Два облика{318}
Два облака пронеслись, Неясно видоизменяясь, Как протоплазма или слизь. Два облака в одно срослись, Как будто бы обороняясь От вражьих сил. Да не спаслись — Рассеялись! Но это — высь! А на земле при лунном свете Две тени крепко обнялись, Два облика в один слились, В мечтах лелея Нечто третье. 1965 Черные тучи{319}
Тучи Чуть ли не с целого белого света Мчатся, чтоб вызвать листвы пожелтенье Слушая этой листвы шелестенье, Ты ли, душа моя, ищешь приюта В белых березах и вторишь кому-то, Будто стволы их похожи на свечи? Эти церковно-приходские речи Мне надоели до осточертенья! Впрочем, отвечу: и белые свечи Могут отбрасывать темные тени, Равно как самые белые ночи Могут укутаться в серые тучи, Равно как самые черные тучи Дышат мерцанием белого снега, Белого снега, летящего с неба. Даже и не увидеть во сне бы Столько прекрасного белого снега, Белого снега. Даже и полное благополучье — Это отнюдь не ленивая нега! 1965 "Есть люди: Обо мне забыли…"{320}
Есть люди: Обо мне забыли, А я — о них. У них у всех автомобили, А я ленив. Поверхность гладкая намокла И холодит. Через небьющиеся стекла Едва глядит В лицо мне некто, на пружины Облокотясь, Как будто вождь своей дружины — Древлянский князь[259]. И может быть, меня не старше И не бодрей, Не может он без секретарши, Секретарей, Но, может быть, иду я всё же Пешком скорей, Я, может быть, его моложе, А не старей! {1966) Идиллия{321}
Лес Был как лес: На лужайке букашки паслись Целым божьим коровником. Гроза прошла. Все спаслись. На тропиночках высохла слизь. Но куст диких роз, называющихся шиповником, Был всё еще мокр от слез. Эльф[260] Подлетел И углубился В листву этих диких роз, Где каждая ветка подобна терновой стезе И на каждый шип нанизано по слезе, То есть по грозному, грузному, грустному шару из влаги, Готовому бомбообразно разъяться При малейшем соприкосновении С каждым дерзателем, пытающимся добраться До цветущих розовых щек. Но эльф Лез и лез. И вдруг, Несмотря на свой микроскопический вес, Он произвел такой толчок, Что стряс Весь груз Слёз. Вмиг С глаз диких роз Он сбросил груз слёз: Чего их беречь! Испариться пора им! И сорвалась вместе с ними Вся грусть прочь с плеч диких роз. Давай поиграем: Я буду эльфом, а ты цветущим шиповником Над божьим коровником, А этот мир — Раем! (1966) Библиотека Грозного{322}
"Неужели думаете серьезно вы,— Спрашивают у меня друзья,— Обнаружить библиотеку Грозного?" "Да! — отвечаю я.— Я не определил еще, Где затаилось в земле Это книгохранилище, Но, возможно, и не в Кремле, А скорее всего, уворовано В годы смут, и по нынешний день В Подмосковье оно замуровано Под одною из деревень, И как следует не дочитано, Не разобрано до конца, Под развалинами лежит оно Я не знаю какого сельца. Ведь бывали такие поместьица: Если не по углам,— На чердак иль в подполье, под лестницу Сваливали книжный хлам. И давно уж исчезло именьице И бурьяном покрылся пустырь, А в земле — никуда не денется — Всё лежит: и старинный псалтырь, И писанья премудрости греческой, И с латинского перевод О жестокости нечеловеческой, А быть может, и наоборот — О терпеливости ангельской, И какое-нибудь письмецо, Например, королеве английской,— Все лежит тут как тут, налицо! Но что бы там ни было обнаружено Не изменится ничего, Ибо люди дали заслуженно Государю прозванье его, И пускай это книгохранилище Вдруг найдется хоть в шахте метро, Никакая не сможет силища Превратить злодеяний в добро. И всургучься печать Иоаннова В телевизор, в повторный фильм,— Ничего не изменится заново! Факту этому для простофиль Отыскать подтверждение некое Окончательно я хочу, И поэтому библиотеку я Всё настойчивее ищу!" (1966) "Небо Вновь набито сероватой…"{323}
Небо Вновь набито сероватой Ватой ватников и тюфяков И халатов рванью дыроватой. Человек Довольно бестолков, Если до сих пор еще не в силах Привести в порядок небеса, Понаделать облаков красивых… Этот век Еще не начался! (1966) Много прежде{324}
Что я пишу? О, я хорошо соображаю, что я пишу, Вновь и вновь преображаясь в мятущегося юношу, С бурсаками припадавшего к медовоквасному ковшу Много прежде, чем с буршами выпить кипучего пунша. Я, когда-то С казаками по Волге и Каме пробиравшийся на Тобол и Иртыш, А оттуда на Пяндж[261],— О, не только затем, чтобы слушать восточные сказки и притчи,— На края Зороастра[262] глядел по ту сторону гор-великанш Много прежде, чем то, что сказал Заратустра, Прочесть в изложении бедного Ницше[263]. И оттуда Мне очень отчетливо были видны И высоты Парнаса, и Эдд[264] Скандинавские горы, И за судьбы людские испытывал страх я и некое чувство вины Много прежде того, как попались мне в руки труды Кьеркегора[265]. И конечно, Поныне в себе эти чувства как тяжкую ношу ношу́, Опекая эпоху, свою опекуншу, И об этом пишу, вот об этом-то я и пишу, Вновь и вновь превращаясь в мятущегося юношу. 1966 Чет и нечет{325}
Попробуешь Слова сличить — И аж мороз идет по коже! Недаром "Мучить" и "учить" Звучат извечно столь похоже. Но и бывает смысл иной, Доподлинно необъяснимый: Казнящий ли владел казной, Или казной владел казнимый? Земля и тля. Вина — вино. Апрель и прель. Мороз и проседь… Всё это будто не одно, Но от другого не отбросить! Березка — розга. Лик и лак. Увечить и увековечить… Неужто это просто так, Одна случайность — Чет и нечет? 1966 Отчизна{326}
Мне Хочется, Чтоб ты оделась лучше — Не в романтические облака, Не в громовые-грозовые тучи, А попросту — и в ситцы и в шелка. И хочется, Чтоб омывалась чаще Ты самым освежающим дождем, Блистающим всё чище и всё слаще. К тому ведем И к этому идем! 1966 Воры времени{327}
Всё Острее Споры времени, Всё быстрей моторы времени, Всё точней приборы времени. Но спокойны воры времени. Надевают маску времени, Выкрасились в краску времени, Проникают в кассу времени, Похищают массу времени Из казны богатой времени И, объяты тратой времени, Нежатся на лоне времени Где-то на балконе времени, Мол, у нас есть горы времени, Целые просторы времени, Вкруг домов заборы времени, На дверях запоры времени. 1966 Сверлящий взор{328}
Я стар, Я струны старых лир Щиплю негнущимися пальцами. Я стар, Я помню старый мир Со старыми его страдальцами. Я помню Вес пудовых гирь И Русь былую с Китеж-градами[266], И помню старую Сибирь С ее скитальцами номадами[267], И старый дом, и старый двор С доисторической основою… Но у меня сверлящий взор, И явственно я вижу новое, Которое для многих вас Давно состарившимся кажется. Я стар, Но взор мой не угас! В сознанье ваше не уляжется Привычная вам новизна, В которой вы столь слепо шаритесь, А в чем она и где она — Поймете, лишь когда состаритесь! 1966 Дневники{329}
Не странно ли, Что дневники Не днем ведутся, а ночами, Когда мигают ночники И ходят тени за плечами, Напоминая, что от них Не скроешься и за свечами, Включив ночник, Строча дневник, Графленный лунными лучами! 1966 Алтай{330}
Ко мне Алтаец подошел. Я радовался от души, И попросил я: "Опиши Пером или карандашом Алтай своих целебных трав, Алтай своих волшебных руд…" И это был нелегкий труд — Представить, ясно осознав, Алтай своих святых основ, Алтай своих горячих снов. И стал Алтай мгновенно нов — Алтай старинных колдунов, Алтай шаманских диких чар, Алтай автомобильных фар, Алтай воздушный, как ангар… Клубись, Вершинами блистай, Еще неведомый Алтай, Вздымая ввысь за кряжем кряж, Алтай себе свой верный страж. Хоть взять и в руку карандаш Еще алтаец не успел, А только песню он запел,— Иначе яви не создашь! 1966 "Я осенью Немного раздражен…"{331}
Я осенью Немного раздражен. Днем, грудь и спину солнцу подставляя, Еще хожу я полуобнажен, Но вечерами так уж не гуляю, А думаю о куртке меховой И как я в сапоги переобуюсь, И, может быть, увидит домовой, Как я его мохнатостью любуюсь. Но домовой замкнулся на засов В чулан. И со "Спидолой" на крылечке Сижу я до двенадцати часов… А утром вновь я выкупаюсь в речке — В глубокий омут кинусь головой С туманистого берега речного, И коль со мной не дружен домовой, Быть может, разбужу я водяного. Но, расположен впасть в анабиоз, "Иди ты к лешему!" — он пробормочет. И ладно! Ринусь в чащу я. Авось Там, точно эхо, леший захохочет. 1966 Погасшая молния{332}
Там, В лесу, Когда умчались тучи И раскаты грома отзвучали, Будто бы обугленные сучья, Молнии остывшие торчали. И одну из них, посуковатей, Выбрал я и спас от доли жалко-й: Мол, не дам в чащобе догнивать ей — Буду ей размахивать, как палкой. Жгучести я больше не нашел в ней, Но, в конце концов, и тишь и дрема Состоят из отблиставших молний И откувыркавшегося грома! 1966 Я научился сочинять стихи{333}
Я разучился сочинять стихи, Но вспомнил я отвергнутые с детства Обрывки незаконченных начал, И не присочинил ни слова я К ним, извлеченным из небытия, И только дат я не обозначал, И вы мне говорите: "Наконец-то Ты научился сочинять стихи!" 1966 Вечный путь{334}
Сегодня ночью Виснет Млечный Путь Над кратером потухшего вулкана, Как будто хочет с неба заглянуть В немое жерло этого вулкана, А может быть, исходит он и сам Из кратера потухшего вулкана, Свой звездный хвост вздымая к небеса Из кратера потухшего вулкана? Всё может быть. Пускай себе горит Он над вершиной старого вулкана. Быть может, завтра я метеорит Найду на склонах этого вулкана, А может быть, на склоне подыму Лишь бомбу вулканическую. В общем, Доподлинно не ясно никому, Какую бездну мы ногами топчем, Не ведая, где верх ее, где низ,— Всё так зыбуче, так непостоянно… Мне кажется, Что я и сам повис Над кратером заснувшего вулкана. (1966) Ошибка Гершеля{335}
Не тайна, Что высокомудрый Гершель[268] Предполагал, что Солнце обитаемо. Он полагал, что солнечные пятна — Подобья дыр в какой-то пылкой туче Вкруг Солнца, а само оно не жгуче, И жизнь на нем, считал он, вероятна. Так утверждал высокомудрый Гершель, И хоть не прав был астроном умерший, Но заблуждения его понятны, Для этого имелись основанья: Он ощущал, что бытие земное Похоже тоже не на что иное, Как на отчаянное беснованье Непрекращаемого зноя Под ледяною пеленою, И есть еще другое ледяное Напластованье над районом зноя, И, словно саламандры[269], не сгораем мы, Но и не замерзаем, и не таем мы, И, даже обреченный, облученный, Терзаемый и яростно пытаемый, Пылает разум наш неомраченный… Вот почему Почтеннейший ученый Мог допустить: "И Солнце обитаемо!" 1966 "Какого цвета Ранняя весна?.."{336}
Какого цвета Ранняя весна? Ее ответа Путаность ясна: Возьми и внутрь деревьев посмотри — Вся зелень где-то там, еще внутри, Как звон еще внутри колоколов, Как мысль еще внутри людских голов, Еще от воплощенья далека… И вешний месяц через облака, Еще не собираясь на ущерб, Глядит — какого цвета ветки верб, Еще лишь грезящих про вербохлест. Каков их цвет? Ответ, конечно, прост: Он как нутро еще не свитых гнезд! 1966 Черно-бурая жертва[270]
Если б в платье твоем прошлогоднем увидел тебя и сегодня я То, возможно, и вовсе бы даже тебя не узнал, Потому что ты выглядела бы старомоднее, Чем любой прошлогодний, казалось бы модный, журнал. Да и новые туфельки пыль подымают старинную Не стерляжьи заостренным, а усеченным носком.. Но хотя и по-новому скроены шкурки звериные, А одно остается, как древле… О, как он знаком, Этот запах лисы или норки, бобра или котика! Я уверен, что ты занесешь и в иные миры Этот запах! Сильнее не знаю наркотика, Чем смешение этого духа духов и мездры. И возможно, что будут поздней вспоминать, Как о страшной жестокости, гадости, Что какие-то дьяволы, шкурки содрав со зверьков, Превращали их в шубки и шапки, чтоб ты, улыбаясь от радости, Грелась смертью животных. О, мерзостный бред скорняков! Но хотя и тебя всё сильнее влекут магазины синтетики, Где прозрачные ангелы реют в химически-чистых плащах, Ты несешь, отвергая законы эстетики, этики, Черно-бурую жертву на розово-алых плечах! 1966 Проза Есенина{337}
Я перечел Сергея Есенина. Вот что писал он в 1918 году: "Художники наши уже несколько десятков лет подряд живут совершенно без всякой внутренней грамотности… В русской литературе за последнее время произошло невероятнейшее отупение". Что он имел в виду? А вот что: "…Человек есть ни больше ни меньше как чаша космических обособленностей",— говорил он, указывая на творческую ориентацию наших предков в царство космических тайн. Тут я упускаю несколько не идущих к делу подробностей. А дальше читаем: "…Дряхлое время… сзывает к мировому столу все племена и народы…" И затем, пропуская несколько слов о том, что именно стоит на столе: "Человек, идущий по небесному своду, попадет головой в голову человеку, идущему по земле". И вслед за этим: "Пространство будет побеждено, и в свой творческий рисунок мира люди, как в инженерный план, вдунут осязаемые грани строительства". Это он мог, по всей вероятности, сказать когда-нибудь и в устной беседе и Петру Ивановичу Чагину[271], и Айседоре Дункан[272], и членам правительства… Очень и очень серьезно Есенин за этот вопрос брался: "…Человечество будет перекликаться с земли не только с близкими ему по планетам спутниками, а со всем миром в его необъятности… Буря наших дней должна устремить и нас от сдвига наземного к сдвигу космоса". И об этом же говорят и его стихотворения. Но я привожу лишь отрывки из прозы Сергея Есенина, чтобы видели вы из примеров, которые я перечислил, что Есенин не только лирически, но и космически мыслил. И вы, которые будете сегодня и завтра перелистывать Сергея Есенина, автора не только "Москвы кабацкой", но также и "Пантократора", перечитывая эти стихи его благоговейно, не пренебрегайте рассеянно прозой Сергея Есенина — современника Ленина, Циолковского и Эйнштейна. 1966 Случается{338}
Смеркается… Садится солнце тяжело, Как будто кается: Зачем с утра взошло! Брось каяться, Не исходи тоской — Ведь спотыкается Не только род людской. Случается, Что даже и звезда Взрывается На небе иногда. Взрываются И люди, всё дробя,— Что называется, Выходят из себя! 1966 Классики{339}
Редко Перечитываем классиков. Некогда. Стремительно бегут Стрелки строго выверенных часиков — Часики и классики не лгут. Многое Порою не по сердцу нам, А ведь в силах бы из нас любой Взять бы да, как Добролюбов с Герценом{340}, И поспорить хоть с самим собой. Но к лицу ли Их ожесточенье нам? …И любой, сомненьями томим, Нудно, точно Гончаров с Тургеневым{341}, Препирается с собой самим. (1967) Встреча с Таном{342}
расскажу О Тане-Богоразе я. Мне было двадцать лет, И однажды пришла фантазия Поступить на географический факультет. Я написал стихотворение И, напечатав его в "Звезде"[273], Приобрел себе новые брюки и клетчатую ковбойку, Решив, что, прилично одет, Буду легче принят в университет, И поехал на дом к профессору Тану-Богоразу. Я сказал ему прямо и сразу: "Примите меня, пожалуйста, на географический факультет, Но только без испытаний по математике!" Он посмотрел и сказал: "А кто вы такой?" — "Я поэт". — "Так прочтите стихотворение". Я прочел. Он, прослушав, сказал: "Нет! Я не приму вас ни на географический факультет, Ни вообще в университет, Ибо не имею на то основания. Вы — поэт, и поэзия ваше призвание. А то, что вам мог бы дать географический факультет, Приобретайте путем самообразования!" (1967) Во дни переворота{343}
Вообразите Оторопь всесильных Вчера еще сановников надменных. Вообразите возвращенье ссыльных, Освобождение военнопленных. Вообразите Концессионеров, Цепляющихся бешено за недра, Их прибылью дарившие столь щедро. Вообразите коммивояжеров В стране, забывшей вдруг о дамских тряпках Вообразите всяких прокуроров, Полусмиривших свой суровый норов И как бы пляшущих на задних лапках Уж не в своих, но в адвокатских шапках. Представьте на волках овечью шкуру. Вообразите дикий вихрь газетный И запрещенную литературу, Считаться переставшую запретной Еще впервые! И представьте город, Как будто бы расколот и распорот В часы, когда звенели, звезденели Расшибленные стекла на панели, И прыгали с трибун полишинели, Как будто их сметала и сдувала Ко всем чертям, ликуя небывало, Душа народа, вырвавшись на волю Из самого глубокого подполья Для вольного и дальнего полета Во дни Октябрьского переворота. (1967) Тетрадь{344}
Жалко, что кончается Старая тетрадь. Но не огорчается: Трать бумагу, трать! Только бы унылыми Буквами не врать Черными чернилами В белую тетрадь. 1967 Тяга к солнцу{345}
Копал я землю, В ней таилось много Того, чего не быть и не могло, Но попадались меж костей и рога Железный лом и битое стекло. Но ищут выход даже через донца Изглоданных коррозией канистр Живые всходы. Ввысь их тянет солнце Сильней, чем просвещения министр. 1967 Баллада о композиторе Виссарионе Шебалине{346}
Что, Алеша[274], Знаю я о Роне[275], Что я знаю о Виссарионе[276], О создателе пяти симфоний, Славных опер и квартетов струнных? Мне мерещатся На снежном фоне Очертанья лир чугунных. Это Не украшенья На решетках консерваторий. Это будто бы для устрашенья, И, конечно, не для утешенья Выли ветры на степном просторе Между всяких гнутых брусьев-прутьев Старых земледельческих орудий, Чтобы вовсе к черту изогнуть их Безо всяких музыкальных студий. Пусть Десятки Музыкальных судий Разберутся, как скрипели доски Старых тротуаров деревянных В городе, где шлялись мы, подростки… Это были первые подмостки. Школа. Разумеется, и школа. Но и этот скрип полозьев санных, И собор — наискосок костела, Возвышавшийся вблизи мечети[277], Оглушая колокольным соло, Да и крик муллы на минарете… А из крепости, из старой кирки[278], Плыли воздыхания органа. Но гремели В цирке Барабаны, Ролики скрипели в скетинг-ринге, Стрекот шел из недр иллюзиона И, уже совсем не по старинке, Пели ремингтоны[279] по конторам В том безумном городе, в котором Возникал талант Виссариона. Старый мир! Пузырился он, пухнул, А потом рассыпался он, рухнул. И уж если прозвучало глухо Это эхо вздыбленного меха И к чертям развеянного пуха, То, конечно, уж определенно Где-то в музыке Виссариона, Чтоб внимало новому закону Волосатое земное ухо. Впрочем, Музыка всегда бездонна. Это значит — Хвалят иль порочат — Каждый в ней находит то, что хочет. Хочет — сказки, хочет — были, Крылья эльфов или крылья моли, Колокол, рожок автомобиля… Ведь свободны мы, как ветер в поле, Ветер в поле, хоть и полном пыли, Той, какую сами мы всклубили. 1967 "Не будь Увядшим гладиолусом…"{347}
Не будь Увядшим гладиолусом, Всё ниже голову клоня, Не говори упавшим голосом, Что это всё из-за меня. Я силищей такой могучею Не помышляю обладать, Чтоб жгучим зноем, темной тучею Твою нарушить благодать. Ты это знала и тогда еще, В начале ветреного дня. И не тверди мне убеждающе, Что это всё из-за меня! 1967 "Он залатан, Мой косматый парус…"{348}
Он залатан, Мой косматый парус, Но исправно служит кораблю. Я тебя люблю. При чем тут старость, Если я тебя люблю! Может быть, Обоим и осталось В самом деле только это нам,— Я тебя люблю, чтоб волновалось Море, тихое по временам. И на небе тучи, И скрипучи Снасти. Но хозяйка кораблю — Только ты. И ничего нет лучше Этого, что я тебя люблю! 1967 Лета{349}
Ночь. Отмыкается плотина. И медленно, почти незримо, По Истре[280] проплывает мимо Не только муть, солома, тина, Но цвет люпина, зерна тмина И побуревшая от дыма Неопалимая купина[281] Из Нового Иерусалима[282]. И, как из Ветхого завета, Поблескивают зарницы, Напоминая издалёка Про старого Илью-пророка, Который не на колеснице Носился, а на самолетах. В своих трудах, в своих заботах Там, на верховьях, жил он где-то. Отгромыхал и отворчался… Струисты Воды старой Истры. На берегу клочок газеты Шуршит, кто жив, а кто скончался А берега ее холмисты, И бродят, как анахореты, По ним поэты. Но появляются туристы, "Победы" и мотоциклеты. И в заводях из малахита, Где водорослей волокита Не унимается всё лето, Зияют ржавые канистры. Дар проезжающих… Всё это Ты видишь, старая ракита, Застывшая над устьем Истры, Как будто Эта Истра — Лета. 1967 Вятичи{350}
В роще, Где туристами Ставятся шатры, Есть над быстрой Истрою Древние бугры. Где стоят горелые Мертвые дубы, Вылезают белые Старцы, как грибы. Это племя вятичей Обитало там, Где течет назад ручей По глухим местам. Это смотрят вятичи Из своих бугров И, на мир наш глядючи, Молвят: "Будь здоров!" Вопрошают вятичи: "Кто такие вы, Мужи-самокатичи, Мятичи травы? Вы автомашинычи, Газовая чадь, Или как вас иначе Звать и величать? Вы кричите, воете, Жжете вы костры, Бестолково роете Старые бугры. С банками-жестянками Мечете вы сор, Чтоб из ям с поганками Вырос мухомор". Это правда истая, Ибо так и есть Здесь над быстрой Истрою, Где бугров не счесть. И сочит закат лучи, Чтобы их стеречь, И уходят вятичи В Горелую Сечь. 1967 Лето{351}
Вот И лето на пороге: Реют пчелы-недотроги, Величаво карауля Привлекательные ульи, Чтобы всякие тревоги Потонули в мерном гуле, Как набаты тонут в благовесте, И в июне, И в июле, И в особенности В августе. 1967 Еще не всё я понимал глубоко{352}
Еще существовал Санкт-Петербург, В оцепененье Кремль стоял московский, И был юнцом лохматым Эренбург, Да вовсе молод был и Маяковский, И дерзости Давида Бурлюка[283] У многих возмущенье вызывали, И далеко не все подозревали, Насколько все-таки Она близка. Но вот На Польшу Пал шрапнельный град[284], И клял тевтона Игорь Северянин[285], И Питер превратился в Петроград[286], И говорили: тот убит, тот ранен. Георгиевские кресты[287] Посеребрили зелень гимнастерок, И первые безмолвные хвосты У булочных возникли: Хлеб стал дорог! Я был Еще ребенком. О войне Читал рассказы и стихотворенья, И было много непонятно мне, Как толки о четвертом измеренье,— Куда от мерзкой яви ускользнуть Мечтали многие из старших классов, Хотя и этот преграждался путь Толпой папах, околышей, лампасов. А я Не в эту сторону держал, И даже, нет, не к Александру Грину[288], Но гимназический мундирчик жал[289], Я чувствовал: его я скоро скину. Меня влекли надежда и тоска В тревожном взоре Александра Блока[290], Еще не всё я понимал глубоко, Но чуял: Революция Близка! 1967 Прятки{353}
Трудолюбив, Как первый ученик, Я возмечтал: плоды науки сладки. Но, сконцентрировав мильоны книг На книжных полках в умном распорядке, Я в здравый смысл прочитанного вник И не способен разгадать загадки: Когда и как весь этот мир возник? И все подряд предположенья шатки. И тут Инстинкт мне говорит: "Проверь Всё это мной!" И вот брожу, как зверь, Я в дебрях книг, и прыгаю, как птица, Я в книжных чащах и, как червь, точу Бумагу их — так яростно хочу Всему первоисточника добиться. И в мотылька, который -на свечу Летит, ловчусь я снова превратиться, И, будто спора некая, лечу Туда, куда ракетам и не взвиться, И чувствую, что, может быть, теперь Мне разрешит Вселенная: "Измерь Температуру жуткой лихорадки, Которой пышет солнца смутный лик, И ощути, как мчатся без оглядки Планет и звезд бесплотные остатки, Уверены, что ты их не настиг". И кажется, что в тайну я проник. Но дальше что? И снова лишь догадки, И вновь Луна Чадит мне, как ночник, И бездна вновь со мной играет в прятки. 1967 Евразийская баллада{354}
О, Венгрия, Не из преданий старых Я черпаю познанья о мадьярах[291], А люди вкруг меня толпятся, люди… И наяву — не где-нибудь, а в Буде[292] — Я с Юлиушем[293] встретился, скитальцем, И через Русь указывал он пальцем На грань, которая обозначала Монгольского нашествия начало. И точно так же в Пеште[294] с пьедестала, Как будто не из ржавого металла, А въявь пророкотал мне Анонимус[295] Про ход времен, его необратимость. И Вамбери[296] я забывать не стану: Знакомец мой еще по Туркестану, Старательно искал он на Востоке В конечном счете общие истоки Потока, что в разливе евразийском Слил Секешфехервар с Ханты-Мансийском[297], Жар виноградный с пышностью собольей. И знаю я, над чем трудились Больяй[298] И Лобачевский[299]! Равны их дерзанья,— Тот в Темешваре[300], а другой в Казани С решимостью своей проникновенной Построили модель такой Вселенной, Какая и не мыслилась Эвклиду[301]. А эти двое, столь угрюмы с виду, Но ближних возлюбившие всем сердцем,— Тот — Кошут[302], а другому имя Герцен,— Они мечтали о вселенском счастье И толковали даже и отчасти О том, о чем по телеграфным струнам Гремели позже Ленин с Бела Куном. Вот что о всех их думаю я вместе, И это всё прикиньте вы и взвесьте, И дело тут не в страсти к переводам, И что Петефи[303] был Петрович родом, А дело в том, что никаким преградам Не разлучить века идущих рядом Здесь, на земле, где рядом с райским садом Порядочно попахивает адом. 1967 Поэзия{355}
"Поэзия — мед Одина!" — вещали Когда-то скальды. Кто же Один? Он В Асгарде[304] богом распри был вначале, Но, вечной дракой асов[305] утомлен, Сошел на землю. Но хребты трещали И здесь у всех враждующих сторон, И вот затем, чтоб стоны отзвучали, И чтоб на падаль не манить ворон, И чтоб настало умиротворенье, Сменил он глаз на внутреннее зренье[306], И, жертвенно пронзив себя копьем[307], Повесился на Древе Мировом[308] он, Мед чьих цветов, теперь под птичий гомон Нам приносимый пчелами, мы пьем. 1967 Дневник Шевченко{356}
Теперь, Когда столь много новых книг И многому идет переоценка, Я как-то заново прочел дневник Шевченко[309]. И увидел я Шевченко — Великого упрямца, хитреца, Сумевшего наперекор запретам Не уступить, не потерять лица, Художником остаться и поэтом, Хоть думали, что дух его смирят И памяти о нем мы не отыщем. Итак, Таивший десять лет подряд Свои творения за голенищем, Уволенный от службы рядовой, Еще и вовсе не подозревая Своей грядущей славы мировой, А радуясь, что вывезла кривая, Устроился на пароходе "Князь Пожарский" плыть из Астрахани в Нижний. Компанья славная подобралась. И ближнего не опасался ближний: Беседуя, не выбирали слов, Сужденья становились всё бесстрашней. Был мил владелец рыбных промыслов, Еще милее — врач его домашний. И капитан, прекрасный человек, Открыв заветные свои портфели, Издания запретные извлек, И пассажиры пели, как Орфеи. Читались хомяковские[310] стихи, Вот эти: "Кающаяся Россия", И обличались старые грехи: Мол, времена пришли теперь такие, Что в либеральный лагерь перешел И Бенедиктов[311] даже. Вы бы знали, Как он, певец кудряшек[312], перевел "Собачий пир" Барбье[313]! В оригинале Стихотворение звучит не столь Блистательно, как в переводе этом. Не стало Тормоза[314] — ведь вот в чем соль! — И Бенедиктов сделался поэтом. Вот что рука Шевченко в дневнике С великим восхищеньем отмечала. И "Князь Пожарский" шлепал по реке, Машина всё стучала и стучала. Погода становилась холодна, Готовя Волгу к ледяным оковам. Пройдя Хвалынск, читали Щедрина. "Благоговею перед Салтыковым",— Писал Шевченко. К жизни возвращен, Он радовался и всему дивился. Так в Нижний Новгород и прибыл он, И в Пиунову Катеньку влюбился[315], И возмечтал, что "Фауста" прочесть Она должна с нижегородской сцены. Но, глупая, отвергла эту честь И страсть его отвергнула надменно. И все-таки он духом не поник: "А я-то думал, что она святая!" И многое еще Вместил дневник, И волновался я, его читая. Смотрите! Вот как надобно писать И мемуары и воспоминанья, Писать, чтоб душу грешную спасать, Писать, как возвращаясь из изгнанья! Писать, чтоб сколько уз ни разорви И в чьем ни разуверься дарованье, А получилась повесть о любви, Очарованье, разочарованье! Писать как дикий, чтоб потом тетрадь Без оговорок ринуть всем в подарок И снова воскресать и умирать Таким, каким родился,— без помарок! 1967 Имена мастеров{357}
Гении Старого зодчества — Люди неясной судьбы! Как твое имя и отчество, Проектировщик избы, Чьею рукою набросана Скромная смета ее? С бревен состругано, стесано Славное имя твое! Что же не врезал ты имени Хоть в завитушки резьбы? Господи, сохрани меня! Разве я жду похвальбы: Вот вам изба, божий рай — и всё! Что вам до наших имен? Скромничаешь, притворяешься, Зодчий забытых времен, Сруба творец пятистенного, Окон его слюдяных, Ты, предваривший Баженова[316], Братьев его Весниных[317]! 1967 Птица Сирин{358}
Слышу Киновари крик, Но не где-то глубоко там Под горбатым переплетом Сокровенной книги книг И не в складках древних риз На мужах святых и женах, Господом убереженных от червя, мышей и крыс,— В заповедных уголках, не церковных, Так музейных,— А на варежках, платках, на халатах бумазейных, На коротеньких подолах — Словом, где-то вне границ Изучаемого в школах. Спит Спокойно Мир страниц, Лики книг покрыла пыль, Даже сталь пошла в утиль, Старый шпиль успел свалиться, Но уверенно стремится Птица Сирин, эта птица, Воплотиться в шелк, и ситцы, И в полотна, и в текстиль… Речь идет про русский стиль. 1967 Драгоценный камень{359}
Отыскал В тиши я деревенской У слиянья Истры и Москвы Камень в форме и мужской, и женской И коровье-бычьей головы. Я не верю, Что игрой природы Был тяжеловесный этот лик, Древний камень, под который воды Не текли, настолько он велик. Может быть, Ваятель первобытный, Этот камень трогая резцом, Слил в единый облик монолитный Лик Природы со своим лицом. А быть может, На лесные тропы Некий грек, придя издалека, Древней глыбе придал вид Европы И укравшего ее быка[318]. Иль, Не зная Зевса никакого, Муж славянский, простодушно-дик, Создал так: пастушка и корова, Но при этом — и пастух и бык! Словом, Глыбу я извлек из пыли И понес, взваливши на плечо, Чтобы эту прелесть не зарыли На тысячелетия еще. 1967 Двенадцатое колено{360}
О Былое, Равнина ты ровная: Ни креста, ни бревна, ни полена… Кто вы, родичи, Родичи кровные? Проследить бы свою родословную До седьмого хотя бы колена[319], Чтоб учесть по законам генетики, Что за цветики робко таятся В древних зарослях хрена и редьки. Чем гордиться, Чего бояться? С благословенья господня Не прогуляться ли, часом, По позабытой прародине Между Муромом и Арзамасом! Между Муромом и Арзамасом, Гордо глядя в лицо автотрассам, Золотятся церковные луковицы, Храмы древние вновь штукатурятся. Говорят, Я лицом и фигурой в отца, Но попробуй-ка докопаться, Древний род откуда ведется — От какого землепроходца, А быть может, от Ильи Муромца, Или попросту от землепашца, Или от Соловья-Разбойника? Звонкие струйки молока о донце подойника… Кто прабабка моя: Огородница, а быть может, и Соловьиха-Разбойница, А быть может, и попросту скотница, А быть может, она греховодница И хлыстовская богородица[320], А быть может, святая угодница, Богомазами намалеванная Вдохновенно и проникновенно На церковные стены? И сияют нетленно Все прожилки, все вены, Все сосуды, все клетки, все гены, Чтоб познал я свою родословную До двенадцатого колена. 1967 "Обращаются, Как с пятилетним…"{361}
Обращаются, Как с пятилетним,— Воспитать хотят наперебой. Обращаются, как с десятилетним,— Прыгай с оголтелою гурьбой! Обращаются, Как с двадцатилетним,— Только и внимай их бредням И участвуй в чепухе любой. Обращаются, Как со столетним,— Только и внимай их сплетням, Занимайся только их судьбой. Обращаются, Как с тысячелетним,— Стань на полку и изволь смотреть, Как они любуются тобой! 1967 Яблоко{362}
Когда Казалось, Что от гнева Мы спор добром не разрешим, В меня швырнула ты, как Ева, Прекрасным яблоком большим. Так сделала ты не из мести, А по-хорошему гневясь, И мы расхохотались, вместе На это яблоко дивясь, Смеясь, что ты не разрыдалась, А тем, что было под рукой,— Сладчайшим яблоком — кидалась И возвратила нам покой. 1967 Когда стихотворенье не выходит{363}
Когда Стихотворенье не выходит,— А видите, какая бездна их!— Не то что стихотворец не находит Каких-то слов, своих иль не своих,— О нет! Концы с концами он не сводит Совсем в другом: не может он понять, Что в данное.мгновенье происходит, И на слова тут нечего пенять, И лишь вокруг да около он ходит, И речь его мутна, пресна, темна… Когда ж непонимание проходит И суть вещей становится ясна — Творимое на музыку походит, Понятную как будто и без слов. Тогда Стихотворенье не выходит Из молодых читательских голов! 1967 Печать молчанья{364}
Я вас зову На совещанье, Где я сорву печать молчанья, Чтоб видели вы наяву, Как, резко треснув на прощанье, Нарушится печать молчанья — Простой сургуч, по существу. 1967 У телевизора{365}
Довольно Необычную программу Передавали. Телевизор трясся, Как будто шар земной стремился в раму Упорно втиснуть собственную массу. Бог знает Что творилось на экране: Я ощущал блеск гроз и силу ветров,— Показывали Землю с расстоянья Примерно в сорок тысяч километров. Атлантику я видел, и над нею Спирали разрушительных циклонов, И через бездну бурных их заслонов Гренландский щит и Пиренеи. И крупный град забарабанил дробно, Терзая телевизорную сетку, И, шаровидной молнии подобно, Раздвинув телевизорную клетку, Вдруг шар земной вплыл в комнату. У окон Он заметался. Всплыл под потолок он И вплыл в экран обратно. И прекрасно! Всё в комнате кроваво было красно, И на окне цветы чуть не зачахли, И все предметы быта бездной пахли. 1967 Чувство полета{366}
Это Чувство полета, Быть может, и вы испытали,— Будто не мчаться охота, А просто витать, Уподобляясь какому-то Лилиенталю[321]. Так Еще в детстве умел я летать, То есть, руками проделывая Медлительные движения, Собственной грезою аэропьян, Лишь предугадывать в воображенье Будущий планер и аэроплан. Я иногда и теперь Повторяю такие движения Правой и левой рукою, Но не по-детски уже, А выражая лишь только одно Приобретенное позже стремленье к покою, Коего нам никогда не дано. Будто Не мчаться охота по горизонтали На реактивной машине, владычице авиатрасс, А, уподобившись Отто Лилиенталю, Тихо витать в небесах, Что опаснее В тысячу раз! 1967 Диодор Сицилийский{367}
Меня Привыкли Спрашивать о многом. Вопросы всяческие: кто был богом Поэзии? И правда ли, что вьются Над Англией "летающие блюдца"? А вот звонят: "Арбитром будьте в споре О Диодоре. Что о Диодоре Известно? Это бабочка ночная Или царица?" "Право, я не знаю! Но выясню". И роюсь в лексиконах. Шипят страницы: "Нескольких ученых Так звали древле. Недоумеваем, Какою страстью ты обуреваем, Коль хочешь всё познать о Диодорах, И сам не зная точно о которых! Но коль прослыть ты хочешь эрудитом, Скажи сперва о самом знаменитом — О Диодоре Сицилийском, жившем При Цезаре[322] и мир наш одарившем Повествованьем в сорок книг, из коих Известна часть, но много не дошло их До нас, а как пропали по дороге,— То знают только цезари да боги!" (1968) Вчерашний дождь{368}
Внезапно Солнце перестало Сиять, и дождь пошел вчера, А на деревьях трепетала Позавчерашняя жара. И утром Небо было в тучах, И тяжело туман осел, И на древесных черных сучьях Вчерашний дождь еще висел. И пахло Прелью прошлогодней, Осуществлявшей заодно Позавчера, вчера, сегодня, И завтра, и давным-давно. (1968)