Донати опять пожал плечами. Во всяком случае, я предположил, к его чести, что он пожал плечами не как Пилат и не как настоятель собора в Оломоутце; и в этом смысле следовало понимать ответ, который он мне дал.
«Своими вопросами, — сказал он, — ты напоминаешь мне беседу двух дворян при французском дворе, которые рассуждали о том, кто был отцом Людовика IV. Один из собеседников предположил, что отцом Людовика IV мог быть не Людовик III, а другой настаивал, что это был герцог Букингемский; на что первый воскликнул: «Nais, monsieur, comment estce que vous povez avoir pretention de savoir une chose que la Reine ignore probablement elle-meme!»[5] — И с этого момента Анна Австрийская возненавидела этого человека».
Я ограничился движением руки.
«Впрочем, — добавил Донати, — сам Спаситель, когда он говорил о своем происхождении, всегда называл себя только «сыном человеческим».
«Я знаю, — сказал я, — но какого человека он имел в виду?»
«В том-то и дело, — ответил прокуратор из приора Донати, — что это сказать трудно. Под этим едва ли подразумевается следующее: если про некоего человека не знают, кто его отец, то этот человек считает себя сыном всего человечества, вне зависимости от того, от какого мужчины среди множества мужчин он происходит. Такую гуманитарную бессмыслицу, конечно, он
«Что он был таковым, — сказал я, — это известно, но как ты объяснишь следующий факт: имелось — и до сих пор еще имеется — много знатных семей, прежде всего семей из царствующих домов, для которых считалось и считается весьма важным находиться в известных родственных отношениях с домом Давида, потому что они в этом случае могли и до сих пор еще могут добавить к своему имени титул «Cousin de Dieu» — «кузен Бога», поскольку они считали, что это престижно на земле, и тем самым надежнее можно достигнуть вечного блаженства на небесах».
«Да, — сказал Донати, — есть много дураков, особенно в религиозной области».
«Так, например, не кто иной, как сам Эдуард VII, несмотря на свое распутство и свой цинизм, никогда не придавал большого значения этому родству, может быть потому, что лучше других мог обосновать, почему он сам имел некоторое сходство с иудеем. Все теории таких семей сразу повисают в воздухе, если предположить, что родство с домом Давида было лишь юридическим, а отнюдь не фактическим; это означает, что сын Марии не был родным сыном святого Иосифа, или другими словами: Иосиф был
«Стало быть, соответствующие дома должны были доказывать свое родство с Девой Марией, и согласно этому могли называть себя по крайней мере «Cousins de la sainte Viegre» — «кузенами святой Девы Марии». Но нас, право же, не должны интересовать проблемы таких людей».
«О, конечно, — сказал я, — в известном смысле, да. Так как если названные великие царские дома усыновление Иисуса святым Иосифом считали достаточным основанием, чтобы им самим породниться с Высшим, то тем самым они обошли препятствие, заключающееся в наличии в их жилах иудейской крови, и тем спокойнее они могли сжигать евреев на базарных площадях Сарагоссы и Толедо».
«Насколько я знаю, — сказал Донати, — капля иудейской крови в жилах наших господствующих домов имеется отнюдь не от весьма опосредованного родства с домом Давида, а от непосредственного, — а именно вследствие того, что у королевы Уракки, дочери Альфонса VI, жившей в одиннадцатом или двенадцатом столетии и управлявшей одним из многих испанских королевств, служил альмояриф, то есть взиматель налогов по имени Ruy Pikon, в чьих жилах текла не самая голубая готская кровь; дочь Урраки вышла замуж за дона Gonzalo Paetz de Tavera, наверное, приведя в действие свое богатство, и таким образом породнилась с высшей испанской аристократией. С того времени ее кровь через Correas и Portocarreros пришла также в испанские королевские дома и далее в дом Габсбургов, и тем самым во все другие царствующие дома. Но оставим эту чепуху! Она годится только для того, чтобы сделать важные предметы, о которых мы говорим, проблематичными или даже смешными, что отнюдь не является правомерным, — ведь сам Христос протестовал против того, чтобы его считали мессией и запрещал своим ученикам так себя называть. Однако, несмотря на это, мысль об этом никогда не отпускала его и не только угнетала, но даже приводила его в ужас. Об этом можно судить по многим его высказываниям; например, он не уставал вещать, что близится конец света. Концом же света считалось время прихода мессии — то есть его собственное время».
«Да, — сказал я, — всегда считают, что собственное время — это и есть время конца света…»
«И в этом, кстати, кроется причина, почему он, собственно, всегда противился настояниям совершить то или иное чудо, поскольку тем самым он мог явить
«Почему же это?»
«А вот почему, — сказал Донати, и снова вернулся к потрепанному тому, который уже перелистывал. — У Луки, VIII, 43 по 48 написано: И женщина, страдавшая кровотечением двенадцать лет, которая, издержавши на врачей все имение, ни одним не могла быть вылечена, подойдя сзади, коснулась края одежды Его; и тотчас течение крови у ней остановилось. И сказал Иисус: кто прикоснулся ко Мне? Когда же все отрицались, Петр сказал и бывшие с Ним: Наставник! Народ окружает Тебя и теснит, — и Ты говоришь: кто прикоснулся ко Мне? Но Иисус сказал: прикоснулся ко Мне некто; ибо Я чувствавал силу, исшедшую из Меня. Женщина, видя, что она не утаилась, с трепетом подошла и, падши перед Ним, объявила Ему перед всем народом, по какой причине прикоснулась к Нему, и как тотчас исцелилась. Он сказал ей: дерзай, дщерь! вера твоя спасла тебя; иди с миром!»[6] Это означало также: не я сам, а твоя вера спасла тебя… Последующие чудеса, например, когда он сказал дочери Иаира: Талита куми, девица, встань, — и она действительно встала после смерти, выдают в нем гораздо меньшую силу, чем была в нем, — а она была, по-видимому, сильней, значительно сильней, чем ток для убийства на электрическом стуле».
«Так ты считаешь, что в нем действительно были такие мощные силы?»
«Конечно. Но то, что он дочь Иаира снова разбудил и что Лазаря поднял из могилы, — эти чудеса из чудес ничего не говорят нам о природе его сил. Только из исцеления женщины, страдавшей кровотечением, мы узнаем об электрических бурях, которые он носил в себе, и одну из которых женщина отвлекла на себя. Это, судя по всему, были мощнейшие бури».
Я посмотрел на него; он тоже молчал и продолжил лишь спустя некоторое время:
«Когда я с моими сведениями и разведывательными данными, которые я слева и справа собрал по дороге, зашел в своих изсканиях столь далеко, мы прибыли в Рим.
Там жила гречанка по имени Акта, одна из подружек Нерона, «fremme entre deux ages» — женщина между двух возрастов, как сказали бы сегодня; она еще не подурнела, чтобы не нравиться другим, и обожала многолюдные сборища, привычные ей в первой своей молодости, и эту же страсть сохранила и во второй молодости; она прекрасно одевалась и держала салон, привлекавший многих посетителей. Этот салон можно было назвать вполне христианским, потому что как большинство женщин, которые прежде вели разгульную жизнь, она в конце концов пришла к мысли броситься в небесные объятия, и святые, и мучители, и всякие другие не раз брались за ручку ее двери. Кроме того, христиане спасались у нее от любого преследования, так как из-за ее положения фаворитки бывшего императора все еще никто не решался посягнуть ни на нее саму, ни на ее дом.
Эту Акту сыграл молодой господин Кампобассо, — он, как я думаю, был родом из Абруццы. Вечером, накануне дня, когда я должен был предстать на судебном процессе перед Сенатом, юный конный префект, доставивший меня из Сицилии в Рим, решил познакомить меня с гречанкой. Поскольку, хотя мы и хорошо понимали друг друга, к концу дороги мы все же заскучали, так что перемена обстановки была для нас весьма кстати. Конного префекта играл граф Сосновский, весьма приятный человек, и он свою обязанность наблюдать за мной осуществлял не со скрупулезностью охранника, а с великодушием кавалерийского офицера. Но гречанку он знал давно, я даже думаю, что он некоторое время имел с ней любовную связь.
Конечно, он не рискнул вести меня к ней под моим настоящим именем, или он, по крайней мере, дал мне понять, что он не может это сделать; представляя меня гречанке, он пробормотал что-то невнятное. Кампобассо прекрасно играл свою роль несколько поблекшего красавца-южанина. Общество состояло из денди, новообращенных, актеров, римских кавалеров, куртизанок, куртизанов и тому подобных людей. Кроме того, на вечере ожидалась особая сенсация, а именно: появление того самого римского капитана, люди которого распяли Спасителя на Голгофе, либо должны были распять.
Этого человека звали Руф, его давно уволили из армии, говорили даже, что он проштрафился. Легион, к которому он был приписан, располагался в Кесарии, и рядовой состав в нем состоял в основном из местных жителей, то есть, как бы это своеобразно не звучало, из иудеев, галилеян, сирийцев, и поскольку в те времена капитаны тоже причислялись к рядовым, то центурион этого легиона тоже мог быть из той местности. Только свое имя он мог изменить на римское. Во всяком случае, мне не удалось узнать, из какого народа происходил центурион: он говорил на греческом, на котором и все мы тут говорим, и так же без акцента, как мы сами, независимо от того, римляне мы или нет.
Впрочем, в те времена во всей империи, или, точнее, на ее границах, легионы набирались из населения, где располагался военный лагерь. Так что ассимиляция местного населения с римлянами была довольно значительной. Однако местные новобранцы привносили в легионы и собственные национальные обычаи, что также явилось причиной того, что наемники прокуратора — то есть мои собственные наемники, — высмеивали и бичевали Господа, которого я им препоручил. Но они не менее, чем другие иудеи, не подчиненные мне по службе, были разочарованы тем, что мессия, или, если хотите, тот, кто мог быть мессией, — что Иисус так плохо, то есть не так, как они хотели бы, сыграл свою роль; потому-то они потом, когда представился случай, и воспользовались возможностью так жестоко обойтись с ним.
С другой стороны, только следствием разочарования и злобы иудеев, а лучше всего сказать, следствием снова неудавшейся попытки сбросить римское иго и поставить себя исключительно в подчинение Богу, нельзя объяснить все эти жестокости, которые совершили фарисеи, воины, весь народ против Господа, весь этот избыток сарказма, который они на него обрушили. Но скажи мне и ты: как бы я сам без такой твердости и жестокости мог обходиться с народом, который позднее, как ни крути, отвергнет совершенство римского управления, сооружение водопроводов, и строительство дворцов, и всего остального, и тогда же, восстановив против себя все другие народы мира, опять поставит себя под господство Бога, который еще в давние времена вел этот народ через пустыню, представая в виде столпа дыма и пламени; народ, о котором, с той поры как он стал оседлым, было слышно так же мало, как мало мы слышим о наших собственных богах! Или, другими словами: о божествах, как о главных управителях, можно, вероятно, иметь еще меньшее представление, чем об управителях-людях.
Но об этом, если я когда-нибудь вообще затрону эту злосчастную тему, — позднее. Руф, центурион, после своей службы в Палестине окончательно спился и поддерживал свое существование преимущественно тем, что ежедневно, когда подходило время обеда или ужина, позволял христианам приглашать себя к столу, и в благодарность за угощение рассказывал им историю распятия. Распаленный винными парами, он выдумывал все новые штрихи трагедии на Голгофе и представлял и себя, и роль, которую он играл, в столь трогательном свете, что в конце застолья, по причине всеобщего умиления, этому грешнику, который каялся и проливал слезы, давали еще и чаевые, и он их тут же использовал по назначению — немедленно нес в ближайший кабак.
В конце концов он и сам под действием винных паров уже ничуть не сомневался, что в человеке, которого он пригвоздил к кресту, он узнал действительного Бога; после сильного подпития он засыпал, а на следующий день рассказывал свою историю снова.
Короче говоря, он и в этот раз описал весь ход распятия, и что мне понравилось, он сообщил об этом не отдельными кусками, а полностью, — Бог его знает, как он смог это сделать. Согласно его рассказу, события происходили следующим образом:
Был — так по крайней мере он утверждал — не один Христос, который считал, что он мессия, но с некоторых пор объявилось несколько мессий, и они не отмалчивались, как сам Спаситель, а во всеуслышание претендовали на то, чтобы их считали освободителями; действительно, я вспомнил о том времени моей службы, когда время от времени разносилась молва о подобных спасителях, мне даже приходилось усмирять волнения, которые снова и снова возникали из-за этих слухов. Но разве кто может упомнить все эти постоянные мятежи, восстания, эти бунты и небольшие войны! Об одном случае я помню определенно: в Самарии появился очередной мессия, и он говорил о себе: он тот, который ни во что не ставит ложь. Что за ложь он имел при этом ввиду, я не знаю. Иудейство же всегда находилось в состоянии брожения из-за своей вечной мечтательности и химер в голове. Во всяком случае, этот человек оказался из тех, кого мне труднее всего было усмирить; и из-за него мне приходилось использовать иногда небольшой отряд, иногда когорту, а иногда и целый легион. Короче говоря, Руф сказал, что в то время, когда он распял человека, был не один, а было два мессии — Иисус из Назарета и Иисус Варавва. И в этом есть нечто; Вар-Аввас означает: сын отца, а это было одним из имен самого мессии. И самое примечательное: этот Варавва, которого Руф представлял как второго мессию, был никем иным, как человеком, «который ни во что не ставит ложь».
Он, сей человек, и Господь, казалось, действовали одновременно или даже заодно, когда подняли народ на восстание. Только Господь, даже если он и относился с отвращением к насилию, скорей бы мог увлечь народ, чем Варавва, который, будучи гораздо менее красноречивым, пытался добиться благодати силой и соперничал с Господом в борьбе за власть. Я же, однако, в те предпасхальные дни оттеснил Варавву вместе с его повстанцами к горе Гаризим, разбил мятежников и пленил его самого и некоторых из его сторонников. Но Господь, который остался в Иерусалиме и оказался без защиты, поскольку восставшие были рассеяны, испугался, когда разочарованный народ обратился
Прежде всего он рассказал о том, хотя и сам узнал об этом из слухов, как Христос и его ученики в святой четверг съели пасхального ягненка, при этом странным оказалось то, что пасхального ягненка не было; Руф утверждал, что он знает, почему ягненка не было. Пасхального ягненка, сказал он, требовалось сперва доставить в храм, чтобы там его заколоть; и, насколько я знаю, именно священникам полагалось закалывать ягненка. Затем ягненка снова приносили домой и жарили, чтобы его съесть. Весь процесс освящали венками из роз, пальмовыми ветками, иконами святого Антония из Падуи, другими святыми иконами, и прочим. А Иисус не смел в этой опасной ситуации, поскольку он был добровольным и невольным участником только что подавленного восстания, пойти в храм, который он всего лишь несколько дней тому назад очистил от скверны торгашей; он также считал, что недостойно посылать туда того или иного из своих учеников, а поскольку ягненка не было, то он предложил двенадцати ученикам в качестве пасхального ягненка самого себя.
Предполагается, что отсутствие ягненка было действительной причиной столь странного предложения. Хотя можно было послать с ягненком в храм кого-нибудь другого, например владельца дома, где происходила Тайная Вечеря. Но владельца этого дома, где, между прочим, после смерти своего сына жила и умерла святая Дева Мария, тоже, как мы знаем, не посылали в храм, — если этот владелец дома вообще существовал. И если не знать, когда были написаны Евангелия, то все равно можно заключить, что их написали достаточно давно, чтобы скомпрометировать владельца дома, где происходила Тайная Вечеря, будь в Евангелиях названо его имя. Ведь в Евангелиях есть подобные дискредитации. Например, мы никогда не узнаем имени юноши, одетого в простую льняную одежду, который присутствовал при аресте Христа и, сбросив эту свою льняную одежду, убежал, когда стражники хотели его схватить. Короче говоря, если мы не знаем, почему в
Как я уже говорил, — и этот древний обычай убивать и поедать своих вождей, если они больше не приносили пользы, и это принесение в жертву освященных царей в древнейших государствах, а также убиение княжеской свиты, которую хоронили вместе с князем, и эти древнейшие ритуалы наших предков, хотя и сублимированные до неузнаваемости, — все эти основные способы объединения с божеством перешли также в христианство; в противном случае, наша собственная вера не стала бы истинной верой. Кроме того, во времена Христа отнюдь еще не произошло разделения скотобойни и церкви. Парфенон на Акрополе, храм Соломона и святилище Юпитера на Капитолийском холме были у римлян и тем, и другим. В храмах Азии и Америки, в лабиринтах Крита, в святых рощах Германии — везде действовали священнослужители с высоким профессиональным служением убийству, пытаясь примирить непонятное, что нами движет, относилось ли это к человеческим жертвам или к принесению в жертву животных или полевых плодов.
Короче говоря, Руф очень наглядно изобразил и последнюю Тайную Вечерю, и как Господь подал Иуде, который его предаст, ломоть, и все другое, что при этом произошло или должно было произойти; он это рассказывал уже тысячу раз, и когда он сообщил о самой измене, все сложили руки, склонили головы, и Руф бил себя в грудь, как при настоящей Вечери Братства, как она называлась у первых христиан.
«И когда они ели, — сказал он, — Иисус взял хлеб и, благословив, преломил и, раздавая ученикам, сказал: приимите, ядите — сие есть тело
При этом я обратил внимание, что садовник, когда он говорил с моей прислугой в погребе за домом, подавая им хлеб и вино, говорил несколько иначе. А именно, если я правильно помню, он очень ценил чашу и называл ее «тайной веры». Очень многие в поздние и в самые поздние времена ломали головы над этим выражением, которое неизвестно почему вошло в текст о преображении, где оно угрожало даже взорвать словесную конструкцию канона. Почему именно чаша, а не хлеб или вино, была тайной веры, было непонятно. Соответствующие слова считались ничем иным, как включенным в канон призывом к верующим и как бы подготавливали их к тому, что теперь у них на глазах начнется собственно мистерия мессы. Но этот призыв можно было бы озвучить и до превращения хлеба. Наконец, само выражение «hunc praeclarum calicem, mysterium fidei» — «эту преславную чашу, тайну веры» — хотели связать с культом Грааля и выведенным из него так называемым христианством Иоанна. Однако эти слова появляются в каноне уже задолго до попыток тамплиеров и их сторонников учредить
«На это вы должны прежде всего обратить внимание своих семинаристов, — сказал я, — если они хотят знать, есть Бог или нет».
«Ты считаешь?» — сказал он.
«Да. Так как я все более замечаю, что ваш эксперимент прошел рискованно близко от оскорбления Бога».
«Ах!» — сказал он. — Разве не сомневаются в Боге именно в те моменты, когда в него более всего верят?»
«Как это?»
«Потому что даже самая нерушимая вера в него, сопоставленная с уверенностью в нем самом, состоит из сплошных сомнений в существовании Бога, если даже не из отрицаний существования самого Бога».
«Что ты хочешь этим сказать?»
«Что относительно Бога речь всегда идет только о том, что под ним подразумевают».
«Я так не думаю».
«Я уже, да. Или ты забыл слова Тертуллиана: «То, что Бог умер и погребен, я верю, так как это абсурдно. Но то, что он из мертвых воскрес и вознесся на небо, это несомненно. Так как это невозможно».
«Боюсь, — сказал я через несколько мгновений, — что этого своего слишком способного сторонника веры церковь не напрасно своевременно выставила за дверь».
«Да, — сказал Донати, — я тоже боюсь, — хотя нельзя знать, нашла бы она, вера, гораздо большее понимание у своих приверженцев всех времен, с тех, как она существует, особенно в наше время, если бы она осталась тертуллианской. Так или иначе, — продолжал он, — в чьем доме вкушал наш Господь Тайную Вечерю, неизвестно, и Руф не знал этого и не делал вид, что он это знает. Известно только, что Тайная Вечеря происходила очень близко от святого города; а после Тайной Вечери Иисус вместе со своими учениками перешел через ручей Кедрон и далее пошел по дороге из необработанных, полуутопленных в земле каменных ступенек вверх по Масличной горе, в Гефсиманский сад, где он обычно прятался из ночи в ночь. Это было вынужденное укрытие, — его-то Иуда и выдал первосвященнику и старейшинам.
В этот раз Господь испытал потрясение, или, как говорят другие, несколько потрясений, — о них позднее сообщат его ближайшие ученики. Иисус взял двух учеников с собой и удалился от них на расстояние броска камня, упал лицом вниз и сказал: «Отче мой! если возможно, да минует меня чаша сия; впрочем, не как я хочу, но как ты». И он боролся со смертью и молился все истовее; и пот выступал у него, как капли крови, и они падали на землю.
Тут он опять заговорил о чаше, и это могло стать причиной, или одной из причин того, что обозначение «mysterium fidei» — «тайна веры», — выбранное для чаши, вошло в слова об измене. Поэтому и смысл этого высказывания приблизительно следующий: как Иисус должен выпить из чаши, которую ему подал небесный отец, так и вы пьете из чаши, которую вам подает священник, замещая Господа!
Но в Гефсиманском саду, хотя он чувствовал крайний страх перед смертью, он не вскричал так, как позднее вскричал на кресте: «Боже, Боже, почему ты меня оставил?». Это напоминает слова царя Саула, который при Эндоре, перед своей последней битвой с амаликитянами, воскликнул, что Бог его покинул; после чего призрак Саула, вызванный колдуньей, заговорил с ним и предсказал ему смерть; там написано: «он упал, со всей высоты своего роста». Драгоценный опыт из всего, что может происходить в критических состояниях с высокими персонами; может быть, например, отнятие сил у Иисуса Христа женщиной, страдавшей кровотечением. Однако у Саула, а в конце и у самого Иисуса Христа вдруг
Итак, кажется, что — по меньшей мере, в указанных выше случаях, — Бог должен быть полон сил, при которых человек вообще способен переносить жизнь; и если эти силы его оставляют, то он умирает. Что касается Саула, мы знаем, почему Бог его оставил; а что касается Христа, — нет.
Во всяком случае, Руф теперь персонально выступил на сцену. Именно он сказал, что служил центурионом в когорте, которая располагалась в Кесарии, что ее перевели в Иерусалим, и здесь, без чьего-либо содействия со стороны, ему пришлось быть свидетелем всего восстания иудеев, которое произошло накануне Пасхи. Однако после того, как Варавва со своими толпами, может быть, без каких-либо серьезных стычек и лишь ввиду приближения самого легиона, ускользнул на север, чтобы закрепиться на горе Гаризим и более успешно защищаться, римское войско в самом святом городе несколько заволновалось; и тогда первым делом убрали остатки зачинщиков, к которым причислили также и Господа.
Наверное, можно исключить, что он действительно, то есть непосредственно поднял восстание. Но он с триумфом вошел в святой город и в храме опрокинул столы менял, и немыслимо, чтобы он сознательно присоединился к уже начавшемуся и учиненному Вараввой восстанию. Более того, только сам Варавва мог присоединиться к восстанию, которое, не желая того, поднял Христос. В общем и целом обнаружилось искаженное до гротеска недоразумение, из которого и питается история нашего мира. Это время, впрочем, было не чем иным, как сплошной чередой восстаний, в которых усердствовало постоянно возбужденное иудейство. Кто же мог предположить, какими последствиями чревато именно это
Командир когорты, расположенной в крепости Антония под Иерусалимом, военный трибун, как говорит Иоанн, имел чин «старшего капитана», то есть приблизительно штабс-капитана, руководителя подразделения с полномочиями штабного офицера, и ему подчинялись многие центурии, и одной из них командовал Руф. На Масличную гору командир когорты прибыл, конечно, с самим Руфом и его сотней, первосвященником и, возможно, со старейшинами, а также их слугами; и всеми ими руководил Иуда Искариот.
Тем временем, когда эта толпа прибыла к Гефсиманскому саду, Господь снова поднялся с земли, на которую он перед тем бросился ниц; он казался внимательным, подошел к ученикам и сказал: «Встаньте, пойдем: вот приблизился предающий меня».
Но толпа уже ввалилась в сад, и Иуда, который сказал: «Кого поцелую, тот и есть», — поцеловал Христа, — «и мы, — сообщил Руф, — схватили его. Однако, один из них, кто стоял рядом, вытащил меч и ударил раба первосвященника и отсек ему ухо. А все другие оставили Иисуса и убежали».
О допросе Христа Анной и Каифой Руф узнал лишь с чужих слов. Иисуса привели на площадь перед дворцом первосвященника и передали рабам и слугам духовенства, и он был препровожден во дворец, а Руф со своими людьми в ожидании расположился перед дворцом. Что происходило во дворце, описано в Евангелиях в общих чертах. Сначала с помощью различных свидетелей, названных евангелистами «фальшивыми», потому что они противоречили друг другу, Христа пытались заставить признаться в определенных высказываниях, чтобы его можно было обвинить и приговорить к смерти.[7]
Но Христос спас себя тем, что на вопросы, которые ему задавали, почти не отвечал, преимущественно потому, что его оставили силы. Наконец, когда его уже хотели освободить, выступил Каиафа и прямо спросил, является ли он Спасителем; и при этом вопросе, который в основном является тем же самым, что и
Тем самым Иисус, несмотря на страшную опасность, в которой он как человек находился, или
И так как иудеи уже давно не имели власти действительно осуществить такой смертный приговор, а Пилат, без всякого сомнения, их самих, вместе с их постоянными религиозными неурядицами и одержимостью Богом, и этот культовый смертный приговор, вместо того, чтобы его подтвердить, высмеял бы, то они посчитали себя вынужденными предъявить Иисусу совсем другое обвинение, — по политическим мотивам, о чем Пилат однозначно и сразу ничего не мог сказать, поскольку его это не касалось. Чтобы доставить Иисуса в преторию — они сами в преторию не входили, считая, что осквернятся, — позвали отдыхающую перед домом центурию Руфа, и вся толпа — священники и их рабы, старейшины, книжники, Руф и его солдаты — направилась к прокуратору, чей дворец, построенный еще Иродом Великим, располагался в западной части города и охранялся тремя башнями: Хазаель, Хиппикус и Мариамна.
Это произошло в ранние утренние часы Страстной пятницы. Я же теперь весьма заинтересовался, как Руф изобразит меня самого, и это не замедлило вскоре произойти, так как в те времена в рассказах не вдавались в детали, а суть рассказа раскрывалась из самого хода событий; и Руф тоже, вместо того, чтобы расписывать своим слушателям, какие у меня были нос и подбородок, подробно излагал, как я себя вел или как я должен был бы себя вести.
Так как Христа к прокуратору привели иудеи, то мои симпатии были явно на стороне Христа; что же касается евангелистов, то, независимо от того, были они иудеями или нет, они явно проявляли враждебность к иудеям и желание выразить свою симтипатию к прокуратору перед христианскими миссионерами, для которых они писали. Потому-то для иудейских христиан они написали Евангелия не по-гречески, а по-арамейски. По этой же причине в рассказе о допросе Христа прокуратором явно проявились партийные манипуляции и колебания. Снова и снова Пилат пытался представить Христа невиновным, независимо от того, был ли Пилат уверен в его невиновности или нет. Итак, он начал с вопроса: «Разве ты царь иудейский?», предположив, что Христос ответит, что он совсем не намеревается им стать и что это выдумали его враги, чтобы его погубить, и что, как само собой разумеющееся, Христос скажет, что он является кем угодно, только не царем иудеев. Однако вместо этого Иисус сбил прокуратора с толку ответом: да, он им является; после чего Пилат — тоже с целью удачной подсказки — взял его с собой в преторию, поскольку Пилату было совершенно безразлично, осквернится ли в ней Иисус или нет, и здесь Иисус дал окончательное объяснение, абсурдность которого заставила Пилата растеряться: «Но мое царство не от мира сего. Так как, если бы мое царство было от мира сего, то мои люди боролись бы за меня и не выдали бы меня иудеям. Однако мое царство не от мира сего». Тогда прокуратору не оставалось ничего другого, кроме как спросить: «Так ты все-таки царь?», на что Иисус ответил: «Да, я им являюсь. Я родился для этого и пришел в мир, чтобы засвидетельствовать истину. Каждый, кто не в истине, услышит мой голос». На что Пилат сказал: «Что есть истина?»
И теперь я ищу то же самое! Бог знает, почему мне самым серьезным образом и теперь приходится сомневаться в истине; и не усматривается ли в этом особенное противоречие, что именно это мое сомнение в истине, хотя — или именно потому, что — о нем написал уже Иоанн, — собственно оно, сомнение, было самым несомненным во всех Евангелиях. Не нужно даже малейшей веры, чтобы считать его правомочным, это сомнение, оно высвечивается само по себе, в то время как все другое — чудесное рождение Господа, моление пастухов и царей, учение христианства, исцеление многих больных, воскрешение мертвых, вся жизнь Спасителя — все это исторически нигде не подтверждено; наконец, и его собственная смерть, и его собственное воскрешение, все существование Христа повисает в воздухе, если в это просто не поверить.
Только одно — правомочность моего сомнения в истине была из всего, что написано в Евангелиях, единственно неуязвимой, единственно истинной, даже могла быть своеобразной антитезой к известному признаю Сократа: он знает только то, что ничего не знает.
Однако, можно себя спросить, почему только Иоанн единым росчерком пера уничтожил не только всю истинность своего Евангелия, но и трех других Евангелий. С таким же успехом он мог бы не вкладывать в мои уста это самое восклицание: большая часть из того, что он высказал, по меньшей мере, по сравнению с синоптиками, было и без того проблематично, — он мог бы снова вывести меня из претории и позволить мне сказать иудеям: тот, кого вы мне показали, действительно утверждает, что он царь, но его царство, говорит он, не от мира сего; более того, он будто бы и сам оттуда, где это его царство как бы находится, и пришел в этот мир только для того, чтобы засвидетельствовать истину, и вообще это такое запутанное дело, которое меня не касается; так как я здесь не для того, чтобы судить ваши религиозные химеры. Этот человек не государственный изменник, господство Рима он не подрывал, заберите его опять к себе и делайте с ним, что хотите, или не делайте с ним, что хотите, — мне это совершенно безразлично. Однако, вместо всего этого Иоанн заставил меня спросить: «Что есть истина?».
Единственное, что я мог под этим подразумевать, ясно: истины вообще нет, ее даже быть не может и быть не могло не только в моей области, области закона и права, но что истину найти вообще невозможно, так как в основе своей самые простые высказывания свидетелей ненадежны, — не говоря уже о том, что истина, как таковая, о который фантазировал этот пленник, обречена быть ненадежной. Однако не может быть, чтобы это было намереньем евангелиста — так сурово поступить с Христом, а со мной поступить вполне благоразумно, так что не остается ничего, кроме как предположить, что он хотел позволить мне высказаться: здесь, в моем наместничестве, есть все, кроме истины; и поэтому истина может быть
Но так или иначе: Руф сообщил, что я снова вышел из претории и сказал толпе: «Я не вижу вины за этим человеком». Тогда иудеи, суматошно крича, привели массу других отягчающих обвинений против Спасителя, из чего я понял только одно: он подстрекал весь народ от Галилеи до Иудеи к мятежу. Когда я услышал слово «Галилея», я прислушался. — Разве он оттуда? — спросил я. — Да, — сказали они, — он оттуда.
Следовательно, он подлежал отнюдь не моему собственному суду, а суду Ирода. Это было не совсем правильным, так как, если он совершил то, что ему вменялось в вину, то это находилось не в области компетенции Ирода, а в области моей компетенции и власти. Однако, еще не успев даже облегченно вздохнуть, я не сомневался ни на одно мгновение, правильно ли я поступаю, передавая его своему собственному царю — Ироду: он в связи с праздником Пасхи или по какой-то другой причине как раз находился в Иерусалиме.
Скажу прямо: этот человек, Иисус, начинал мне не нравиться своей странностью и тем, что безропотно терпел оговоры и оскорбления. Кротость, которую он проявлял, побуждала людей к жестокостям, а его беспомощность доходила до того, что поносители и гонители, казалось, испытывали, до какой же степени он будет все это терпеть; наверное, он вообще относился к тому сорту людей, за которыми толпа с недавнего времени наблюдала с такой пристрастностью, словно они брошены к диким зверям на арену, потому что они не делали ни малейшей попытки защититься или укрыться в безопасном месте. Слабость наших близких ввергает нас в гораздо большую опасность, если мы теряем контроль над собой и сносим подлости наших гонителей, в то время, как несправедливости и притеснения тиранов разжигают в нас кровавую ненависть; и я с полным на то основанием был рад поскорей передать этого человека тетрарху.
Тетрарх — то есть четверовластник, владеющий одной из четырех областей, — так титуловался Ирод, тогда как его отец, Ирод Великий владел не только Галилеей, но и тремя другими областями: Иудеей, Самарией и Переей; а после него всех его потомков стали называть тетрархами. Во всяком случае, я приказал Руфу доставить Иисуса, хорошо защищенного центурией, к Ироду; и вся рота иудеев последовала, выкрикивая обвинения и жестикулируя, выполнять свой воинский долг.
Для Спасителя же представилась самая лучшая возможность спастись, то есть снова быть отпущенным Иродом на свободу. Хотя при нем иудеи обвиняли Господа еще сильнее, он их, как мне потом сообщили, совсем не слушал. Ирод уже многое знал об Иисусе и из-за своей богобоязни мог побудить Иисуса совершить чудо перед его, четверовластника Ирода, очами. Но и в другом случае Ирод не осудил бы Господа, так как он, Ирод, после казни Иоанна Крестителя скорее бы воспротивился, чем обрадовался оказаться причастным к смерти святого Бога. Поскольку он с нескрываемым отвращением противился и обезглавливанию Иоанна; возможно, он понимал, что ему меньше всего хотелось бы рассматривать Крестителя как своего пленника, что гораздо безопасней держать его у себя дома ради собственной забавы, как пророка.
Только сам пленник отнюдь не чувствовал себя гостем в доме и с постоянно растущей досадой высказывал это, и так из своей тюрьмы бранил жену четверовластника, что в доме все шумело и грохотало. И бранился он на самом утонченном арамейском, при самом прекрасном владении языком и несомненном красноречии; при этом он говорил непристойности и адресовал их племяннице Ирода — дочери первосвященника Аристовула. Поскольку она была не только племянницей тетрарха и находилась с ним, будучи женой побочного брата, в кровосмесительной связи, она, как оговаривал ее Иоанн, вела себя распутно не только с самим Иродом, но и прелюбодейничала со многими другими, и являлась совершенным чудовищем в глазах Крестителя. Так продолжалось довольно долго, пока тетрарх своей фальшивой богобоязнью и попустительством не вынудил Крестителя прокричать на весь дом: «Где та, которая отдала себя радости своих глаз, которая вела себя непристойно перед пестро намалеванным мужиками и отправляла посланников в страну кальдейцев?» Кальдея в те времена была все еще настоящим змеиным гнездом всех непристойностей. «Где она, — продолжал кричать пророк, — которая путалась с правителями Ассирии? Где она, которая отдавала себя юношам Египта? Тем самым, которые красовались в прозрачных льняных тканях и украшенные гиацинтами и чьи тела как у великанов? Идите и поднимите ее с постели ее ужаса, с ложа ее кровавого позора!» И так проходил день за днем в чудесных каденциях, и это было все-таки очень неприятно. И самому четверовластнику тоже довелось услышать не менее плохое о своей персоне. «Где он, — кричал пророк, — чаша грехов которого наконец переполнилась? Где он, который однажды на виду у всего народа умрет в своей серебряной мантии?» Но крикуна, похоже, не устроила одежда, которую он придумал тетрарху; Креститель решил одеть Ирода иначе, и ревел на всю горную окрестность: «Он будет сидеть на своем троне, покрытый багровыми струпьями и пурпурной тканью из Басры, но ангел Бога низвергнет его и черви его сожрут!» Короче говоря, это становилось все более невыносимым, так что наконец даже Ирод, который долгое время потешался над бессильной злобой святого, спросил, когда же ему, святому, заткнут рот. Поскольку потрясенный тетрарх не посмел ничего предпринять против Крестителя, то в конце концов он пригласил танцевать Саломею, которая более или менее голой танцевала перед своим отчимом, чтобы совратить и низвергнуть святого. Кстати, этот отчим был не только дядей своей жены, но по двум линиям двоюродным дедом Саломеи; отчим обещал ей, если она станцует перед ним, все, что она пожелает; и мать Саломеи уговорила дочь потребовать голову Крестителя. Однако после всего этого Саломея вышла замуж не за Ирода, а за одного их своих дядей или двоюродных дедушек, а именно за Филиппа — властителя северной Палестины.
После того как Крестителя обезглавили, Ирод постоянно испытывал страх, что Бог отомстит ему за обезглавливание святого; и что из-за какой-нибудь религиозной казуистики иудеев его будут мучить угрызения совести за то, что он окажется причастным к смерти уже не одного, а двух святых; ведь без чего-чего, а без этого как раз можно было вполне обойтись.
И он начал самым благосклонным образом беседовать с Христом и пытался побудить его совершить чудо. Но произошло так, что Господь или намеренно не удостоил его каким-либо ответом, или потому, что теперь, когда это
Можно себе представить, как я был удивлен, когда перед моим домом снова началась суматоха и события тотчас начали повторятся, к тому же они скоро стали такими запутанными, что даже евангелисты не могли разобраться в правильном порядке всего хода событий. Во всяком случае, — так, по крайней мере, утверждал Руф, — произошло следующее: после битвы при горе Гаризим я доставил в город Варавву и нескольких его офицеров; и так как у меня была привычка, или я должен был иметь такую привычку, на праздник освобождать иудеям пленника, то я противопоставил Варавву Христу, или, если хотите, Христа Варавве, во всяком случае одного мессию другому, и открыл рот, чтобы спросить, кого из двух я должен им отдать.
Но в этот весьма неблагоприятный момент в дело вмешалась моя жена. Эта моя дорогуша, между прочим и к сожалению, давно умершая Клавдия Прокула, имела привычку вмешиваться в мои дела. И в этот раз она прислала ко мне кого-то, кто принес от нее записку; в ней она мне сообщала на латыни, так как здесь латынь едва ли кто-либо понимал: Nicil tibi, et iusto illi; multa enim passa sum hodie per uisum propter eum — He имей никакого дела с этим праведником, так как сегодня во сне я много страдала из-за него. — Пока я медлил и размышлял, как мне отнестись к ее словам, беда уже грянула. Первосвященники и старейшины убедили людей, что им следует выпросить Варавву и убить Иисуса. Когда я еще раз задал вопрос: «Кого вы хотите из этих двоих, чтобы я освободил?», толпа уже сориентировалась и все ответили мне как из одних уст: «Варавву!»
«Но в таком случае, — спросил я еще раз, — как вы хотите, чтобы я поступил с тем, кто сказал, что он царь иудеев?» И они все закричали: «Распни его!» Когда же я их спросил: «Что же он плохого сделал?» — они ничего не ответили на мой вопрос, а еще громче закричали: «Распни! Распни!»
Вся эта сцена, конечно, немыслима. Она вообще не могла иметь места. Я не имел права освобождать пленника. Освободить его я мог только в том случае, если я признавал его невиновным. Если же я признавал его виновным, то освободить его мог только один человек: император. Но где он был!
Следовательно, неправда и то, что я говорил с иудеями об освобождении Господа, чтобы не сказать, болтал об этом; также неправда, как это утверждал Руф, что якобы я умыл руки; поскольку это чисто иудейский обычай, и даже если я уже длительное время был наместником Иудеи, то я все же еще не знал все обычаи страны; и совершенно неправда, что я, умывая руки, сказал: «Я не повинен в крови этого праведника, смотрите!», на что мне якобы весь народ ответил: «Кровь его на нас и на детях наших!», ведь сказанное иудеями — типичное vaticinum post eventum — предсказание постфактум, то есть оно появилось после события, которое она должна была предсказать; речь идет об осаде и разрушении Иерусалима, когда завоеватели уничтожили большое число иудеев, которые могли быть повинны в смерти Господа, возможно также, что при этом убивали их детей и детей их детей. Однако все это доказывает лишь то, что Евангелия были написаны лишь
Однако остается странным и примечательным, что кровь Христа — если вообще так можно выразиться — точно так же лишь
Так или иначе: мне ничего не оставалось, кроме как вынести Спасителю приговор, и тщетно я склонял иудеев не обрекать беднягу на столь мучительную смерть: они выдвинули и пустили в ход против него политические обвинения — религиозные упреки меня вообще не касались — и кроме того, уже было по всему видно, что они, иудеи, очернят меня перед Вителлием (именно перед начальником, который тогда был прокуратором всей Сирии и которому я был подчинен по службе); ведь они своими жалобами достали бы меня даже и в Риме, если бы мне тогда пришло в голову спасти Иисуса. Но едва я его приговорил, как воины поспешили снова его схватить и бичевать. Подобное они проделывали с большинством осужденных, но на него они кроме того надели пурпурный хитон, сплели терновый венец, надели ему на голову, били его камышовой тростью и, наконец, дали ему в руку скипетр — или наоборот: они сначала дали ему подержать скипетр, затем отняли и стали бить скипетром по лицу, и при этом они еще глумились над Христом, падали перед ним на колени и насмехались со словами: «Радуйся, царь иудейский!» Этот беспредел насмешек и мучительств они наверняка учиняли только по той причине, что были сильно разочарованы тем, что поднятое Вараввой восстание было подавлено. На Варавву они были обозлены меньше, чем на Иисуса, — может быть, лелеяли мечту о возможной следующей попытке восстания против Рима. Варавва все-таки всеми средствами сопротивлялся, а Иисус удовлетворялся лишь произнесением красивых слов, смысла которых никто не понимал; таким образом, позднее записали, что Варавву помиловали, а Христа обрекли на испытание дикой ярости толпы.
Требуется ли еще доказывать, что все пять когорт моего легиона, за исключением одной, так называемой «италийской», а также, возможно, кавалерийской сотни, алу, состояли из иудеев? Граждане Рима давно не принимали участия в военной службе, они болтались по улицам и купались в бассейнах и требовали хлеба и зрелищ. И нельзя было без явного сожаления наблюдать за этим вырождением, и без явной озабоченности — за надежностью моих иностранных наемников, когда я с нескрываемой неприязнью стал невольным свидетелем того, как они мучили своего собственного мессию, и, наконец, я прекратил это бесчинство, и в последней попытке облегчить его судьбу, я взял страдальца за руку, еще раз привел его к претории и закричал, обращаясь к народу: «Смотрите, какой человек!», но ничего не помогало, они кричали только одно: «Распни, распни его!» — «Так возьмите же его и распните его! — вскричал я. — Я не нахожу за ним никакой вины!». Происходящее не только с правовой точки зрения, но и всей своей последовательностью, включало в себя все мыслимые и немыслимые противоречия, и меня тошнило от всей этой сумятицы и неразберихи. Однако, распять беднягу требовали не только священники, но и весь народ: «У нас есть закон, и согласно этому закону он должен умереть, так как он сам себя сделал сыном Бога!». Стало быть, несчастный считал себя не только царем иудеев, но даже считал себя самим Богом! «Кто же ты на самом деле?» — закричал я ему в лицо посреди всеобщей суматохи, ему, свихнувшемуся, подобно Калигуле, на почве мании величия, ему, так называемому Иешуа из рода Давидова, сыну бен-Иосифа из Назарета. Но он мне опять ничего не ответил, и мне действительно стало неприятно, я почти начал бояться его, как настоящего Бога, так что я предал его воле толпы; воины взяли его и повели прочь, чтобы распять.
И когда они его выводили, они встретили человека по имени Симон Киринеянин — по крайней мере, так утверждал Руф; он сказал, что является отцом двух сыновей, одного из которых зовут Руф, а другого Александр. Кто эти двое были в действительности, он не сказал, слушатели тоже не спросили о них, так что они, может быть, могли оказаться среди мучителей; и человек этот, Киринеянин, взялся помочь Господу нести крест. Когда они прибыли на Голгофу, которая называлась Лысой горой или, собственно «черепом», Иисусу хотели дать вина, смешанного с желчью. Попробовав вино, он его отклонил. И они его распяли, и выше его головы прибили табличку с надписью, поясняющей, за что его предали смерти: Hie est rex Iudeorum — Это царь Иудейский — так я их заставил написать. Старейшины и законники требовали от меня, чтобы эта надпись всего лишь обозначала: это тот, кто
Вместе с Господом распяли еще двоих — одного справа, другого слева. Они были разбойниками, может быть, даже убийцами, в Евангелии они названы «latrones», что означает «воры» и «разбойники». Кто знает, кем они могли быть в действительности!»
Я слушал, живо представляя то, о чем он рассказывал, и я ему сочувствовал. Теперь я поднял голову и посмотрел на него.
«Что ты хочешь этим сказать?» — спросил я.
«Этим я хочу, например, сказать, — ответил он, — что может быть, никогда не узнают, кем был тот, кого они распяли посредине»
«Как это понимать?» — воскликнул я.
«Во всяком случае, — сказал он, — нельзя исключать того, что оба других действительно были схваченными сторонниками Вараввы, которого в Евангелиях называют «latro», что значит, «разбойник» или «убийца», не уточняя подробнее,
«Ну?» — воскликнул я.
«В Неаполе, — сказал он, как бы резко переменив тему, — более ста лет тому назад существовало тайное общество, и те, кто в нем состоял, называли себя «вараввитами». Они взяли в качестве своего символа страсти Господни и поставили своей целью свержение правительства».
«Я тебя не понимаю» — сказал я.
«А карбонарии, — добавил он, — взяли аббревиатуру I.N.R.I. своим девизом, что означало: Iuctum necare reges Italiae — смерть властителям Италии — справедливость требует отправлять властителей Италии на тот свет».
Я не знал, что и сказать.
«Разве тебе недостаточно того, — добавил он, — что я тебе уже сказал: Пилат не освободил Варавву, он даже
«А Иисус, — воскликнул я, — что случилось с ним?»
Он пожал плечами.
«Я же был Пилатом лишь в той спальне, в которой Руф