, сделались. Всё чё-то в их будто мешат, не проморгаться… кака помеха… Здорово, Иван Васильевич, – отвечает дядя Саня, останавливаясь. – В отпуск, ли чё ли, – спрашивает, – мать приехал навестить?
– В отпуск.
– И правильно, – говорит дядя Саня. – Ты ж нонче был уже… в июле, так? Или чё путаю?
– Не путаешь. В июле. Взял, – говорю, – опять, без содержания.
– А, это ладно… И надолго?
– Недели на три, на четыре.
– Ну, дак прилично – сколько дён… Картошку выкопашь, поможешь?
– Если погода постоит.
– Ну, постоит, не постоит, дело такое… Не подчиняцца нам она, эта погода. Мы не указ ей, своевольной, – говорит дядя Саня, глядя на меня, а кивая на небо. – Как канцелярия воздушная распорядится… А картошку в земле, один хрен, не оставишь, и из-под снега будешь выгребать… Бывало… В зиму-то как без ей, никак. А я уж выкопал свою, – говорит дядя Саня.
– А что так рано? – спрашиваю.
– Да не рано, – говорит дядя Саня. И говорит: – А чё тянуть-то?.. Много гнилой, Иван Васильевич, вот где беда. Сырось така вон. Не бывало. Август-то весь – хошь плавай в огороде, хошь карасей в ём было разводи… У вас-то, ладно, чёрнозём. А у меня сплошная глина… Сто уж возов навозу туда вывалил… Куда девац-ца?.. В пропась будто. Жук ли какой съедат яво… навозник? Питац-ца им, навозом, чё ли?
– Да и у нас – на суп копала мама, говорит, что – попадает…
– На чернозьме, может, и хуже… Какое лето… И лук-то портиц-ца, вот горе. Без лука тоже… тоже оваш. Зимой-то как без овашшей. Одну картошку есть не будешь… Теперь хошь, может, постоит. То ж заливало. С сеном не все ишшо управились – не дáло. Вы-то поставили? – спрашивает.
– Поставили, – отвечаю.
– Дак ладно, – говорит дядя Саня.
– Повезло нам, – говорю.
– Да, угадали… Чё, собралась ишшо держать? – Уговорим, чтоб отказалась.
– Уговорите.
– Попытаемся.
– Ну, попытайтесь.
– Куда, – спрашиваю, – направился?
– Кака уж ей теперь корова, – говорит дядя Саня, – уж за собой бы как ходить… А на Пешшанку, – отвечает.
– Порыбачить? – интересуюсь.
– Сетушку ставил, ту проверить. Лист-то несёт, дак забиват… Харюз не катиц-ца с шивёр, в плеса пока что не спускац-ца, вот и без удочки – не взял… Рябчишку, Бог даст, подстрелю. Выводков много нонче видел… были.
– А что, – удивляюсь, – охота открылась?
– Не дотерпел, – говорит дядя Саня. – Недели меньше остаётся… Птица давно уж на крыле. И так ружьё-то – от медведя. Пальнёшь, дак, думашь, отбежит, не тронет.
– Лучше уж пусть не попадается.
– Дак это так… С ём, косолапым, век бы не встречался. Холера ж, бродит, где ни вздумат. В деремне был тут, чё ему.
– Хозяин, – говорю.
– Хэ, – говорит дядя Саня.
Не на меня – вдаль дядя Саня взглядом устремился – как раз в ту сторону, куда идти собрался, – дорога в ельнике там – на Песчанку.
– Медведя, – говорит вдруг, – ноги кормят.
– Волка, – говорю.
– И у яво идь, у хозяина, Иван Васильевич, ручонок нету, одне ноги…
– Ну, – говорю. – Ни пуха, ни пера.