— Так я и думала. Послушай, Ева, я уверена, этого ты от них не дождешься. А в твоем положении одной тебе ехать нельзя. Пусть Форрест отвезет тебя.
— Мои родные нас не примут.
— Люди они или нет?
— Люди.
— Тогда телеграфируй им, что вы с Форрестом приедете на рождество таким-то поездом и просите встретить вас, поскольку ты плохо себя чувствуешь.
— А если они откажут?
— Тогда останавливайтесь в гостинице и ждите дна дня — они будут знать, что вы в городе, — и если они по-прежнему не пожелают видеть вас, возвращайтесь ко мне. Вот тебе и весь сказ.
— Такого я, пожалуй, не переживу.
— Не бойся, переживешь, — сказала Хэт. — Так просто не умирают. Ты никогда не задумывалась над тем, как редко умирают от горя? Люди будут ныть и вздыхать до глубокой старости, а сами пальнем не пошевельнут, чтобы прекратить свои мучения.
— Нет, — сказала Ева, — я никогда не задумывалась над этим.
— Подумай при случае. Мне это не по силам, — сказала Хэт. Она наклонилась и приложила ухо к Евиному животу, затем распрямилась и широко улыбнулась. — Хотя лучше подожди до его появления. Не беспокой его пока — по стуку сердца мальчишка, и здоровенный, верь моему опыту.
— Вы это серьезно? — спросила Ева. — Насчет того, чтобы я поехала домой?
— Да, — сказала Хэт. — Только ехать вам надо вдвоем. Не тебе одной.
— Вы скажете об этом Форресту?
— Нет.
— Ведь он слушается вас, Хэт?
— Но любит-то он тебя. Ты должна заставить его.
Ева опустила голову на подушку и снова легла плашмя. Закрыла глаза и сказала:
— Дайте мне подумать. Все это так важно.
Хэт снова дотронулась до ее щиколотки, холодной даже сквозь чулок. Взяла со стула неумело связанный из кашемировой шерсти шарф — подарок Евы Форресту ко дню рождения — и накинула на нее. Потом пошла к двери и, дойдя до нее, оглянулась.
Ева по-прежнему лежала с закрытыми глазами, но лоб ее и скулы напряженно двигались.
С крыльца доносилась возня возвратившихся из школы мальчиков.
Хэт сказала:
— Думай! У тебя тут у одной голова с мозгами. У тебя одной во всем доме, во всей округе. — Лицо ее, сейчас никому не видимое, выражало ярость.
Она так и не сошла вниз до конца дня. Хэт пристыдила мальчишек и послала их, несмотря на холод и слякоть, за елкой; а потом они мирно играли в доме — наверх доносился приглушенный шум. Форрест вернулся в пять, обменялся несколькими неразборчивыми фразами с Хэт и поднялся к Еве; на его краткие вопросы она отвечала еще более кратко: как голова — не болит? как ребенок — толкается? Будет ли она украшать елку со всеми после ужина? Ответ всякий раз был «нет!».
Форрест принес ей ужин на подносе (к этому времени она переоделась в халат и легла в постель), посидел с ней, пока она ела, а потом спустился вниз, поужинал вместе с Хэт и мальчиками и помог им поставить елку. Затем снова поднялся наверх, сел за столик, стоявший у изножья кровати, и стал проверять ученические работы. Тема была: Цицерон.
Он, как всегда, сел боком к Еве. («Если я сижу к тебе лицом, — сказал он ей однажды, несколько месяцев назад, — то вижу только тебя, а если спиной, изверчусь, проверяя». — «Что проверяя?» — спросила она. И он ответил: «Что ты тут». И процитировал только что прочитанную им фразу блаженного Августина: «Volo lit sis» — «Я хочу, чтобы ты существовала». — «Я существую», — сказала она, и он удовлетворился ее ответом, так никогда и не спросив: «Для кого?») В своем теперешнем угнетенном состоянии ей больше всего хотелось повернуться лицом к стене и забыться сном — сразу же и надолго. Но лампа излучала больше тепла, чем остывающая печка, к тому же она освещала его профиль, и это давало ей возможность кое в чем разобраться. И даже сформулировать мысленно вопросы: «Почему он здесь, в этой комнате? Почему я не ухожу?» Она уже не первый месяц знала ответ на первый вопрос — по крайней мере, его ответ: он не может жить без нее — и, внимательно наблюдая теперь за ним, думала, что он искренне в это верит и никогда не разуверится. Представить на его лице выражение неприязни или фальши было, пожалуй, еще невозможней, чем на лице Христа.
Что оставалось пока невыясненным, это ответ на другой вопрос: долго ли она еще сумеет выносить его присутствие? Надолго ли хватит у нее терпения заниматься благотворительностью, самоотречение ублажать этого чужого, постоянно улыбающегося человека? Он Еве чужой. Ничего в нем загадочного, ничего устрашающего, никаких неожиданностей, просто совсем-совсем чужой, потому что он ей не нужен. Все эти месяцы удушающей близости — блаженное слияние тел, — а это действительно были минуты блаженства, она могла без раздражения думать о них, о превосходной слаженности их движений, ведущих к единой цели — сердцем она так никогда и не приняла предложения, сделанного в заброшенном павильоне в апреле — предложения, на которое сама с готовностью ответила: «Да». Он сказал тогда: «Смогли бы мы соединить навек наши жизни? Вот прямо сейчас — взять и соединить?» Каждый раз, когда она ловила на себе его исполненный неистощимой благодарности взгляд, ей хотелось крикнуть: «Нет!» Это слово звучало в мозгу, как набат, как грохот телеги по мостовой, или поднималось в горле противным комом, который хотелось поскорее выплюнуть. Но до сих пор она неизменно проглатывала свой ответ, хранила молчание, только отводила глаза, обращая их на первый попавшийся предмет, а было их до отчаяния мало в этом доме, похожем на разграбленный корабль с неукомплектованным экипажем, так как Хэт после смерти мужа в ожидании, пока время залечит раны, убрала все, что могло напомнить ей о нем: упрятала картины, им купленные, и книги, им прочитанные; даже сыновья подпадали под общую чистку: яростно отскребая их в ванне или кроя им немудреную одежду, она всеми силами старалась вытравить из них черты отца.
Форрест поднял голову от работы и смотрел ей прямо в лицо.
«Нет!» — рвалось наружу, но она удержала крик, сомкнув тронутые улыбкой губы.
— Ответь, не задумываясь, — сказал он, — что бы тебе хотелось больше всего на свете — в пределах возможного?
Она теперь уже никогда не отвечала, не задумываясь; на каждый вопрос существовало несколько ответов, и все они были искренни и все противоречили друг другу. Первым импульсом было сказать: «Встать, одеться, исчезнуть отсюда», но тут же в голове мелькнул вопрос: «А куда?» Ответить на это она пока не могла.
— Это нечестно, — улыбнулся он. — Говори! Сразу!
— Умереть, — сказала она.
Он пристально посмотрел на нее, потом прибавил огня в лампе и стал подниматься с места.
— Нет, не уходи, — сказала она. — Останься.
Он задержался.
— Дело не в том, чтоб я остался, а в том, что тебе нужно помочь.
Она кивнула, но протянула к нему руку ладонью вперед.
— Помоги, только не подходи ко мне, пожалуйста, — сказала она.
Они смотрели друг на друга долго, на протяжении нескольких минут, и каждый видел на лице другого выражение беспомощности.
— Объясни, пожалуйста, — сказал он.
— Я, оказывается, не такая взрослая, как мне казалось, — сказала она. — Добудь мне весточку из дому. Пожалуйста!
Он кивнул, но потом сказал то, что еще никогда в жизни не говорил, отвечая на обращенный к нему вопрос:
— Как? Скажи мне — и я добуду.
Она сказала:
— Пошли им завтра телеграмму: что мы приедем, как только распустят школу, и пробудем у них рождественские каникулы.
Форрест сказал:
— Нет!
— Но ты же обещал.
Он кивнул.
— Я обманул тебя. Или нет, я ошибся. Я не сделаю ничего, что может огорчить тебя.
— Ты привез меня сюда. — Ей казалось, что она говорит об их комнате, и она даже мысленно обвела ее рукой, но сама прекрасно понимала, что речь идет о доме, о городе, о его присутствии.
— Ты сказала мне, что уже достаточно взрослая, чтобы отвечать за свои поступки, сказала, что хочешь быть со мной. А мое место здесь.
— Почему? — спросила Ева.
— Потому что, кроме тебя и нашего будущего ребенка, у меня есть еще Хэт. И ей сейчас трудно, как когда-то было мне.
— У нее есть ее мальчики.
— Мальчики денег не зарабатывают.
— Форрест, — сказала Ева. — Ты обманываешь себя и меня. Ты торчишь в этом доме, похожем на чрево кита, потому что боишься.
— Чего? — Он заставил себя улыбнуться.
— Попробовать устроиться где-то еще и получить отказ из-за меня.
— Может, и так, — сказал он. — Отчасти, может, и так.
— Ты должен проверить, пройду ли я испытание, Форрест, — сказала она.
— Я только это и делаю, — возразил он. — И ты испытания неизменно проходишь.
— Опять ты о любви. Я вовсе не об этом.
— А о чем же?
— Об окружающем нас мире. О посторонних людях. Мне кажется, что я сильная. Но ведь это нужно проверить.
— Ты сильная, — подтвердил он.
— Для тебя, — сказала она. — А я говорю о себе.
— Ты сильная, — повторил он. — И ты прекрасно понимаешь, что вопрос в том — сильный ли я.
— Мы могли бы испробовать наши силы вместе, — сказала Ева. — Против моего отца. — До этого она никогда не порицала своего отца, не смотрела на него как на врага.
— Мы проиграем, — сказал Форрест. — Ты одна выиграла бы — в этом я уверен, — но вдвоем мы проиграем. С чем тогда останусь я?
— С тем, с чем начал. Один с Хэт.
— Правильно, — сказал он. Ответ на последний вопрос был наконец получен. Теперь он был перед ней совершенно беззащитен, как черепаха, лишенная панциря. Он опустил глаза, чтобы она не прочла в них мольбы о пощаде.
Но она пощадила его — во всяком случае, сделала попытку.
— Расскажи мне, пожалуйста. Мне нужно знать.
Он кивнул и заговорил медленно, все еще глядя в пол, тихим монотонным голосом — ни в коем случае не желая играть на ее чувствах:
— Наш с Хэт отец был аморальным субъектом. Вино, Женщины… что там еще. В общем, я не знаю. Был слишком маленьким, когда умерла мать, а Хэт, если и знает, по доброте своей никогда мне об этом не рассказывает. В нем была какая-то необузданность, — главная, насколько я понимаю, его беда. Я его помню очень смутно — мне было пять, когда он окончательно исчез, — но во всех моих воспоминаниях о нем обязательно присутствует ощущение бурных неудовлетворенных страстей. Во всяком случае, когда он ушел…
— Погоди минутку, — сказала Ева. — Объясни мне про неудовлетворенные страсти.
Он быстро взглянул на нее, словно проверяя — серьезно это она или из вежливости, — потом снова потупился.
— Самое яркое мое воспоминание о нем… Чем бы он ни занимался в свободное время, но работал — в будние дни — очень много. А воскресенья всегда проводил с нами. Несколько воскресений я запомнил — кажется, будто помню все, но на деле, конечно, только отдельные, может, всего одно. Так вот, про то воскресенье. Лето, жарко, я лежу в своей короткой и узкой кроватке в крошечной комнатке под самой крышей, только-только начинает светать. Он неслышно входит, ночная рубашка в лиловую полоску, и ложится прямо на меня — я лежал на спине. Навалился всем своим телом — а был он крупный, ширококостный человек. По-видимому, хотел проверить, выдержу ли. Что ж, я выдержал. Как он вошел в комнату, я не слышал, а тут открыл глаза и первое, что увидел при утреннем свете, были глаза отца, почти вплотную к моим. Видел ли он что-нибудь с такого короткого, расстояния? Я-то видел — и запомнил на всю жизнь — глаза человека, отчаянно в чем-то нуждающегося, просящие. Я лежал…
— Просящие о чем? — прервала его Ева, начисто забывшая о своем сне в брачную ночь, давно погребенном в подвалах памяти.
Он взглянул ей прямо в лицо:
— Может, ты мне скажешь? Это мне необходимо знать.
Она подумала, вглядываясь в обращенное к ней лицо Форреста, пытаясь на нем что-то прочитать, затем покачала головой.
— Рассказывай дальше, — сказала она.
— О нем?
— Да.
— Собственно, и рассказывать-то нечего. Ничего больше из ряда вон выходящего.
— Этого уже достаточно.
— Безусловно, — сказал Форрест. — И еще из тех немногих воспоминаний, которые сохранились у меня о нем… Я стою и смотрю на дорогу, поворачиваюсь и вижу те же глаза, неотрывно следящие за мной; поднимаю голову, оторвавшись от игры, опять они прикованы ко мне, всегда ко мне, не к Хэт.
— Почему? — спросила Ева.
— Сам не знаю. Может, она была уже слишком большая к тому времени. Может, он понимал, что от нее ждать нечего. Что ни от чего она его не убережет. Ей было девять, когда он ушел. Она знает, конечно, больше, чем я, только я никогда ее не расспрашивал. Иногда она мне кое-что рассказывает. Она помнит день, когда он ушел. Я ничего не помню — хотя, собственно, почему? Я ведь жил там же. Хэт, правда, говорит, — а вернее, сказала давным-давно, много лет назад, — что ушел он ночью, забрав с собой все свое имущество, состоявшее из двух книг, двух рубашек и пары брюк. Утром мать нашла на умывальном столике, рядом со своей кроватью, записку. Она всегда спала очень чутко — просыпалась от малейшего шороха — а тут ничего не слышала.
— И что было в записке? — спросила Ева.
— Хэт успела прочитать, прежде чем мать сожгла ее. «Ухожу. Скажи детям, что я поцеловал их на прощание. И тебя тоже. С благодарностью, Робинсон Мейфилд».
— А после этого были какие-нибудь известия? — спросила Ева.
— Ни слова — во всяком случае, до нас ничего не дошло. Возможно, маме был известен каждый его шаг, но с нами она не поделилась ни разу все те семь лет, что прожила без него. И все, что знала, унесла с собой в могилу.
— Оставив вам…
— Очень немногое. Хэт считает, что я любил нашу мать. Наверное, любил, — я долго тосковал после ее смерти, — но уже тогда я понял и до сих пор уверен, что ближе мне был отец, что если бы все сложилось по-другому, он любил бы меня. Хэт, может, и не помнит или делает вид, что не помнит, но только, когда она разбудила меня, чтобы сказать, что мама умерла, я не нашел ничего лучше, как воскликнуть: «Теперь он вернется к нам». Единственная наша родственница сделала попытку разыскать отца, написать ему, но он сумел замести следы. Видно, не хотел, чтобы его нашли. С тех самых пор меня не оставляют мучительные мысли: ведь он решил уйти после того, как, придя ко мне просить бог весть о чем, ничего не получил от меня. Уйти от нас, от троих, чтоб забыть, даже как нас по именам зовут. По сравнению с этим мамина смерть была полбеды и поспешное замужество Хэт тоже — она выскочила замуж шестнадцати лет, через три недели после маминой смерти, за первого подвернувшегося жениха, Джеймса Шортера, дурака. Все остальное было не беда. А теперь даже это воспоминание притупляется. Думаю, ты понимаешь — почему.