Прошло два часа, прошло три; помпеец все еще не просыпался. Нисколько раз Скарамуцциа тревожно подходил к нему, наклонялся над ним: дышит ли он еще? Едва слышное, но ровное дыхание спящего всякий раз успокаивало нашего ученого.
Тут из-за дверей, из третьей комнаты донеслись к нему звуки двух спорящих голосов. Затем раздался легкий троекратный стук в дверь: так стучался один Антонио.
— Entrate! (Войдите!)
Стучавший, действительно, был Антонио. В одной руке у него была вазочка, наполненная визитными карточками, в другой — небольшая пачка таких же карточек.
— Это что такое? — с неудовольствием спросил его профессор.
— Карточки от разных господ, что хотели видеть вашу милость, узнать подробности про воскресшего.
— А ты уже проболтался, что мы его воскресили?
— Ой, нет, синьор! Я от всего отпирался. Да вот эти пятеро, — продолжал Антонио, указывая на бывшую у него в руке отдельную пачку карточек, — просто штурмом ломились в дверь. Еле-еле сдержал их.
— Да кто они такие?
— Газетные писаки. Извольте сами прочесть.
Профессор принял карточки и, хмурясь, прочел сквозь зубы:
— «Бартолино», репортер «Неаполитанского Курьера»; «Меццолино», репортер «Утра»; «Труфальдино», репортер «Родины»; «Педролино», репортер «Жала»; «Баланцони», доктор изящных искусств и корреспондент-репортер римской «Трибуны».
— Ну, да, так и есть! — проворчал он.
— Да, — подхватил Антонио, — четырех-то из них я кое-как еще ублажил; вечерком обещались понаведаться. С пятым же не сладил: ворвался он силой в гостиную и говорить: «доложите, мол, что не уйду, покуда самого не увижу».
Скарамуцциа в сердцах даже топнул ногой.
— Cospetto del diavolo! (Это чёрт знает, что такое!) Нечего делать. Ты, Антонио, побудь уж покамест тут: неравно пациент наш проснется.
Он сам прошел в гостиную. Непрошенный гость развалился в мягком кресле, точно был лучшим другом дома. Это был мужчина средних лет, довольно неказистый на вид и неряшливо одетый, но в правом глазу у него был ущемлён монокль, вокруг измятого воротничка был намотан ярко-пунцовый шарф, приколотый золотой булавкой величиною с маленький грецкий орех и изображавшей мертвую голову; а на толстой золотой цепочке болтался карандаш в форме золотого пистолетика. Впрочем, за качество металла мертвой головы, цепочки и пистолета мы не ручаемся.
При входе профессора, гость на половину приподнялся, небрежно-элегантным жестом пригласит хозяина сесть рядом на диван и сам опустился опят в кресло.
— Лично, signore direttore, я не имел еще чести быть представленным вам, — начал он, — но позволю себе надеяться, что имя здешнего репортера римской «Трибуны» dottore Balanzoni, вам не совсем безызвестно?
— Слышал, — холодно отвечал профессор. — Чему я обязан честью видеть вас, signore dottore?
— Во-первых, я счел долгом от имени всей нашей отечественной печати принести вам искреннее поздравление с вашей удивительной находкой!
Скарамуцциа принял недоумевающий вид.
— Я вас не понимаю, сеньор. О какой такой находке говорите вы?
Гость с приятельской фамильярностью хлопнул его по колену. Bello, bellisimo! (Премило!) Кого вы вздумали морочит? Коли вес Неаполь толкует теперь только о вашем помпейце, так как же мне-то, первому репортеру, не знать о нем? Но что пока известно еще очень немногим — это то, что вы его оживили.
— С чего вы взяли? Неужели Антонио…
— Нет, Антонио ваш, я должен отдать ему честь, нем, как рыба, — с тонкой усмешкой отвечал репортер. — Но отчего же вы сами сейчас так испугались? Что значили ваши слова: «Неужели Антонио?..» Если бы оживление не удалось, то восклицание это не имело бы смысла… Погодите же, куда вы! — вскричал он, удерживая за полу профессора, который вскочил с места. — Ведь помпеец ваш спит; стало быть, вам некуда торопиться.
— Почем вы знаете: спит он или нет?
— Наверное, спит: иначе вы не оставили бы его одного. Только напрасно вы его с первого же раза так основательно напоили.
— Напоил?
— Ну, да, потому что без крепкого вина его, очевидно, сразу бы опять не укачало.
— Ну, Lacrymae Christi вовсе не так уже крепко…
— Однако, в таком количестве!
— В каком количестве? Одна рюмка и ребенку не повредит; а он взрослый мужчина…
— Да ведь с непривычки и почти натощак…
— Как врач, я руководился строгими правилами гигиены, и более полудюжины устриц, поверьте мне, я не смел ему дать.
— Не знаю, как и благодарить вас, signore direttore! — сказал Баланцони, с притворною сердечностью потрясая обе руки ученого. — Благодаря вашей любезной сообщительности, мой завтрашний фельетон, можно сказать, готов: воскрешение из мертвых — раз; рюмка Lacrymae Christi — два; полдюжины устриц — три; сон— четыре… А уж мое дело, фельетониста, разукрасить эти данные подходящими арабесками.
— Maledetto! (Проклятье!) — пробормотал про себя Скарамуцциа.
— Но скажите, signore direttore, — продолжал репортер: — к чему вы делаете из вашего помпейца какой-то секрет?
— Я возвратил его к жизни; значит…
— Значит, можете и распоряжаться им, как вашею собственностью? В наш просвещенный век, слава Богу, свобода личности вполне ограждена, и сам помпеец ваш первый запротестует против вашего самоуправства с ним!
— Личная свобода человека вообще, конечно, священна, — отвечал профессор, морщась и нетерпеливо потопывая по ковру ногой; — по, не касаясь теперь вопроса о том, может ли такой выходец с того света почитаться равноправным с нами, современными людьми, — не следует забывать, что он страшно отощал, и что на первое время для правильного откармливания его нужен безусловный покой.
— На первое время — пожалуй, согласен. А потом еще что же?
— Потом… От огромной массы новых впечатлений может пострадать у него цельность и ясность этих впечатлений. А для науки, как знаете, систематичность наблюдений особенно необходима, потому что он для нашего века новорожденный; душа его, как у младенца, по меткому выражению Аристотеля, — tabula rasa, незапятнанная доска, на которой всякий может писать, что ему угодно; а дайка эту доску в иные руки, — скоро на, ней ни одного чистого местечка не останется.
— Сравнение это принадлежит Аристотелю, говорите вы? — переспросил Баланцони, хватаясь за висевший у него на часовой цепочке пистолетик-карандаш.
— Аристотелю; сколько помнится, он говорит об этом во 2-й книге своего рассуждения о душе. Впрочем, и Цицерон сравнивает человеческую душу, непросветленную наукою и опытом, с плодородным полем, еще невозделанным и необсемененным.
— Не припомните ли также, где говорит он это?
— Говорит он это в своей речи… Да что вы там делаете, синьор? — прервал вдруг сам себя Скарамуцциа, видя, как гость его отодвинул обшлаг левого рукава и на своей манжетке принялся быстро отмечать что-то карандашом.
— Это у меня, изволите видеть, — пистолет, не огнестрельный, но не менее меткий, это — упрощенная записная книжка. Итак, к четырем первым пунктам я могу прибавить еще три: безусловный покой для правильного откармливания, Аристотелева tabula rasa из 2-й книги его рассуждения о душе, и, наконец, невозделанное поле Цицерона… Виноват, вы не досказали, в какой речи его упоминается об этом поле?
— Милостивый государь! — вспылил Скарамуцциа. — Вы записываете все мои слова?
— Ни все! — успокоил его репортер с приятнейшей улыбкой. — Только те, которые могут пригодиться для моего фельетона… Нет, нет, не перебивайте! Выслушайте сначала, а там решайте сами. Что мы, репортеры, народ довольно настойчивый, вы, я думаю, успели уже убедиться?
— Даже более, чем настойчивый…
— Назойливый, невыносимый, хотите вы сказать? Ну, вот, так я берусь избавить вас до поры до времени не только от моей собственной персоны, но и ото всех моих собратьев по перу, чтобы не мешать вам в ваших научных наблюдениях над помпейцем. Согласитесь, что это чрезвычайно мило?
— Согласен.
— Пока я буду довольствоваться теми немногими сведениями, которые вы соблаговолите передать мне для удовлетворения всеобщей любознательности. Но все это, конечно, под одним условием…
— Чего же вам нужно?
— Очень немногого. Как только ваши эксперименты с помпейцем будут окончены, и он должен быть выпущен на свет Божий, вы тотчас предваряете меня о том и затем уже не препятствуете мне (только мне одному, слышите, а не моим коллегам!) общаться с. ним, вывозить его, куда мне вздумается, и т. д., и т. д.
— Гм… — промычал Скарамуцциа. — Я вижу, signore dottore, что от вас не отвязаться. Но все-таки для меня непонятно, как вы принудите ваших коллег…
— Сейчас поймете, почтеннейший, сию минуту. Дайте мне только сперва ваше слово, — слово уважаемого всей Европой ученого, — что вы без всяких оговорок принимаете мою сделку.
— Ну, хорошо, хорошо! — со вздохом покорился тот неизбежному. — Итак?..
— Итак, извольте видеть: здесь, в Неаполе, все уже знают про вашего помпейца, и пока вы здесь, вам не будет отбоя от любопытных. Увезите же его отсюда на несколько дней в какую-нибудь глушь, увезите тихомолком в ночную пору, чтобы никто здесь и не подозревал, куда вы делись.
Скарамуцциа хлопнул себя рукой по лбу.
— Какая ведь простая идея, а не пришла мне самому в голову!
— Гениальные идеи по большей части очень просты, — самодовольно усмехнулся Баланцони. — Как видите, они приходят иногда и простым смертным.
— Но пациент мой, боюсь, слишком слаб еще для такой поездки.
— Так вот что, — нашелся снова гениальный репортер: — оставайтесь-ка с ним преспокойно здесь, в городе…
— На этой самой квартире?
— На этой самой квартире; сделайте только вид, будто уехали. Я же, с своей стороны, озабочусь, чтобы завтра же во всех здешних газетах появилось сообщение «из самых верных источников», что вы с ночным поездом укатили в Рим, захватив с собой вашего драгоценного пациента.
— Вот это так! Вы, signore Balanzoni. я вижу, в самом деле, не такой уже…
— Простой смертный, как вы думали? Покорно благодарю! На этом разговор был прерван показавшимся в дверях Антонио. Профессор вскочил навстречу ему с дивана.
— Ну, что? проснулся?
— Точно так, синьор. Но что такое он лопочет, — хоть убейте, не разберу.
— А он еще в постели или уже встает? — вмешался тут Баланцони.
— Тс! Ни полслова! — остановил камердинера хозяин, зажимая ему рот рукою.
— Но уговор наш, signore direttore, остается, конечно, в силе?
— Да, да… До свидания…
И Скарамуцциа без оглядки поспешил к своему пациенту.
Глава четвертая. Исповедь помпейца
Помпеец, действительно, проснулся. Глаза его с недоумением блуждали по комнате с предмета на предмет. Он, очевидно, не мог уяснить себе, куда это занесло его. Еще более озадачен казался он при виде входящего хозяина, одетого не в древнеримскую тогу, а в современный костюм: пиджак да брюки. По простая вежливость гостя в чужом доме не позволяла уже ему обнаруживать свое удивление по поводу этого уморительного кургузого наряда. С благодарной улыбкой он протянул профессору свою исхудалую руку.
— Прости, что я не встаю: один я не в состоянии еще приподняться. Ведь ты, конечно, спаситель мой?
— Мне, точно, выпало счастье возвратить тебя к жизни, — отвечал Скарамуцциа, осторожно пожимая поданную ему руку.
— Да благословят же тебя всемогущие боги! Дозволь мне теперь первым долгом возблагодарить святых пенатов приютившего меня крова.
По строгим губам ученого, не знавшим настоящего смеха, проскользнуло подобие усмешки.
— К сожалению, это неисполнимо, — сказал он, — пенатов у меня в доме нет.
— Да, в самом деле, — догадался помпеец: — ты, должно быть, чужеземец, судя по твоему странному одеянию.
— Нет, я итальянец, римлянин, как и ты.
— И у тебя нет пенатов?
— Нет, потому что я — христианин.
Помпеец с испугом осмотрелся кругом, не слышал ли кто посторонний этого безумно-смелого признания.
— Ты… ты приверженец той опасной ереси? — прошептал он, не смея громко произнести даже слово «христианин».
Профессора все более забавляло детское неведение взрослого младенца. Но, чтобы пациента не чересчур поразили дальнейшие новости, которые, так ли, сяк ли, предстояло ему узнать, надо было предварительно подкрепить опять его физические силы. Скарамуцциа кликнул Антонио, и, немного погодя, помпеец с жадностью уплетал жареного цыпленка, запивая его огнистым вином. Обсосав последнюю косточку, он со вздохом обтер салфеткой губы.
— Что, еще бы поел? — спросил хозяин, с удовольствием наблюдавший за аппетитом гостя.
— Да, признаться, еще пару таких же цыплят сейчас одолел бы…
— Успеешь: после такой голодовки сразу нагрузить совершенно пустой желудок не безопасно. Теперь, если хочешь, я готов ответить тебе на всякий вопрос. Ты был удивлен, что я, как итальянец, исповедую христианскую веру. Что скажешь ты, когда узнаешь, что все вообще итальянцы, все европейцы открыто исповедуют ту же веру?
— Не может быть! Ты шутишь?
— Не думаю шутить. Разве я похож на шутника?
— Но этот шутовской наряд…