Якорь в сердце
ГОСТЬ ИЗ ПРОШЛОГО
Повесть
I
Раздался металлический щелчок, и приятный мужской голос объявил:
— Внимание. Говорит радиоузел теплохода! Мы только что вошли в советские территориальные воды. Уважаемые пассажиры! Просим перевести стрелки часов на два часа вперед…
Она села и чуть было не вывалилась из койки. Судно нещадно качнуло. Иллюминатор медленно полез вверх, замер почти над головой, затем нехотя пополз обратно. В его четырехугольной рамке, напоминая движущийся горный пейзаж, вырастали покрытые седыми космами темные гряды волн.
Она снова прилегла. Голову распирала тяжесть, подступала тошнота, хотелось закрыть глаза. Неужели морская болезнь? Или выпитая за обедом рюмка? Обычно она никогда не пила днем. А тут как на грех захотелось попробовать настоящей русской водки. Впрочем, какие все это пустяки. Куда важнее, что она только что пересекла во сне рубеж — перенеслась из одного мира в другой, в тот неведомый мир, о котором думала бессонными ночами и о котором слышала столько противоречивого. Нет, нет, теперь нечего ломать себе голову. Лучше послушаться диктора и передвинуть стрелки на часиках.
Но она не сделала этого. Не потому, разумеется, что боялась потерять два часа — в жизни ее были утраты и пострашнее. У нее просто не хватало смелости порвать эти символические узы со своей нынешней жизнью. Может быть, именно среднеевропейское время поможет ей остаться на позиции беспристрастного наблюдателя. Муж, провожая ее в Стокгольмском порту, посвятил хваленой шведской объективности целую речь. Будто она и без того не знает, чего может лишиться, пустившись в свое безумное путешествие. Вопрос в том, что она может приобрести.
Из репродуктора продолжала литься речь радиста. Повторив сообщение по-русски, он снова перешел на английский язык. «Интонации деревянные, как у школьника, выучившего стихотворение наизусть, но произношение отменное…» — машинально подумала она и тотчас остановила себя: решено ведь — дать рассудку отпуск и во время поездки жить одними чувствами.
— После ужина мы приглашаем всех пассажиров на бал в честь завершения нашего рейса, который состоится в большом салоне…
Она выпрыгнула из постели. Праздновать так праздновать! Неважно, что для нее путешествие едва успело начаться. Она будет танцевать и веселиться, выпьет за тех, кто его сегодня закончил, чтобы отогнать мысли о тупике, в котором она очутилась: выхода из него все равно не найти.
Жаль, не объявили, что желательны вечерние туалеты. Можно было бы надеть недавно сшитую макси-юбку с разрезом. Хотя для советского судна подобный наряд, наверное, слишком экстравагантен. Она сделала два шага по каюте и поняла — в такую погоду что на французском лайнере, что на советском разумнее всего облачиться в брючный костюм. Пошатываясь, хватая руками воздух, она кое-как добралась до шкафа. После небольшого колебания достала шелковые брюки серебристого цвета и голубую кофту, доковыляла до зеркала и приложила их к себе. В самом деле, чем не идеальный туалет для светской жизни в бушующем море? Она села, внимательно рассмотрела в зеркале свое лицо, а затем привычным движением нанесла на него толстый слой «колдкрема».
— Колкский маяк! — доложил штурман.
Капитан, вжавшись в свой излюбленный правый угол рубки, не откликнулся. Он давно заметил на небосклоне светлые вспышки, которыми родная земля вот уже четверть века приветствует возвращение его судна с очередного рейса. Но зачем хвастать стариковской зоркостью и опытом? Все это дается практикой. Ну вот, к примеру, курс, который так старательно высчитывает по карте штурман. Капитан мог бы подсказать его по памяти. Но зачем? Пусть трудится человек. Пусть наживает свой опыт. Еще успеет обрасти ракушками в этом унылом чередовании пассажирских рейсов.
— Изменим курс, и не будет так качать, — размышлял вслух штурман, нанося на карту Рижского залива тонкую карандашную линию. Конец ее упирался прямо в устье Даугавы. Покончив с этим, штурман подошел к капитану и кашлянул. — Вы хотели зайти в салон и сказать несколько слов пассажирам, — вежливо напомнил он.
Капитан вздохнул. Неразговорчивый от природы, он не выносил ни тостов, ни торжественных речей. На обычные трапезы и то старался явиться с опозданием, лишь бы только не приходилось вести застольные разговоры с соседями — иностранными дипломатами, дельцами или нашими общественными деятелями, которым по должности полагалось почетное место за капитанским столом. Какое-то время он, насупившись, пересчитывал огоньки буев, мелькавшие среди всхолмленных вод пролива, покуда его не осенила внезапная догадка.
— В такую качку им и без моих речей должно быть тошно. Небось все давно разбежались по каютам, — пробурчал он с надеждой, оправил китель, затянул потуже галстук и вышел.
Над Балтикой простиралось темное осеннее небо. Ветер гнал по нему рваные низкие облака. Изредка в просвете между тучами вспыхивала одинокая звезда.
Море было неспокойным. И все же настоящий шторм остался где-то далеко за Колкским мысом. За ним валы теряли свою первозданную мощь, и судно однообразно укатывали лишь ровные валы.
Иллюминаторы верхнего салона еще светились. Синкопы джазовой музыки, подхваченные ветром, улетая в море, тонули в гуле водяных гор.
Людей в танцзале, действительно, осталось немного. В воздухе еще колыхались стрелы серпантина, кое-где с треском взмывало конфетти, однако чувствовалось, что девятый вал веселья уже миновал. Многих одолевала усталость. Одни лениво развалились в креслах вдоль стены, другие пристроились на табуретках у стойки бара, придерживаясь рукой за латунный поручень. Труднее приходилось танцующим — как ни старались они приноровить па «босановы» к качке, пол уходил из-под ног. Иногда пары съезжали, словно с горки, к самой эстраде, на которой расположился оркестр. Кое-кто из женщин снял туфли на высоком каблуке и танцевал в чулках.
Капитана заметил только руководитель оркестра. Он хотел было по традиции в честь его появления сыграть туш, но вовремя обратил внимание на предупреждающий жест и продолжал вытягивать из своего электрического органа заунывные звуки цыганского романса.
Их оркестр в этот рейс остался на берегу — участвовал в каком-то смотре. Капитан втайне надеялся, что его ребята займут место среди победителей. И не только потому, что заботился о доброй славе корабля. Ему нравились парни, которые четвертый год подряд играли днем в музыкальном салоне, а по вечерам в баре; он привык к их мелодиям. Как всякий человек со слаборазвитым музыкальным слухом, капитан любил только те песни, которые сразу узнавал и легко мог напевать про себя, особенно морские баллады, вальсы и польки.
А эти четверо! Отдел кадров прислал их на его капитанскую шею за час до отхода… Ни тебе скрипки, ни саксофона, ни порядочного аккордеона. Какие-то непонятные электрические приборы, соединенные между собой клубком проводов, подключенные к двум микрофонам. Случись авария, и им капут. Однажды днем объявили учебную тревогу, отключили ток, и оркестр тотчас замолк — без электричества он был глух и нем, как дохлая треска.
Чтобы ни у кого не возникло сомнений, кто среди них главный, руководитель, нажимая на клавиши, беспрестанно кивал головой, словно отбивал для всех остальных верный ритм. Даже в те мгновения, когда его тонкие пальцы замирали и над головами танцующих, как дамоклов меч, повисал растянутый до бесконечности аккорд, голова продолжала качаться с настойчивостью метронома. Не желая отставать от начальства, оба гитариста в свою очередь отбивали такт ногой и попеременно откидывали на затылок длинные волосы. А возвышавшийся над всеми, как венец творения, барабанщик обращался с медными тарелками и тамбуринами, педалями на пружинах и ударными палочками так, будто был он не музыкантом, а жонглером, звездою цирка. Он не прекращал своих манипуляций даже в антрактах, и тогда казалось, что его беззвучному тику подчинялся гул судовых моторов.
Стоя в тени полуоткрытой двери, капитан оглядел собравшихся. То были люди самого различного возраста и национальностей: обычная пестрая, объединенная случаем публика пассажирских судов. Не нужно было заглядывать в длиннющий список, хранившийся у него в сейфе. Беглого взгляда достаточно, чтобы сразу узнать группу английских туристов с вездесущими энергичными старушками, которые бросили своих внуков и в обмен на фунты, скопленные в течение долгой жизни, отправились за приключениями в таинственную Советскую Россию. Немцы держались особняком — сидели за сдвинутыми столами и пили пилзенское пиво, словно задались целью подтвердить верность банального литературного портрета своих соотечественников. В Риге они сядут на самолет, чтобы посмотреть в Москве футбольный матч между советской и западногерманской командами. Для поддержки «своих» они везли с собой старомодные автомобильные клаксоны, охотничьи рожки и прочий шумовой инвентарь. В Ленинграде они снова сядут на корабль и вернутся обратно в Гамбург. Капитан готов был поручиться, что ни один из них не заглянет ни в музей, ни в театр. Все свободное время они проведут с пивными кружками в руках или в охоте за сувенирами.
Довольно многочисленным на этот раз оказался разряд индивидуальных пассажиров. Они появились в разных портах и сойдут на берег в разных городах. Это были советские граждане, возвращающиеся домой из-за границы, зарубежные дипломаты, представители торговых фирм, делегаты, а также просто путешественники, заразившиеся самой распространенной болезнью второй половины двадцатого века — туризмом. Этим, пожалуй, было все равно, куда и зачем ехать — лишь бы им дали пощелкать кино- и фотоаппаратами, как следует выспаться ночью и три раза в день хорошенько поесть. А советские суда славились русской кухней, перенасыщенной деликатесами и напитками.
Капитан уловил английскую, немецкую, русскую и французскую речь. Одни, не успев по-настоящему познакомиться, уже говорили о неизбежности разлуки. Другие с нетерпением ждали утра, предвкушая радость долгожданной встречи с родными.
Голоса сливались в запутанный ком, только по выражению лица он мог судить, кто что произнес на своем языке.
— Ты не забудешь мне написать? — по-немецки шептала стройная невысокая брюнетка. Поднявшись на носки, она всем телом льнула к своему партнеру по танцам — видному мужчине средних лет с подернутыми сединой волосами и поразительно молодыми чертами лица.
— Мужское слово — закон! — обещал он воинственно, не отрывая голодного взгляда от другой девушки, которая исполняла нечто вроде сольного номера посредине зала.
За этой тесно обнявшейся парой — единственной танцевавшей медленно — наблюдали двое мужчин. Капитан без особого труда угадал в них офицеров.
— Заместитель военного атташе. Возвращается из отпуска, — сказал один из них по-русски. — Но, видно, времени даром не теряет.
— А вы? Поживете в Риге или сразу домой?
— Меня встретит жена. Проведем пару дней на взморье.
В конце бара за стойкой пожилой мужчина, по виду южанин, и просто, но со вкусом одетая седая женщина в черной мексиканской накидке потягивали через соломинку мартини.
— Не помню, чтобы я вас видел в Саласпилсе прошлой осенью, — сказал на ломаном французском языке мужчина.
— А я не из заключенных, — ответила дама. — Я еду поклониться памяти моего довоенного друга…
Спасаясь от холодного осеннего ветра, в салон после вахты вошли штурман и судовой механик. Заметив капитана, они резко изменили курс и «бросили якорь» подальше от соблазнительной роскоши бара. Закурили, окинули зал оценивающим взглядом.
— В этот раз удивительно мало «господ земляков», — усмехнулся штурман.
— Будто не знаешь, что их родственные чувства зависят от стрелки барометра. Выдастся солнечное лето — жди братишек на Рижском взморье… А эта вон? — спросил он, кивком головы указывая на танцплощадку.
— Мне тоже так показалось, когда она появилась в Стокгольме. Но заглянул в список пассажиров, смотрю — госпожа Эльвестад. У них это примерно то же самое, что у нас Калнынь, половина телефонной книги…
Последний аккорд шейка совпал с резким толчком корабля. Госпожа Эльвестад отдалась движению, высвободилась из рук партнера и лихо прокатилась до стойки бара.
— What shall it be?[1] — не замедлил воспользоваться ситуацией бармен.
— Make it gin with tonic for me![2] — ответила она, карабкаясь на табуретку и пытаясь себе представить, что сказал бы муж, если бы увидел, как много пьет и кокетничает его сдержанная, строгая жена. Но зачем лишать себя радости? Она знала, что соблазнительна, что выглядит гораздо моложе своих лет. В нее влюбился голландский тренер по шашкам, а это придавало жизни особую остроту. Как всякой женщине, ей необходимо было испытать силу своего очарования. Голландец последовал за ней к стойке бара, и она одарила его обольстительной улыбкой.
— And I thought you Swedes prefer aquavit as a night cup[3], — сказал он и обратился к бармену: — Double vodka![4]
— Tonight I couldn’t sleep anyway…[5]
— Then let us dance[6], — сказал он польщенный, легко поклонился и пригласил ее на следующий танец.
Она покачала головой. Теперь не мешало бы процитировать известное четверостишие Омара Хайяма, в котором дни и ночи человеческой жизни сравнивались с черно-белой шахматной доской, люди — с пешками, а уготованная им судьба — с вечным покоем в темном ящике.
Конечно, этот номер рассчитан на более интеллигентное общество, но если учесть род занятий ее сегодняшнего поклонника…
Внезапно она ощутила страшную пустоту. Что я делаю? Зачем пью без меры? Веду себя как типичная бальзаковская женщина, жаждущая сексуальных развлечений. Наслышанный о шведских нравах, тренер и вправду решит, что я собираюсь приглашать его в свою постель… Хватит! От прошлого все равно не убежишь, им нужно переболеть, как корью или ветрянкой. Надо пережить его заново, чтобы успокоиться раз и навсегда. Именно затем и ринулась она в это путешествие, которое начнется для нее всерьез только с наступлением утренней зари…
Она взяла протянутый барменом стакан, встала и, пробормотав извинение, вышла из салона.
На палубе никого не было. Небо начинало светлеть, темнота сделалась стеклянной. Чувствовалось, что утро вот-вот придет на смену ночи. Погода прояснялась.
Бездонный купол, встававший из-за черной полосы горизонта у нее за спиной, опускался на яркие вспышки маяка впереди. Туда, к берегу, со сдержанной яростью гнало свои покатые волны все еще гневное Балтийское море, туда устремились и ее мысли. Сколько лет прошло с тех пор, как она последний раз видела эти огни? Двадцать пять, а может, больше… Могла ли она в ту ночь надеяться, что вернется? Наверно, надеялась. Ребенок не способен постичь смерть, разве что рассудком, но только не чувствами… Хотя после всего пережитого ее уже нельзя было назвать ребенком. А потом налетели бомбардировщики…
Она съежилась и зажала уши ладонями. Но ни этот беспомощный жест, ни чистое небо над головой не избавили ее от внезапно возникших воспоминаний. Картины прошлого прогнать не удалось.
Мрачный корабельный трюм. Ни окон, ни дверей. Узкие железные ступеньки ведут к квадратному отверстию, зияющему высоко в потолке. Захлопывается люк и отрезает недра железного ящика от остального мира. Воздуха в трюме достаточно, высотой он в три этажа. Но к чему исхудалым, оборванным подросткам эта масса пустого пространства, если на дне не хватает места, чтобы сесть, не говоря уже о том, чтобы вытянуть затекшие ноги или просто прилечь. Дети привыкли к лишениям. Они за свою короткую жизнь перенесли и не такое. Но ими овладевает страх. И они плачут.
Жуткий воющий звук рвется в трюм изо всех щелей. Мощный взрыв сотрясает судно, накреняя его на борт. Гаснут тусклые лампочки. На мгновение все задерживают дыхание. Конец?
Во внезапно наступившей тишине слышно, как по-прежнему работает машина парохода. Затем ритмический гул двигателя глушит новая волна взрыва.
Снова зажигается свет. Два пацана, гонимые страхом, взбираются по железным ступенькам к потолку, принимаются отчаянно колотить в крышку люка. Другие сидят, спрятав лицо в ладони. Девушки, обняв друг друга, пытаются унять нервную дрожь. Неужто в этом мрачном, как гробница, трюме некому рассеять панику?!
Среди плачущих, дрожащих детских фигур пробираются несколько подростков, то положат руку на плечо товарища, то скажут бодрое слово. Кто-то пробует даже запеть. Но, не найдя поддержки, песня обрывается после первой строки.
Девушка подает воду зареванному мальчишке.
— Почему фрицы бомбят? — заикаясь от недавних рыданий, спрашивает он. — Они же могут взорвать пароход…
— Глупости! — сердито отвечает она. — Неужели не понимаешь — это русские самолеты?!
Мысль о том, что на судно напали советские бомбардировщики, волной пробегает по толпе детей, оставляя на своем пути странное оцепенение, слабые вымученные улыбки.
Тощий парень вспрыгивает на ступеньки. Держась за перекладину, машет рукой и кричит что есть мочи:
— Ребята, это наши!
Наши… Кого она теперь может называть этим словом? Даже собственную дочь и ту она не всегда понимает! А себя? Может, вся эта внезапная жажда ясности не что иное, как поза, возникшая под впечатлением книг и кинокартин о поисках смысла жизни? Пусть даже так, отступать все равно уже некуда. Нужно набраться мужества и пройти по тропам прошлого от начала до конца. Вот только что считать началом? Ночь, когда отец спрятал на чердаке хлева двух сбежавших пленных? Утро следующего дня, когда в дом ворвались шуцманы и за хлевом прогремели три выстрела? День, когда ее с матерью в запломбированном вагоне для скота повезли в Саласпилс? Или минуту, когда она впервые увидела в лагере Кристапа?.. Нет, лучше не думать о нем, по крайней мере сейчас! Она начнет с того октябрьского дня, который навсегда порвал ее связь с родиной…
У причала Рижского порта стоит пароход, выкрашенный в серо-зеленый цвет. По крутому трапу, трясясь от холодного осеннего ветра, поднимаются наверх подростки и дети в лохмотьях, в арестантской — не по росту — одежде. На ногах деревянные башмаки, рваные галоши, перевязанные проволокой куски картона — кто чем разжился. Общие на всех только белые тряпичные лоскуты на груди и на спине — особый знак заключенных саласпилсского лагеря. В случае бегства или нарушения дисциплины охране по ним легче целиться.
Нигде не видно стражи. В самом деле, какой от нее теперь толк? В воду не прыгнешь, одна дорога — на судно, что готовится к отплытию в Германию.
Хотя как сказать…
Локтями пробивая себе путь в потоке детей, по трапу спешат вниз пожилой мужчина и женщина.
— Сунула фрицу копченого сала, — взволнованно шепчет она. — И свое обручальное кольцо. Обещал тебя выпустить. Только скорее, пока его не сменили.
Вцепившись в рукав мужа, она тянет его по ступенькам. Внизу у причала она налетает на последнюю пару детей и невольно замедляет шаг.
Пятнадцатилетняя девушка ведет вконец измученного мальчика. Она подставляет ему плечо, крепко держит за руку.
— Держись, Пич, — шепчет девушка. — Держись за меня.
— Если спросят, сколько мне лет, — допытывается Пич, — соврать, что все восемь?..
— Тихо! — дергает его за руку девушка, заметив пристальный взгляд женщины.
— Держи язык за зубами! — И она оборачивается вслед уходящей паре. Значит, кому-то удалось вырваться отсюда. Значит, кто-то сумел… Кинуться бы сейчас в сторону, спрятаться за грудами ящиков. А потом? Куда пойдешь в арестантской одежде? К кому? Как оставишь Пича? И пока она перебирает в уме варианты спасения, секунды, отпущенные на них, истекают. Ноги выносят ребят на палубу.
Смеркается. Уже нельзя различить отдельные дома за причалом. Здания с затемненными окнами, портовые сооружения сливаются в сплошную темную массу. Дети текут по палубе серым потоком. Видны лишь широко распахнутые глаза, обращенные на тающий в сумерках город.
…Судно давно качается в штормовом море. Горы воды с яростью обрушиваются на его корпус, сотрясая металлические переборки, которые отделяют трюм от стихии. Детям кажется, что каждая следующая волна разнесет борт, погребет их в пучине. Но они молчат. Не слышно больше ни стонов, ни слез. Не осталось сил для отчаяния, для страха. Хуже всего пятнадцатилетней девушке — ее изводит морская болезнь. Она едва успевает перевести дыхание между приступами тошноты. Маленький Пич чувствует себя бодрее. Осторожно оглядевшись и убедившись, что за ним никто не наблюдает, мальчик вытаскивает из-за пазухи кусок хлеба и подает девушке.
— Это тебе… Кристап велел передать. — Он мужественно старается не смотреть на хлеб.
— На, ешь! — она отламывает кусок. Пич с нескрываемой жадностью вонзает в него зубы.
— Куда нас везут, Гита? — чуть погодя спрашивает он.
— Какая разница… Хуже, чем в Саласпилсе, не будет.
— Откуси ты тоже, — настаивает мальчик.
Гита больше не в силах противиться голоду. Отламывает горбушку, но в хлебе обнажается что-то блестящее. Девушка не верит глазам — это нитка роскошных жемчужин. Она быстро складывает ломти, прячет в карман и спрашивает:
— А сказать он ничего не велел?
— Ничего, — огорченно отвечает Пич. — Слушай, а как его звали? — оживляется он. — Кристап, а дальше?
— Не знаю. Знаю только, что был он не простым лагерным ордонантом[7], не просто рассыльным комендатуры. — В ее глазах загорается и гаснет страстный огонек. — А теперь постараемся заснуть.
Жалобный рев буя вернул ее в действительность. Над теплоходом кружились чайки. Время и сейчас не стояло на месте. На смену ночи спешило утро, и в свете занимающейся зари луч маяка в устье Даугавы уже не казался таким ярким. Только створы, которые указывают летчикам на высоту заводских строений в Болдерае и Милгрависе, по-прежнему горели рубиново-красным огнем.