Государствам, склонным к тоталитарным формам правления, необходимо особое агрегатное состояние общества. Это состояние описывается одним словом — “беспамятство”. Вот и существовали всегда люди, которые если и любили родное государство, то уж любили его “без памяти”.
Не будет слишком большим преувеличением сказать, что зияющие и часто окровавленные дыры в истонченной ткани общественной памяти есть главная проблема нации.
Никто не помнит ничего.
Родились, выросли и почти исчезли несколько поколений, ничего не знавших и до сих не знающих о своих даже и не очень далеких предках. До кого-то доносились смутные, передаваемые невнятным шепотом и при потушенном свете обрывки семейных преданий о прабабушках-цыганках, о прадедах — польских аристократах или купцах первой гильдии, о дедах — немецких колонистах, о раскулаченных и сосланных, о расстрелянных и стертых в лагерную пыль.
Множество таких рассказов начинаются со слов “незадолго до смерти бабушка вдруг разговорилась”. Бабушки вдруг разговаривались и рассказывали нечто не вполне определенное о своих отцах-матерях, дядях и тетях, двоюродных и троюродных братьях и сестрах. О своих предках — священниках, раввинах, баптистах, столбовых дворянах, толстовцах, эсерах, двоюродных дедушках из Аргентины или Новой Зеландии. О дедах-палачах и вертухаях, кстати, тоже не слишком-то распространялись в семьях. Что и понятно.
В те времена уничтожались не только массы живых людей. Заледеневшие в тотальном страхе, стараясь спастись и спасти своих детей от лихои участи, люди сами истребляли письма, фотографии, старые инженерские дипломы, гимназические аттестаты, почтовые открытки из Варшавы или Парижа. Они волевым усилием забывали имена, города, деревни, факты, слова, черты людей.
И как могло быть иначе в государстве, где биография народа директивно заменяется набором “правильных” мифов, биография рода исчезает вовсе, даже если она в предсмертном бреду и цепляется за полустертые и не слишком достоверные семейные предания, а реальная живая биография реального живого человека сводится к пунктам анкеты отдела кадров.
Тем важнее и насущнее любое движение в сторону хоть какого-то восстановления памяти.
И чем больше проходит времени, тем труднее заштопывать эти дыры. Но все равно надо. За нас это никто не сделает никогда.
Уже который год, каждую осень “Мемориал” проводит очень важную акцию. В Москве на Лубянской площади (а где же еще) у Соловецкого камня совершенно разные люди — москвичи и люди, случайно оказавшиеся в эти дни в Москве, — по очереди читают бесконечный “расстрельный список”. По два-три имени. К микрофону стоит длинная молчаливая очередь.
Было это и этой осенью. Я тоже прочитал там два “своих” имени из этого нескончаемого списка. Один из них оказался военным, другой — колхозником. Оба были среднего возраста. И я, разумеется, не знал и не узнал о них ничего, кроме их имен и фамилий, профессий и даты расстрела.
Но само по себе произнесение вслух этих имен как бы превратило этих людей в моих родственников.
Я, повторяю, не знаю об этих людях ничего. Возможно, это были люди глупые, возможно — умные. Возможно, кто-то из них был негодяем и сам писал доносы на других. Возможно, оба были прекрасными и благородными людьми, а возможно, и нет. Кто-то, может быть, был жадным, а кто-то щедрым. Кто-то учился хорошо, а кто-то остался полуграмотным неучем. Кто-то был таким, а кто-то другим. Или оба были такими и сякими. Кто их знает.
Но общая их судьба, общий их крест выравнивает и выпрямляет каждого из них и всех вместе перед бесстрастным лицом истории. И это уже навсегда. Потому что они прежде всего мученики. А потом уже все остальное.
Мне очень нравится, что устраивает “Мемориал” каждое 29 октября каждого года. Это очень правильно и стилистически безупречно. И это все описывается коротким и не вполне русским словом “катарсис”.
И пока мы будем способны на эти чувства, с нами ничего окончательно дурного произойти не сможет. Так вот мне кажется.
А недавно возникла и еще одна, не менее, по-моему, значительная инициатива подобного рода. Инициатива эта принадлежит журналисту Сергею Пархоменко и была, что вполне естественно, поддержана “Мемориалом”. Идеологию этой замечательной затеи своими словами пересказывать не стану. Она сформулирована вполне внятно. Вот она:
Проект “Последний адрес” возник по предложению группы московских и санкт-петербургских историков, правозащитников, гражданских активистов, журналистов, литераторов, архитекторов и дизайнеров. Цель проекта — развитие общественной инициативы для увековечения памяти жителей наших городов, ставших жертвами политических репрессий и государственного произвола в годы советской власти. Результатом такой инициативы должна стать установка многих тысяч персональных мемориальных знаков единого образца на фасадах домов, адреса которых стали последними прижизненными адресами жертв этих репрессий.
Основополагающий принцип этого проекта — “Одно имя, одна жизнь, один знак”. Прочие подробности, в том числе и технические, а также мнения разных людей, втянутых в орбиту этого проекта, можно посмотреть на сайте “Последнего адреса”.
Не знаю, чем обернется эта попытка. Не знаю, сможет ли она осуществиться в тех социальных условиях, когда историческая память все больше и больше присваивается чекистским государством, которому нужна, конечно же, чекистская версия отечественной истории. Но то, что этот проект буквально захватил умы и сердца лучших историков и социологов, лучших дизайнеров и архитекторов, да и просто множества прекрасных людей, уже означает, что проект живет, что он уже состоялся.
В нашей стране, где действуют законы не всемирного, а исключительно суверенного тяготения, эта попытка приподнять от пола табуретку в чем-то подобна любому из Геракловых подвигов.
Но самое главное, что она, эта попытка, насущно необходима.
Это хорошо знают в Европе, города которой оснащены памятными плитами с именами безвинных жертв бесчеловечных режимов. Отдельные конкретные имена конкретных людей куда трагичнее и красноречивее, чем колонки чисел с бесконечными нулями. В небытие отправлялись не просто миллионы. Это были миллионы отдельных людей — с именами, профессиями, биографиями и семейными преданиями.
Эти плиты, эти мемориалы и музеи на месте лагерей смерти совокупно служат прививками от возможных рецидивов тех общественных состояний, при которых мертвое управляет живым.
Это должны знать и мы. Без этого — никак.
Война и мир
Однажды я стал — не участником, нет, — скорее свидетелем совсем небольшой и, по счастью, совершенно бескровной Крымской войны.
А почему я вспомнил об этом не слишком-то судьбоносном моменте собственной биографии именно в эти дни — я думаю, что понятно.
Начну с начала.
Уже очень давно, а именно в августе 1968 года, я в компании своего старшего брата и его жены оказался в городе Севастополе. В этом городе, куда я ездил с мамой все мое детство, жил наш дядя, но мы, несмотря на его настойчивые радушные приглашения, решили все же его не обременять и сняли комнатку и веранду в пригороде, рядом с “диким” песчаным пляжем.
Мне вообще запомнилась эта наша поездка. Запомнилась парой-тройкой странных эпизодов.
Вот, например, однажды на этом пляже ко мне подошел густо татуированный молодой человек и спросил, не из Москвы ли я. Я подтвердил его догадку. Задав неизбежный ритуальный вопрос, из “самой” ли я Москвы, и получив ответ, что да, из самой, он сказал: “У меня там кореш живет, Жорик. Когда вернешься в Москву, скажи ему, что я обо всем договорился. Он поймет”. Я честно пообещал. Но, легкомысленно не поинтересовавшись, где я там возьму Жорика, я все же зачем-то спросил, от кого передать Жорику это краткое, но, видимо, важное сообщение. “Ты, что ли, меня не знаешь? Я же Костя Бамбука. Меня тут все знают. Кстати, если у тебя здесь будут какие-нибудь проблемы, скажи только “Костя Бамбука”, и проблем не будет”. — “Хорошо, — покладисто ответил я, — так и скажу, если что”. “Если что”, слава богу, не случилось, и всесильное имя так и осталось не произнесенным мною вплоть до сегодняшнего дня.
А был там один эпизод и вовсе зловещий. Однажды прохладным ветреным вечером я прохаживался по безлюдному пляжу, самому себе изображая вдохновенного лирика, пытающегося настроить свой внутренний ритм в унисон с ритмом морского прибоя. Обычная вещь для двадцатилетнего романтического мечтателя.
И вот, вышагивая по влажному песку, я буквально наткнулся на объемный предмет и не сразу понял, что это. А “это” оказалось непомерно раздувшимся телом человека в тельняшке и матросских штанах. Тут же забыв о поиске пиитических восторгов, я стремглав понесся в сторону дома, чтобы рассказать своим об ужасной находке. Когда мы с братом вернулись на это место, никакого утопленника там уже не оказалось. Брат, знавший меня с моего рождения, конечно же, заподозрил меня понятно в чем. Что мне было, конечно, обидно: я же действительно это видел.
Впрочем, все эти живописные детали не имеют прямого отношения к основной теме моего бесхитростного повествования и приведены здесь исключительно в качестве фона и в интересах историко-географической достоверности.
А к заданной теме имеет отношение лишь один вечер. Тот самый вечер, когда мы, обалдев от растительного существования, а также от капризной погоды, решили съездить в город, чтобы сходить в ресторан. Вот мы и поехали. И зашли в ресторан.
День был будний, и ресторан был пустоват. Собственно, кроме нашего столика там были заняты еще два. Запомнилась почему-то румяная официантка по имени Галя — такая типичная “Наталка-Полтавка”. Смешная, задастая, довольно бестолковая и ужасно неторопливая. Впрочем, мы особо никуда и не торопились. Мы пили какое-то местное вино, наслаждались городской цивилизацией и, так сказать, наблюдали жизнь.
Заняты, как я уже говорил, кроме нашего были еще два столика. За ними сидели две довольно шумные компании. Как мы определили из доносившихся до нашего слуха разговоров, за одним столом сидела компания москвичей, за другим — киевлян.
Еще там были музыканты, развлекавшие публику отечественной попсой. Впрочем, это анахронизм — слова “попса” тогда еще не было. Тогда это назвалось “советской эстрадой”. Вот она и была.
Видимо, в интересах соблюдения культурно-политического равновесия и взаимного обогащения двух братских культур они попеременно пели то по-русски, то по-украински.
Среди прочих песен, не блиставших заметным отличием одна от другой, там выделялись две, очень популярные в том сезоне. Одна — которая по-русски — “В нашем доме поселился замечательный сосед”, другая — которая по-украински — “Черемшина”.
И именно они, два этих довольно отвратительных на мой вкус шлягера, стали той тяжелой артиллерией, при посредстве которой и развернулась прямо на наших глазах яростная битва за Севастополь.
Выглядела эта битва так. Из-за “московского” стола выдвигался молодой человек, подходил к музыкантам, совал одному из них трояк (в те годы деньги не такие уж условные) и просил исполнить “Замечательного соседа”. Сосед звучал. После этого из-за “киевского” стола выходил человек с тем же трояком и заказывал “Черемшину”. Исполнялась и она. Ну, дальше понятно.
Чем занимались мы, тоже, наверное, понятно. Мы считали. Интересно еще и то, что обе эти песни, довольно ужасающие, но повторенные многократно, постепенно стали вызывать в нас нечто вроде экстатического восторга. Что и неудивительно — магия всегда строится на бесконечном повторении однородных элементов.
И мы считали. И, кажется, устроили даже нечто вроде тотализатора — кто победит в этом безумном соревновании. Результат оказался ничейным. Обе песни прозвучали ровно по одиннадцать раз, и — что тоже знаменательно, — у обеих армий синхронно закончились боеприпасы.
Но кто же все-таки победил в этой потешной войне, если воюющие стороны остались каждая при своем и обе без денег?
Так кто?
Ну как кто? Во-первых, можно сказать, что в схватке победило вечное искусство — уж такое, каким оно оказалось в тот конкретный момент и в тех конкретных обстоятельствах.
Можно с уверенностью сказать, что победили ресторанные лабухи, сумевшие из нетрезвых амбиции двух противостоявших сил извлечь вполне внятную материальную пользу
Можно сказать, что выиграли мы, ставшие неравнодушными, хотя и нейтральными свидетелями этого не только забавного, но и поучительного события. Поучительного хотя бы в том смысле, что оно лишний раз убеждает нас в том, что если кто и побеждает в войнах, то уж точно не те, кто воюет.
Шуты с ними
В наши дни расцвел пышным цветом и раскидисто заветвился особый жанр социально-культурного поведения. И не просто расцвел, а стал, если угодно, мейнстримом политической и общественной жизни. Этот жанр можно обозначить как “публичное беснование”, невольно ставящее в тупик любого, кто привык к хотя бы элементарной логике и имеет хотя бы поверхностные представления об общественных приличиях.
Это тот тип говорения, который в моем детстве назывался “гнать от вольного”: говорение без тормозов и без берегов, без руля и без ветрил, без внятно сформулированной цели. Если, конечно, таковой целью не считать срабатывающее на уровне безусловного рефлекса стремление всегда находиться на поверхности той бесформенной кучи-малы, которую они сами же неутомимо сооружают посредством своей же публичной деятельности и которую они всерьез считают “политической жизнью”. Это совершенно очевидное свое стремление они пышно называют “государственными интересами России”.
Этот тип социального поведения, прямо скажем, не слишком сложен. Он знаком всем, кому приходилось наблюдать за энергичными телодвижениями деревенской мухи, из жадного любопытства угодившей в кастрюлю с киселем.
Внешние признаки этого жанра совсем не новы. Они восходят к старинной традиции кликушества. Жанр этот никогда не исчезал со сцены. Но все-таки до поры до времени занимал на ней скромное, в общем-то маргинальное место.
Жанр не нов. Нова лишь ситуация, при которой он становится в наши дни самым авторитетным, самым “центровым”. Нова лишь ситуация, при которой этот жанр переместился в зону политическую.
В наши дни работники этого жанра — хоть депутаты, хоть пресс-секретари, хоть ведущие федеральных телеканалов — размножились до количеств, смертельно опасных для общественного здоровья страны.
Впрочем, историческая справедливость требует указать на родоначальников, на пионеров, на первооткрывателей.
Самым ярким и последовательным из них, несомненно, являлся и является неувядающий Жириновский, чьими точно выверенными склочными, коммунально-барачными интонациями в открытую, никого и ничего не стесняясь, с самых высоких трибун заговорило само коллективное бессознательное. То самое, которое с самого детства в непосредственных ощущениях являлось многим из нас в коммунальных кухнях, в переполненных трамваях, в километровой очереди за морожеными коровьими мослами. В этой глубинной, корневой “народности” его неуязвимая сила и историческая живучесть.
Кликуши и юродивые были когда-то важными персонажами церковной жизни. Но беда, когда они получают власть или хотя бы обслуживают власть идеологически.
Шуты, амплуа которых предполагало причудливое и веселое вранье, были всего лишь шутами и радовали людей. Шутовство, хлещущее с телеэкрана или с газетных страниц под видом “политической аналитики”, — это просто кромешное вранье, преступно развращающее простые души людей, имеющих привычку верить печатному или “экранному” слову.
Фрики и прочие чудаки необычайно разнообразят, оживляют и очеловечивают любой общественный ландшафт, в силу своей внутренней инерционности всегда стремящийся к монохромности и монотонности. Они, эти чудаки и фрики, совершенно необходимы в жизни современного города, потому что они придают жизни города, жизни общества дополнительные и неожиданные краски или хотя бы оттенки.
Но фрик, наделенный даже небольшой властью или хотя бы законодательной инициативой, — это вопиющий признак общественной катастрофы.
Мужчины в наряде донских или кубанских казаков очень уместны в фольклорных ансамблях. Но они же дико и опасно смотрятся в ландшафте современного города в качестве установителей и охранителей общественных нравов — точнее, того, что под таковыми нравами они сами понимают.
Мне не нравится, когда недовольные друг другом люди иногда обзывают друг друга клоунами. Это несправедливо. Клоун — прекрасная профессия. Особенно когда клоун выступает в цирке, а не с парламентской трибуны.
И дело даже не в том, что во власть лезут клоуны. Дело в том, что они никудышные клоуны.
Точно так же, как когда-то в великие диктаторы и отцы народов часто пробирались бездарные стихотворцы, кухонные философы и незадачливые живописцы, сейчас в политику вошли не просто клоуны, а очень плохие клоуны, которых в цирк бы не взяли ни за что, а вот в депутаты — в самый раз.
Видя их, слыша их, мы рефлекторно смеемся. Но смеемся мы над ними скорее по инерции. Видим коверного, слышим его идиотские речи — вот и смеемся. Но ведь и понимаем при этом, что не очень-то это смешно.
Это не вполне смешно уже хотя бы потому, что прямым следствием их гэгов часто становятся, например, искалеченные человеческие судьбы.
Но смеяться все равно надо. И это не только защитная и во многом спасительная реакция организма на все более навязчивый, все более тотальный бред. Это еще и знак собственного иммунитета, собственной вменяемости, собственной нормальности, нерушимости собственных представлений о добре и зле, о верхе и низе, признак нашей способности к интеллектуальному сопротивлению.
Смеяться надо, потому что мы обязаны ясно понимать: история не закончится ни сегодня, ни завтра. Потому что “им”, кроме разве что житейской мудрости “хватай и беги”, передать тем, кто будет после них, в общем-то нечего. А нам — есть.
Настройка на войну
Мне уже приходилось говорить о том, что тема войны, то есть исторического события первой половины прошлого столетия, по-прежнему столь болезненна в наших широтах потому, что она все никак не может закончиться.
А не может она закончиться потому, что ее уроки, причины и последствия толком не исследованы и не осознаны. И не могут быть они осознаны вне трезвой, жесткой и непредвзятой общественной дискуссии.
Отсюда и вечное хождение по кругу. Отсюда и неадекватная возбудимость по поводу любого, даже самого невинного прикосновения к больному месту.
Самое ужасное в том, что нет до сих пор общественного согласия относительно того, что это была за война. Война кого с кем и чего с чем.
Я вот недавно наткнулся в интернете на удивительную концепцию, в соответствии с которой эта война была, оказывается, войной с Европой. Это, оказывается, была война Русской цивилизации с цивилизацией Европейской. О как!
Как бы кромешно дико и вполне, между прочим, кощунственно такая концепция ни звучала, она ценна хотя бы тем, что кое-что объясняет.
Не об этой ли войне, не об этой ли мифической Великой Победе “Русской цивилизации” над просто цивилизацией напоминают сегодня залихватские надписи “На Берлин!” на задних окошках “фольксвагенов” и “ауди”.
И не потому ли значения слова “фашизм” в риторике тех, кто воевал и продолжает воевать с базовыми ценностями цивилизованного мира, столь катастрофически отличаются от значений общепринятых.
И что понимается в данном случае под “русской цивилизацией”, тоже интересно.
Не о той ли цивилизации идет речь, которую в наши дни без видимого успеха, зато с маниакальным упорством пытаются соорудить из обнаруженных в деревенском дедушкином сарае рассохшихся оглобель, ржавых деталей от трактора “Беларусь”, разбухшей и заплесневевшей от сырости книги “Краткий курс истории ВКП(б)” и от греха подальше запрятанной под рогожку прабабушкиной иконки.
Не очень, прямо скажем, складно сооружается такая цивилизация. Потому что не может и не сможет получиться из этого ровно ничего, даже автомата Калашникова.
Для того чтобы заставить людей, привыкших думать собственной головой и не потерявших еще способность составлять разрозненные факты истории в сколько-нибудь правдоподобную картину, поверить в жизнеспособность такой “цивилизации”, нужен не просто административный ресурс, но административный ресурс очень мощный, поддерживаемый с земли, с воздуха и с моря всеми родами войск при полном, причем многолетнем сокрытии от людских глаз и ушей альтернативных источников информации, как это происходит, например, в Северной Корее.
Между тем русская цивилизация действительно существует. И существует она в неистребимой, как это ни удивительно, русской культуре, науке и свободной мысли, каковые являлись и являются частью, причем весьма весомой, европейской и мировой цивилизации.
Война с Европой, говорите? Ну и говорите дальше. А я вот как считал, так и буду считать, что это была война не с Европой, а ВМЕСТЕ с Европой и ВМЕСТЕ с Америкой против фашизма, против бесчеловечности и мракобесия, грозивших гибелью мировой цивилизации. И русской в том числе. И только лишь такая трактовка смысла и содержания этой войны может хотя бы отчасти оправдывать те ужасные, катастрофичные для страны и народа человеческие жертвы и перенесенные страдания.
И получается так, что вся эта пока неразрешимая и болезненно раскалывающая общество проблема именно в том, что речь идет о двух совершенно разных войнах. О двух разных войнах, уже много лет воюющих между собой.
Перефразируя слова поэта, можно сказать, что “бежит война, войне войной хребет ломая”. И кто знает, сколько это еще будет длиться.
Власть и оппозиции
Ключевые понятия, употребляемые в нынешней официальной пропагандистской риторике, всего лишь калькируют те, что были в ходу в советские времена. Только вот устойчивая когда-то понятийная оппозиция “советский — антисоветский” заменена на “российский — антироссийский”.
В первом случае эта оппозиция была более или менее понятна всем, в том числе и тем гражданам позднего СССР, которые сами обозначали свои взгляды и убеждения как “антисоветские”. Но некоторая двусмысленность существовала и тогда. Дело в том, что у слова “советский” было два значения. Одно из них было вполне нейтральным и объективным. Оно было чисто географическим и юридическим, потому что существовало государство под названием Советский Союз, населенное советскими гражданами. Второе значение было сугубо оценочным, потому что словом “советский” маркировалась также и советская, то есть коммунистическая идеология, на официальном, законодательном уровне назначенная единственно верной.
В поздние советские годы, то есть в годы моей молодости, это слово стало эпитетом, обозначавшим различные признаки общественной и культурной жизни, оцениваемые разными слоями населения, мягко говоря, не вполне одинаково, а иногда и прямо противоположно. Такая антонимичность слова по отношению к самому себе обозначила идейный, нравственный и эстетический раскол общества. Для одних слово “советский” означало нечто передовое, надежное, единственно правильное и победоносное. Для других — нечто ублюдочное, провинциальное, жестокое, тупое, аморальное, уродливое, стилистически отсталое.
В повседневном социальном дискурсе тех лет эти два значения постоянно пересекались, наплывали друг на друга, перепутывались, требовали уточнения.
“Ты же советский парень!”— укоризненно сказал мне однажды, в глубокие 70-е годы, милиционер, потребовавший у меня на улице документы, прицепившись к моему внешнему — волосатому и бородатому — облику “Советский же парень, — говорил он. — А ходишь как… ” Но, не найдя слова, которое бы хотя бы приблизительно описывало, как “что” или “кто” я хожу, он изобразил рукой нечто аморфное.
“Конечно, советский!”— с готовностью согласился я, в подтверждение чего достал из узких штанин свою краснокожую паспортину. “Я не это имею в виду”, — сказал милиционер. “А я — это!” — сказал я. Поговорили, что называется.
Мерцание этих двух значений превращало некоторые устойчивые словосочетания, такие, например, как “советский диссидент” или “советское неофициальное искусство”, в режущие глаз и ухо оксюмороны.
В любом случае в оценочных функциях слова “советский” между носителями “советского” и “антисоветского” (или, что чаще, просто “несоветского”, что в условиях тоталитарного государства расценивалось почти так же) сознания существовал определенный консенсус, притом что сами оценки этого понятия были различны, чтобы не сказать противоположны.
С “российским — антироссийским” такого консенсуса нет и быть не может. Как минимум потому, что никакой “российской” идеологии нет и в помине. Да и не может ее быть, какими допотопными имперскими “скрепами” ее бы ни сшивали, какими черными телевизионными мессами ни взбивали бы мыльную пену натужного провинциального патриотизма.
Можно было бы согласиться со своей “антироссийскостью” только в одном случае: если признать, что “российское” — это все то, что принадлежит или присуще российской власти, что нынешняя российская власть — это Россия и есть. Но признать это, даже если очень постараться, никак невозможно. Как невозможно понять, что такое “российские интересы”, что такое “действия или высказывания, направленные против России”, что такое, наконец, “русофобия” и прочие понятия из этого ряда, столь же широко, сколь бессмысленно применяемые в наши дни.
Всем сознательным носителям языка известно, что у слов и словосочетаний есть, помимо словарных, и те значения, которые высвечиваются, так сказать, посредством контекста или мотивации их употребления. Но дело в том, что дискурс власти, стремящейся к тотальному влиянию на общество, не предполагает категории понимания. То, что говорит власть, понимать не надо. Понимать даже и вредно. Даже и опасно. Понимать не надо, нет. Надо либо непроизвольно раздувать жабры “гордости величия”, либо в соответствии с неусыпной генетической памятью нервно вздрагивать, ощущая, как “холодок бежит за ворот”.